Автор и герой в романе И. Бабеля "Конармия"

Автор и герой в романе И. Бабеля «Конармия»

План

1 Бабель и его роман «Конармия»

2.Художественное своеобразие романа

3. Рождение человека нового типа в огне гражданской войны по произведению Бабеля «Конармия»

1 Бабель и его роман «Конармия»

Бабель прибыл в Первую конную армию в качестве корреспондента газеты "Красный кавалерист". Если представить себе привилегированное казачество тех лет, из которого в основном и состояла конармия, вспомнить о том, что на службу казаки приходили надолго, на двадцать лет, а во время службы не привыкли бедствовать — обеспечивали себя за счет гражданского населения, добавить к этому почти поголовный антисемитизм среди донских казаков, то легко понять, в какое адское окружение попал молодой еврейский интеллигент, несуразный штатский в очках, не умеющий даже ездить верхом.

Надо сказать, что многие поступки Бабеля выглядят загадочными с точки зрения сегодняшнего дня. Уже по "Одесским рассказам" ясно, что детство у него было трудным, небогатым, что он успел пострадать от антисемитизма во время погромов. Может, это заставило его поверить в фальшивые идеалы большевистской революции и растратиться в продотрядах, в чека, в армии. Наивный, чувствительный мальчик среди своры грабителей, убийц!

Да и как еще можно назвать продотряды, отбирающие у населения хлеб, конармию, о которой сам писатель говорит: "На деревне стон стоит. Конница травит хлеб и меняет лошадей"! О чрезвычайной комиссии, матери зловещего КГБ, можно и не упоминать. Ведь чекисты служили не народу, а партии большевиков, партии, которая по-бандитски захватила власть и которая правила по-диктаторски.

Каков же исторический фон событий, описанных в "Конармии"? Такой, каким он и был в реальности. Совет народных комиссаров направляет конную армию на столицу Польши для восстановления довоенных границ России. Поход проваливается, Западную Украину и Бессарабию делят Польша и Румыния. Но Бабель — поэт мелочей, он через незначительные детали, несколькими фразами способен нарисовать трагедию или комедию. А "мелочи" в конармии печальные. Это бесконечное насилие, беспредел командиров, постоянное хамство, оголтелое зверство, воинствующее невежество.

"Бойцы дремали в высоких седлах. Песня журчала, как пересыхающий ручей. Чудовищные трупы валялись на тысячелетних курганах. Мужики в белых рубахах ломали шапки перед нами". Один абзац, а столько сказано! Есть настроение, есть география местности, есть усталость бой нов после тяжелого перехода, их пересохшие от жары глотки, есть ужас мужиков, на всякий случай надевших смертные (белые) рубахи."Как быстро уничтожили человека, принизили, сделали некрасивым". Значит, видит все это он не только глазами писателя, но и осмысливает происходящее. Может, он, как и миллионы одураченных, поверивших в ирреальное, считает, что братоубийство оправданно? Может, он именно в такой форме представляет себе дорогу к светлому будущему?

У братьев Стругацких в книге "Град обреченный" есть такая фраза: "...Что такое личность? Общественная единица! Ноль без палочки. Не о единицах речь, а об общественном благе. Во имя общественного блага мы должны принять на свою ветхозаветную совесть любые тяжести, нарушить любые писаные и неписаные законы. У нас один закон: общественное благо"[4,91].

В "Конармии", написав которую он одновременно подписал себе приговор, лишь оттянутый во времени, есть такое предложение: "Мы представляли мир, как цветущий сад, по которому гуляют красивые женщины и лошади"[2,153]. Емкость этого предложения колоссальна: так и видишь молодых, почти пацанов, бойцов конармии, отдыхающих после боя и мечтающих совсем о немногом — о мире.

Но мир — это не только отсутствие войны. Это еще и весь земной шар, так как они борются за победу большевизма во всем мире. И в этом мире везде цветут сады, много красивых женщин и обязательно — лошади. Они же — красные конники!

Широкому кругу читателей Бабель стал известен в 1924 году, когда Маяковский напечатал в «Ледове» несколько новелл молодого автора. Вскоре после это­го вышла в свет «Конармия». Ее перевели на два­дцать языков, и Бабель стал известен далеко за пре­делами страны. Для советских и зарубежных чита­телей он был одним из самых примечательных писателей своего времени. Бабель ни на кого не был похож, и никто не мог походить на него. Он всегда писал о своем и по-своему; от других авторов его отличала не только своеобразная писательская ма­нера, но и особое восприятие мира. Все его произве­дения были рождены жизнью, он был реалистом в самом точном смысле этого слова. Он замечал то, мимо чего другие проходили, и говорил так, что его голос удивлял. Бабель рассказывал необычайно о не­обычном. Длинную жизнь человека, в которой ис­ключительное, как эссенция водой, разбавлено буд­нями, а трагичность смягчена привычкой, Бабель по­казывал коротко и патетично. Из всех че­ловек наиболее обнажается, может быть поэтому те­мы любовной страсти и смерти с такой настойчиво­стью повторяются в его книгах.

За малым исключением его книги показывают два мира, его поразившие, — дореволюционную Одессу и поход Первой конной армии, участником которого он был.

2.Художественное своеобразие романа

Традиционная новелла-ситуация, новелла-анекдот сосед­ствует в «Конармии» с новеллой-формулой, новеллой-афо­ризмом. Естественно, бывают случаи, когда «словцо» под­пирает и подтверждает новеллистическую точку. «Стрель­бой, — я так выскажу, — от человека только отделаться можно: стрельба — это ему помилование, а себе гнусная легкость, стрельбой до души не дойдешь, где она у человека есть и как она показывается. Но я, бывает, себя не жалею, я, бывает, врага час топчу или более часу, мне желательно жизнь узнать, какая она у нас есть...», — завершает герой свой рассказ о страшной мести веселому барину Никитин­скому («Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионы-ча»). «Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку...», — хрипит Афонька Бида после выстрела в Долгушова («Смерть Долгушова»).

Другим способом художественного разнообразия стано­вится у Бабеля партитура рассказчиков.

Большая часть книги (23 из 34 новелл) написана в ма­нере личного повествования — от автопсихологического ге­роя, свидетеля и участника событий. Лишь в четырех слу­чаях он назван Лютовым. В остальных новеллах это про­сто «я» с не всегда совпадающими биографическими деталями. В такой же манере исполнен и позднейший «Аргамак».

В семи новеллах Бабель демонстрирует классическую ска­зовую манеру. Перед нами слово героя, живописный пара­доксальный характер, создаваемый не просто действием, но и чисто языковыми средствами. Это знаменитое «Письмо» Васьки Курдюкова о том, как «кончали» врагов отца и сына (вариация «Тараса Бульбы»); другое письмо мрачного и зага­дочного Соколова с просьбой отправить его делать револю­цию в Италии («Солнце Италии»); еще одно письмо и объяс­нительная записка Никиты Балмашова следователю («Соль», «Измена»); обмен посланиями между Савицким и Хлебни­ковым («История одной лошади», «Продолжение истории од­ной лошади»); рассказ-исповедь Павличенко («Жизнеописа­ние Павличенки, Матвея Родионыча»).

Фактически чужим словом оказывается примыкающий к книге поздний «Поцелуй», героем которого обычно счита­ют Лютова. На самом деле персонаж-повествователь имеет существенные отличия от «очкастого» (он командир эскад­рона, «ссадил в бою двух польских офицеров», щеголяет кровожадностью) и должен рассматриваться как объектив­ный герой с интеллигентским, а не просторечным сказом. В новелле «Прищепа» повествователь ссылается на рассказ героя, но воспроизводит его от себя, изображая сознание, но не речь центрального персонажа.

Наконец, три новеллы («Начальник конзапаса», «Клад­бище в Козине», «Вдова») и вовсе обходятся без личного повествователя и рассказчика. Они исполнены в объектив­ной манере, от третьего лица. Но и здесь чистый анекдот о хитреце Дьякове (самая светлая и «беспроблемная» новел­ла книги) резко отличается от стихотворения в прозе, лири­ческого вздоха на еврейском кладбище (самая короткая и бесфабульная новелла).

Бабель мобилизует скрытые возможности малого жанра, испытывает его на прочность, разнообразие, глубину.

Печатая первоначальные тексты бог знает где (в одесских «Известиях» и журнале «Шквал», «Правде», «Прожекто­ре», «Лефе», «Красной нови»), Бабель, как доказывает Р. Буш, все время имел в виду образ целого: первые газетно-журнальные публикации — на уровне сочетаемости но­велл — композиционно воспроизводят структуру «Конар­мии» в окончательном варианте[2,91].

«Конармия» начинается «Пе­реходом через Збруч». В этом полуторастраничном тексте экспонированы почти все темы и мотивы, ставшие струк­турной основой книги.

За сухой строкой военной сводки открывается мир нече­ловеческой красоты и шекспировских страстей.

Первыми убийцами в книге оказываются поляки, номи­нальные враги. Но дальше все смешивается, расплывается, превращается в кровавую кашу. В «Конармии» нет ни од­ной естественной кончины (внезапно, но без чужой помощи умрет лишь старик в позднем рассказе «Поцелуй»). Зато множество пристреленных, зарезанных, замученных. В 34 новеллах крупным планом даны 12 смертей, о других, мас­совых, упоминается мимоходом. «Прищепа ходил от одно­го соседа к другому, кровавая печать его подошв тянулась за ним следом. — Он поджигал деревни и расстреливал польских старост за укрывательство»[1,142].

Папаша режет сына-красноармейца, а другой сын конча­ет папашу («Письмо»), Павличенко топчет бывшего барина («Жизнеописание Павличенки...»). Конкин крошит шлях­ту, потом вместе с однополчанином снимает винтами дво­их на корню, еще одного Спирька ведет в штаб Духонина для проверки документов, наконец, рассказчик облегчает гордого старика-поляка («Конкин»). Никита Балмашов с по­мощью верного винта тоже кончает обманщицу-мешочни­цу («Соль»). Трунов всунул пленному саблю в глотку, Паш­ка разнес юноше череп, потом неприятельские аэропланы расстреляли из пулеметов сначала Андрюшку, потом Тру­нова («Эскадронный Трунов»). Бельмастый Галин, сотруд­ник «Красного кавалериста», со вкусом расписывает насиль­ственные смерти императоров. «В прошлый раз, — говорит Галин, узкий в плечах, бедный и слепой, — в прошлый раз мы рассмотрели, Ирина, расстрел Николая Кровавого, каз­ненного екатеринбургским пролетариатом. Теперь перейдем к другим тиранам, умершим собачьей смертью. Петра Тре­тьего задушил Орлов, любовник его жены. Павла растерзали придворные и собственный сын. Николай Палкин отра­вился, его сын пал первого марта, его внук умер от пьян­ства... Об этом вам надо знать, Ирина...» («Вечер»).

Какое многообразие синонимов! И среди них нет ни одно­го, обозначающего простую, естественную смерть.

В мире «Конармии» трудно спастись и выжить не только людям. «Я скорблю о пчелах. Они истерзаны враждующи­ми армиями. На Волыни нет больше пчел» («Путь в Бро­ды»), «Опаленный и рваный, виляя ногами, он вывел из стойла корову, вложил ей в рот револьвер и выстрелил» («Прищепа»).

Большинство страниц книги окрашены в самый яркий цвет — красный. Потому и солнце здесь похоже на отруб­ленную голову, и пылание заката напоминает надвигающу­юся смерть, и осенние деревья качаются на перекрестках, как голые мертвецы.

Кровь и смерть уравнивают своих и чужих, правых и виноватых. «...Он умер, Пашка, ему нет больше судей в мире, и я ему последний судья из всех» («Эскадронный Трунов»).

«Что такое наш казак? — записывает Бабель в дневнике. — Пласты: бара-хольство, удальство, профессионализм, рево­люционность, звериная жестокость. Мы авангард, но чего?»

В «Конармии» новеллы-кадры монтируются на контрас­те, противоречии — утешительных связок и успокаиваю­щих размышлений.

Один раздевает пленных и трупы; другой грабит костел;

третий мучит несчастного дьякона, своего неузнанного двой­ника; четвертый героически гибнет в схватке с аэроплана­ми; пятый видит измену даже в госпитале среди лечащих врачей; шестой мгновенно становится умелым комбригом с «властительным равнодушием татарского хана»; седьмой мечтает убить итальянского короля, чтобы разжечь

Икона Аполека — это Спаситель, спасающийся от мира, в котором уже ничего нельзя изменить. Искусство бродяче­го художника — не католическое (хотя икона висит в кос­теле), точно так же, как Интернационал Гедали — не иуда­изм. Это просто христианство, евангелие улицы — Сократа, Сковороды, еще никому не известного проповедника из Иудеи.

Учеником Аполека мечтает быть — и оказывается — повествователь. «Прелестная и мудрая жизнь пана Аполе­ка ударила мне в голову, как старое вино. В Новоград-Во-лынске, в наспех смятом городе, среди скрюченных разва­лин, судьба бросила мне под ноги укрытое от мира Еванге­лие. Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал обет следовать примеру пана Аполека. И сладость мечта­тельной злобы, горькое презрение к псам и свиньям челове­чества, огонь молчаливого и упоительного мщения — я принес в жертву новому обету».

«Я» повествователя скрепляет фрагментарный эпос «Кон­армии». Он, конечно, не биографичен, хотя в новеллах не­сколько раз упоминается бабелевский конармейский псев­доним. «Положение Бабеля, штабиста из „начальственно­го" круга с собственным денщиком, с достаточной независимостью от рядовых бойцов и с определенным вли­янием, не имеет ничего общего с положением „очкастого", „паршивенького" Кирилла Лютова, чуждого казачьей мас­се и заискивающего перед ней» (В. Ковский).

Но и выдуманная биография, прописанный характер у центрального бабелевского героя тоже отсутствует. Пове­ствователь есть, но он легендарен, неуловим, безличен, как Гомер или Боян, струны которого «рокотаху славу» кентав­рам одиннадцатого века. Биографию повествователю заме­няет система знаковых деталей и реакций, причем подвиж­ная и противоречивая. Он то русский, то еврей, то сотруд­ник газеты, то обозник с ординарцем, то растяпа и мечтатель, то вполне умелый и хваткий конармеец.

Повествователь будто забрел в Конармию откуда-то из XIX века. Он родственник толстовского Пьера (тоже очка­стого) или гаршинских героев, которые шли на войну «по­страдать вместе с народом», подставлять под пули свою грудь, а не дырявить чужие.

Но это парадоксальное положение — рядом, но не вместе — помогает герою понять и кротость Сашки, и исступление Акинфиева, и мысли хасидов, и евангелие Аполека.

Бабелевский герой раздваивается по более важному при­знаку, чем русский — еврей или корреспондент — штабист. Он — тоже кентавр: участник конармейского похода и в то же время эпический созерцатель и живописец его. Позиция вненаходимости благотворна для художника.

В сказовых новеллах книги нет воздуха. Наука ненави­сти ослепляет героев. Мир в их глазах превращается в чер­но-белое пустое пространство, которое надо всего-навсего преодолеть. «Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море...» («Письмо»). «Крошили мы шляхту по-за Белой Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись» («Конкин»).

Италия для мечтающего об убийстве короля Сидорова — это солнце да бананы. Настоящий итальянский пейзаж ви­дит в той же новелле «Солнце Италии» повествователь — в разгромленном городке на Збруче.

«Обгорелый город — переломленные колонны и врытые в землю крючки злых старушечьих мизинцев — казался мне поднятым на воздух, удобным и небывалым, как сно­виденье. Голый блеск луны лился на него с неиссякаемой силой. Сырая плесень развалин цвела, как мрамор оперной скамьи. И я ждал потревоженной душой выхода Ромео из-за туч, атласного Ромео, поющего о любви, в то время как за кулисами понурый электромеханик держит палец на выключателе луны».

Подлинный романтик — не скучный идеологический убийца Сидоров, а он, повествователь, способный так уви­деть пейзаж после битвы.

Оперное сравнение в «Солнце Италии» не случайно. В рассказе «Пробуждение» Бабель вспоминал упрек своего одесского знакомого, критика его первых рассказов: «Твои пейзажи похожи на описание декораций». Пышность, жи­вописность, ослепительность, декоративность бабелевских пейзажей тем не менее остались и в «Конармии». Эпиче­ские бабелевские персонажи органичны именно на такой сцене, которой они, впрочем, не замечают. Искусство ви­деть мир принадлежит повествователю.

«Если вдуматься, то не окажется ли, что в русской лите­ратуре еще не было настоящего радостного, ясного описа­ния солнца?» — задан риторический вопрос в раннем очер­ке «Одесса» (1916). «Литературный Мессия, которого ждут столь долго и столь бесплодно, придет оттуда — из солнеч­ных степей, обтекаемых морем», — предсказано там же.

И вот он появился через десятилетие, чтобы видеть сол­нце — в самые неподходящие для этого дни гражданских распрей и кровавых походов.

«Вчера был день первого побоища под Бродами. Заблу­дившись на голубой земле, мы не подозревали об этом — ни я, ни Афонька Вида, мой друг... Рожь была высока, солнце было прекрасно, и душа, не заслуживающая этих сияющих и улетающих небес, жаждала неторопливых болей» («Путь в Броды»). «Андрюшка расстегнул у поляка пуговицы, встряхнул его легонько и стал стаскивать с умирающего штаны... Солнце в это мгновение вышло из-за туч. Оно стре­мительно окружило Андрюшкину лошадь, веселый ее бег, беспечные качанья ее куцего хвоста» («Эскадронный Тру­нов»),

Так же оригинальны, ярко-живописны, как будто под­свеченные театральными софитами, дерзки, как внезапный выстрел, бабелевские закаты и ночи, луны, звезды, просто подробности внешнего мира.

«Ночь летела ко мне на резвых лошадях. Вопль обозов оглашал вселенную. На земле, опоясанной визгом, потуха­ли дороги. Звезды выползли из прохладного брюха ночи, и брошенные села воспламенились над горизонтом» («Ива­ны»).

Мир придавленных страданием, ослепленных ненавистью людей бесцветен. Мир Божий, даже искореженный войной, — удивителен, потрясающ. Кровь, моча, слезы не отменя­ют, а, напротив, заставляют с большей остротой ощущать поэзию и красоту.

Из «критического романса» о Бабеле Виктора Шклов­ского (1924), в целом весьма проницательного, самым изве­стным сделался афоризм: «Смысл приема Бабеля состоит в том, что он одним голосом говорит и о звездах, и о триппе­ре»14. Он односторонен, неточен. В «Конармии», помимо про­чего, удивляет как раз диапазон интонаций, архитектони­ческая структура книги. Ровный тон разговора об ужасном, так поражавший современников (кое-кто видел в этом на­рочитый эстетизм), сочетается со стилем рапорта или про­токола, комическим сказом, высокой риторикой, экзальти­рованной лирикой «стихотворения в прозе».

Брат — последнее слово новеллы, цикла, книги. Ему иногда пытаются придать конфессиональный смысл, обна­руживая «родство» повествователя с еврейством или «при­частность» его к хасидским мудрецам. Но дело в том, что в структуре книги, строящейся по законам «тесноты и единства стихового ряда», этот эпизод и это определение тоже рифмуются с другим.

Братом для повествователя оказывается не только сын рабби красноармеец Брацлавский, но и неведомый убитый враг (в польском происхождении повествователя его еще никто не подозревал). Точно так же друзьями он называет кроткого Сашку Христа, неистового любителя лошадей Са­вицкого, бесшабашного Афоньку Биду.

Не Бабелем было сказано: все же вы — братья. Но он толкует, в сущности, о том же. Бурное воображение пове­ствователя пытается создать в мире «Конармии» «Интер­национал добрых людей». Беда в том, что добрые люди, как говорит булгаковский Иешуа, не подозревают о своей доброте и братстве. «Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают... — Его кушают с поро­хом, — ответил я старику, — и приправляют лучшей кровью...»

Есть в «Конармии» новелла «Ге-дами», в которой показан старьевщик-философ. Иному читателю эта новелла может показаться ро­мантическим вымыслом, но дневник объясняет про­исхождение «Гедами». В 1920 году Бабель встретил героя своей новеллы и записал: «Маленький еврей-философ. Невообразимая лавка — Диккенс, метлы и золотые туфли. Его философия: все говорят, что они воюют за правду, и все грабят»[3,65].

Горький говорил о «Конармии»: «Такого кра­сочного и живого изображения единичных бойцов, которое давало бы мне представление о психике кол­лектива, всей массы конармии и не могло увидеть и понять силу, которая позволила совершить ей истори­ческий ее поход, — я не знаю в русской литературе»[2,184].

Роман И. Бабеля “Конармия” — это ряд не очень связанных между собой эпизодов, выстраивающихся в огромные мозаичные полотна . В ”Конармии”, несмотря на ужасы войны и свирепый климат тех лет, показана вера в революцию и вера в человека Автор рисует пронзительно-тоскливое одиночество человека на войне. И, увидев в революции не только силу, но и “слезы и кровь”, вертел человека так и этак, анализировал его.

В центре «Конармии» — одна из основополагающих проблем бабелевского реализма: проблема человека в революции, человека, вступившего в борьбу за новое начало. Стремлением понять человеческое в револю­ции, ее гуманистическое содержание, проникнуты мно­гие страницы «Конармии». Человек и борьба, свобода и революционная необходимость, насилие и так назы­ваемая «социалистическая законность», пролетарская диктатура и пролетарский гуманизм, возвышенное и низменное в человеке — вот, пожалуй, те основные стержневые вопросы, которые в той или иной мере присутствуют в каждой новелле цикла «Конармия».

В «Конармии» нет адвокатской защиты револю­ции. Герои «Конармии» подчас жестоки, порой смешны; в них много бурного, военного разлива. Од­нако правотой дела, за которое они умирают и сража­ются, проникнута вся книга, хотя ни автор, ни герои об этом не говорят. Для Бабеля бойцы «Конармии» не были теми схематическими героями, которых мы встречаем в нашей литературе, а живыми людьми с достоинством и пороками. В «Конармии» — поток, лавина, буря, и в ней у каждого человека свой об­лик, свои чувства, свой язык.

В романе “Конармия” И. Бабель использует метод ”автор без кавычек”. В главах “Письмо” и “Берестечко” автор показывает разные позиции своих героев на войне. В “Письме” он пишет о том, что на шкале жизненных ценностей героя, история о том, как “кончали” сначала брата Федно, а потом папашу, занимает второе место. В этом заключается протест самого автора против убийства. А в главе “Берестечко” Бабель старается уйти от реальности, потому что она невыносима. Описывая характеры героев, границы между их душевными состояниями, неожиданные поступки, автор рисует бесконечную разнородность действительности, способность человека одновременно быть возвышенным и обыденным, трагическим и героическим, жестоким и добрым, рождающим и убивающим. Бабель мастерски играет переходами, колебаясь между ужасом и восторгом.

За пафосом революции автор разглядел ее лик: он понял, что революция — это экстремальная ситуация, обнажающая тайну человека. Но даже в суровых буднях революции человек, имеющий чувство сострадания, не сможет примириться с убийством и кровопролитием. Человек, по мнению Бабеля, одинок в этом мире. И. Бабель пишет о том, что революция идет “как лава, разметая жизнь” и оставляя свой отпечаток на всем, чего коснется. Он ощущает себя ”на большой непрекращающейся панихиде”. Еще ослепительно светит раскаленное солнце, но уже кажется, что это “оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова”, и “нежный свет”, который “загорается в ущельях туч”, уже не может снять тревожного беспокойства, потому что не просто закат, а “штандарты заката веют над нашими головами...”. Картина победы на глазах приобретает непривычную жестокость. И когда вслед за “штандартами заката” автор напишет фразу: “Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу”, — этой метаморфозой он если не опрокинет, то, во всяком случае, сильно осложнит свой первоначальный торжествующий запев. Все это подготавливает финал, где в горячном сне рассказчику видятся схватки и пули, а наяву спящий сосед–еврей оказывается мертвым, зверски зарезанным поляками стариком[5,172].

Все рассказы у Бабеля наполнены запоминающимися, яркими метаморфозами, отражая драматизм его мировоззрения. И мы не можем не горевать о его судьбе, не сострадать его внутренним терзаниям, не восхищаться его творческим даром. Его проза не выцвела во времени. Его герои не потускнели. Его стиль по–прежнему загадочен и невоспроизводим. Его изображение революции воспринимается как художественное открытие. Он выразил свою позицию на революцию, стал “одиноким человеком” в мире, который быстро меняется и кишит переменами. Таким образом, он выразил себя и стал наперекор времени.

3. Рождение человека нового типа в огне гражданской войны по произведению Бабеля «Конармия»

На наших глазах в «Конармии» безответный очкарик превращается в солдата. Но душа его все равно не принимает жестокий мир войны, ради каких бы светлых идеалов она ни велась. В новелле «Эскадронный Трунов» герой не дает убивать пленных поляков, но не может он убивать и в бою («После боя»). Акинфиев, бывший повозочный Ревтрибунала, говорит: «...виноватить я желаю кто в драке путается, а патронов в наган не залаживает.. атаку шел, — закричал мне вдруг Акинфиев, и судорога облетела его лицо, — ты шел и патронов не залаживал... где тому причина?» То, что не может понять Акинфиев, понятно читателю: Лютов пуще всего на свете боится убить человека и избегает всего, что может к этому привести. Хотя и сам может в любую минуту погибнуть. В трусости его никто не упрекнет, но и это раздражает бойцов: раздражает именно непонимание, почему он так поступает.

Собственно говоря, мне не удивительно такое непонимание: семьдесят процентов населения России в то время не имело маломальского образования, пребывало в духовной одичалости, так что таких психологических тонкостей и понимать не желало.

Герой Бабеля переживает нравственный разлад. Рождение нового человека идет болезненно и медленно. Лютов, разделяя цели революции и гражданской войны, не может принять методы, которыми они достигаются.

Вот минуты таких раздирающих душу героя переживаний: «Против луны... сидел я в очках, с чирьями на шее и забинтованными ногами. Смутными поэтическими мозгами переваривал я борьбу классов... я болен, мне, видно, конец пришел, и я устал жить в вашей Конармии...»

Но, однако, рядом конармейцы ведут бой во имя жизни, и на знамени их нарисована звезда и написано про Третий Интернационал («Смерть Долгушева»). Новелла эта — о смерти, посмеявшейся над жизнью Афоньки Биды. Истинный конармеец, он ежеминутно жертвует жизнью с веселостью бессмертного существа: «Обведенный нимбом заката, к нам скакал Афонька Бида. — По малости чешем, — закричал он весело. — Что у вас тут за ярмарка?»

Нимб — явный знак бессмертия и святости, ярмарка — замкнутый в самом себе мир привычного веселья, ставшего своеобразным ритуалом. Афонька — тот самый Афонька, который в одной из следующих новелл «У святого Валента» в оскверненном костеле пытается «подобрать на органе марш», — воспринимается рассказчиком Лютовым в качестве святого какой-то новой веры. Еще Пушкин сказал, что «упоение в бою» — «бессмертья может быть залог». Если так, то упоение Афоньки вполне объяснимо.

Однако герой Бабеля не одинок: кучер Грищук, оказывается, тоже думает и чувствует так же, как Лютов. Жизнь для них обессмысливается, если смерть подстерегает человека повсюду: «Из-за могил выскочил польский разъезд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьми своими колесами. — Грищук! — крикнул я сквозь свист и ветер. — Баловство, — ответил он печально. — Пропадаем, — воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, — пропадаем, отец! — Зачем бабы трудаются? — ответил он еще печальнее. — Зачем сватания, венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют...»

Как видим, «гибельный восторг» Лютова — не совсем то же, что «упоение в бою». В итоге рассказа различное отношение к смерти навсегда развело героев по разным полюсам. «Сегодня я потерял Афоньку, первого моего друга», — горюет Лютов.

Характер Афоньки, по-моему, заслуживает внимания своей глубиной. Афонька — тип того нового человека, который жертвенно сгорел в пекле гражданской войны, а по идее, такие люди должны были остаться в живых и начать строить новую жизнь. В душе Афоньки была нравственная сила для будущего созидательного порыва. Помню, как он, по необходимости принимавший участие в убийстве пчел, сказал: «...лишенные хлеба, мы саблями добывали мед», то есть убийство для Афоньки не было самоцелью. При других обстоятельствах он бы, наверное, и мухи не обидел. «Нехай пчела потерпит. И для нее, небось, ковыряемся...» — рассуждает он далее. Вот эта вера в необходимость революции и войны, крови и смерти — для будущего всего живущего, искренняя, делает воистину бессмертными и Афоньку, и таких, как он, конармейцев.

Так тонко и вместе с тем естественно Исаак Эммануилович Бабель обозначил рождение нового типа людей в огне гражданской войны.

Литература

    Бабель И. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1991.

    Жолковский А. К„ Ямпольский М. Б. Бабель- . М.,1994.

    Левин Ф. И. Бабель. М.- 1972.

    Творчество Бабеля: проблемы интерпретации // Литературное обозрение. 1995. № 1. С. 66—112.

    Шкловский В. Гамбургский счет. М.,1990.- 367с..

2