Жиль Липовецки "Эра пустоты"

Жиль Липовецки \"Эра пустоты\"

GILLES LIPOVETSKY

ЖИЛЬ ЛИПОВЕЦКИ

ERE DU VIDE ESSAIS SUR TINDIVIDUALISME CONTEMPORAIN

ЭРА

ПУСТОТЫ

ЭССЕ О СОВРЕМЕННОМ ИНДИВИДУАЛИЗМЕ

Перевод с французского В.В.Кузнецова

Издание осуществлено в рамках программы «Пушкин» при поддержке Министерства иностранных дел Франции

и Посольства Франции в России

Ouvrage realise dans le cadre du programme d\'aide a la publication

«Pouchkine» avec le soutien du Ministere des Affaires Etrangeres

francais et de l\'Ambassade de France en Russie

ISBN 5-93615-012-7 ISBN 2-07.-032513-Х (фр.)

© Editions Gallimard, 1983 et 1993 pour la postface

© Издательство «Владимир Даль», 2001

© В. В. Кузнецов, перевод, 2001

© А. Мельников, П. Палей, оформление, 2001

Г. Н. Ивашевстя

ЭНИГМА И АДИАФОРА.1 ЦВЕТОК НАРЦИССА ТАКЖЕ НЕЖЕН

Каждая культурно-историческая эпоха порождает определенный набор жизненных доминант, которые и воспринимаются как норма, образ жизни и господст­вующее мировоззрение. В этом отношении современ­ная эпоха — кризисная, что характеризуется отсут­ствием единого интеллектуального мира с иерархией общепринятых ценностей, а за рационально структу­рированным мышлением проглядывает его «базис» — коллективное бессознательное. В прошлом осталась одна из доминант европейской культуры — признание существования абсолютного субъекта познания, мыс­лящего «с точки зрения Вечности» (sub> specie Aeterni-tatis). Оказалось, что мир представляет собой совокуп­ность разных культур, разных типов и стилей мышле­ния; на смену «единственно верным» учениям пришла интеллектуальная ризома — структура без центра, «сеть значащих интенций» (Мерло-Понти), плюрали­стическая центростремительная центробежность.

В настоящее время определяющими понятиями при рассмотрении любых систем (физических, социаль­ных, ментальных) становятся нелинейность и слож-

1 Эншма (греч. ainigma) — загадка, тайна. Адиафора (греч. adia-phora — безразличное, малозначительное) — философский термин для фиксации индифферентного. Эквивалент понятия cool, ныне широко используемого, в том числе и Ж. Липовецки.

ность. С точки зрения синергетики, основной посыл­кой современного знания является принципиальная вариабельность бытия, а основным измерением жизни как общества, так и человека — изменения.

Жиль Липовецки выступает как летописец этих пе­ремен.

Жиль Липовецки (род. в 1944 г.) — социолог, про­фессор философии Университета в Гренобле (Фран­ция). Автор книг: «Эра пустоты», 1983; «Империя эфе­мерного. Мода и ее судьба в модернистском общест­ве», 1987; «Закат долга. Либеральная этика нового демократического времени», 1992; «Третья жена. По­стоянство и революция женского начала», 1997 Он много выступает, пишет статьи и дает интервью по вопросам культуры постмодернизма, культуры тела относительно новых религий, современных семейных отношений, роли женщин, новых форм индивидуализ­ма, социальной ответственности и т. д. В предлагаемой вниманию русского читателя книге дается эмоцио­нально окрашенная картина постмодернистского со­стояния европейской культуры в аспекте таких соци­ально-психологических явлений, как персонализация, нарциссизм, безразличие, жестокость и др.

Кажется, мы опять «на посту»: постиндустриальное общество, постструктурализм, постфрейдизм, пост­модернизм. Картезианское Cogito, определив надолго «планы и горизонты» философского дискурса, чем оно по сути и является, а именно артикуляцией бытия, как любая, впрочем, философия, все еще остается камнем преткновения франкофонного миросозерцания, хотя прошедшие три с половиной столетия породили и новую картину мира, и новые формы его философ­ского осмысления, выдвинув в качестве первоочеред­ной и наиважнейшей задачу постижения тайны чело­веческого существования. И конечно, оно не исчер­пывается ни рациональностью, ни психологией, ни

телесностью, ни активизмом, оставаясь до сих пор во многом энигматической реальностью, где вопросов больше, чем ответов. Впрочем, ценно само вопроша-ние, аспирантское алкание, бесконечный порыв.

Позитивная программа автора прямо не заявлена, создается впечатление, что его позиция (все-таки про­глядывающая сквозь поток критики и инвектив) — вполне традиционно-буржуазно-либеральная, слегка подмоченная марксизмом 1960-х, Вообще либерально-марксистский жаргон 60-х широко присутствует: «мо­билизация масс», «бунт», «революция», «подрывной характер», «классовое самосознание», «торпедировать культуру», «художники на службе», «борьба за общее дело», «искусство — вектор революции», «революци­онная динамика», «революционный идеал и отказ от него» и т. д.; как бы воспроизводя атмосферу тех лет в Париже с ее утопическими надеждами, перехлестами й разговорами, разговорами, разговорами... Возмож­но, утрата этой атмосферы и ностальгия по ней — по­длинный нерв Липовецки.

Конечно, «молчанием предается Бог», но желание обличать неконструктивно. Истина, может быть, и ро­ждается в спорах, зато познается в бесстрастии. Пони­жение общественной температуры, которое констати­рует Липовецки, — не признак упадка или пустота, а именно возвращение к норме. Жар и лихорадка, со­путствующие всяким революциям, привлекательны, к счастью, для абсолютного меньшинства. Оппозиции и противоречия прошлого изжили себя. Отсутствие интереса к проблемам, волновавшим поколение ше­стидесятников, — не следствие «апатии нарциссов», а знак того, что эти проблемы решены, и на повестке дня — другие, возможно, более важные, во всяком случае, более созвучные времени. Персонализация, о которой говорит автор, — проявление общего процес­са освобождения, который осуществляется в последо-

Stll

нательном изживании запретов и табу. Люди все про­буют на себе, жизнью оплачивая обучение, продвига­ясь от ригоризма и авторитарности к открытости и диалогу. И почему бы не начать с себя, со своего Я?

Претензии на решение мировых проблем, судеб на­родов и стран, так характерные для «революционного сознания», не выдержали проверки временем. Жела­ние сделать счастливыми (варианты: здоровыми, бога­тыми) всех — увы, часто свидетельство и следствие собственного несчастья.

Позицию Липовецки вполне можно рассматривать как апологию индивидуализма, хотя она и не лишена резко критических высказываний. Главным здесь яв­ляется процесс персонализации, который преобразует все сферы общественной и частной жизни. Слово рет-sonne, от которого образовано понятие «персонализа-ция», во французском языке имеет несколько значе­ний. Первое соответствует русскому «персона» — че­ловек, лицо, особа и все связанные с этим смыслы. Во втором значении personne — никто, что-либо и т. п. Таким образом, «персонализация» — это не только ин­дивидуализация, или преломление разного рода цен­ностей через мировосприятие отдельной личности, но и опустошение, превращение в ничто, исчезновение. Этот смысл термина исключительно важен для пони­мания мысли Ж. Липовецки и всей системы его рас­суждений.

Процесс персонализации раскрывается Липовецки через ряд взаимосвязанных явлений, вполне вписыва­ясь в рамки проблематики теории программированно­го общества (Турен и др.), являющейся, в свою оче­редь, разновидностью теории постиндустриального общества. Оно характеризуется резким увеличением масштабов и разнообразия информации и связанным с ним возрастанием возможностей выбора человеком тех или иных информационных потоков. Это ведет к

интенсификации культурных связей и обменов, ко все большему включению людей в эти коммуникации. Расширяются возможности пересмотра ценностных ориентации, установок и жизненных позиций, откры­ваются пути к более открытому обществу. Однако эти общественные преобразования не лишены конфлик­тов. Смысл персонализации, по Липовецки, — в раз­рыве «с начальной фазой современного демократиче­ски-дисциплинарного, универсально ригористического, принудительно идеологического общества», «происхо­дит глобальная переоценка социальных ценностей». «Отрицательная сторона его состоит в том, что про­цесс персонализации обусловливает ломку дисципли­нарной социализации; положительная — в том, что он соответствует устройству гибкого общества, основан­ного на информации и поощрении потребностей инди­вида, культе секса и учете „человеческих факторов\", естественности, душевности и юморе.»

Одним из механизмов персонализации Липовецки считает «обольщение», которое понимается как осо­бая стратегия, пронизывающая все уровни постмодер­нистского общества: политику, производство, сферу услуг, образование, частную жизнь, — что проявляет­ся в постоянном упоре на «личное желание» и «сво­бодный выбор» индивида, идет ли речь об организации производственного процесса или о выборах в органы муниципального самоуправления, о системах врачеб­ного контроля или о сексуальных предпочтениях. Одним из следствий процесса персонализации Липо­вецки считает массовое опустошение, всеобщее рав­нодушие. «В наше время, когда уничтожение приобре­тает планетарный масштаб, и пустыня — символ нашей цивилизации — это трагедийный образ, кото­рый становится олицетворением метафизических раз­мышлений о небытии.» Автор озабочен тем, что «все институты, все великие ценности и конечные цели, создававшие предыдущие эпохи, постепенно оказыва­ются лишенными их содержания. Что это, если не мас­совое опустошение, превращающее общество в обес­кровленное тело, в упраздненный механизм?» Со­временное состояние общества ведет ко всеобщей апатии, которая является реакцией на изобилие ин­формации, на скорость ее получения. Постмодернизм позволяет равно существовать любым способам жиз-неутверждения, любым вкусам, можно выбирать все, что угодно — как самое обычное, так и самое экзоти­ческое, новое и старое, экологически чистую «про­стую жизнь» или сверхсложную. «Cool человек не яв­ляется ни пессимистическим декадентом Ницше, ни угнетенным тружеником Маркса; он скорее напо­минает телезрителя, пытающегося „прогнать\" одну за другой вечерние программы; потребителя, наполняю­щего свою кошелку; отпускника, колеблющегося меж­ду пребыванием на испанских пляжах и жизнью в кемпинге на Корсике.»

Однако такое «безразличие» оказывается весьма действенным и продуктивным. Общество, становясь все более активным, мобильным и самоорганизующим­ся, способно создавать и реализовывать как новые мо­дели управления, так и культурные нововведения, ибо возникает все более разнообразный спектр различных социальных действий и движений. А это, в свою оче­редь, усиливает жизненность и распространенность конфликтных взаимодействий, что способствует бо­лее быстрой и эффективной адаптации социальной системы к меняющейся социокультурной и экологи­ческой ситуации. В таких условиях резко возрастает значимость для всех социальных субъектов их индиви­дуальности и идентичности. Можно сказать, что наше время характеризуется именно всеобщими поисками идентичности. Отсюда мода на «пси»-фактор, интерес к одиночеству и традиционным европейским верова-

Ю

ниям, а также к духовным и телесным практикам Вос­тока.

Универсальным символом современного индивида Липовецки считает Нарцисса. Homo politicus уступает место homo psychologicus, человеку, который занят только собой и заботится только о собственном благо­получии. «Нарциссизм — это реакция на вызов бессо­знательного: побуждаемое потребностью обрести себя, наше „Я\" погружается в бесконечную работу по освобождению, наблюдению и объяснению своей лич­ности.» Нарцисс демократичен, мобилен, он вполне допускает существование других людей, которые так же, как он, заняты собой. Одной из его ценностей становятся собственное тело и заботы о нем, не ис­ключающие и опасного экспериментирования, а так­же поиски собственной самости, идентичности.

Большое место в раздумьях Липовецки занимает анализ «пустоты». Речь идет не об онтологической пустоте (шуньяте) как нереальности и иллюзорности окружающего мира, а о значении, принятом в микро­психоанализе, которое абсолютизируется и распро­страняется на более обширное пространство. Считается, что в качестве опоры человека (понимаемого как по­стоянные разнообразные попытки) выступает психо­биологическая пустота, являющаяся источником жизни и причиной бессознательного страха. «Великие невро­зы» нашего времени (Хорни): 1) невроз навязчивости (поиск любви и одобрения любой ценой), 2) невроз власти (погоня за властью, престижем и обладанием),

3) невроз покорности (автоматический конформизм),

4) невроз изоляции (бегство от общества), — не обош­ли стороной Нарцисса; они сочетаются с его интереса­ми и вялостью.

Капитализм развивался под эгидой протестантской этики, вследствие чего технико-экономическое сосло­вие и культура образовали нечто цельное, а основны-

11

ми ценностями стали накопление капитала и прогресс; однако с развитием процесса персонализации и утверж­дением гедонизма в качестве основного этического вектора общество стало утрачивать характер органич­ного целого, дух согласия и волю. «Кризис современ­ного общества — это прежде всего кризис культуры и духовности.» Липовецки подробно анализирует это-явление, особенно обращая внимание на взаимоот­ношения общества и искусства как в модернистскую, так и в постмодернистскую эпоху, привлекая аргумен­ты и доводы Д. Белла, 3. Фрейда, У. Эко, М. Зераффы, Ж.-Фр. Лиотара, М. Гоше, М. Тоффлера и др. И здесь он снова видит эгалитарное действие персонализации и делает вывод, что «отныне в культуре царит эклекти­ка». Как известно, в искусстве все — или традиция, или плагиат. Постмодернизм объявляет равноценными и равнозначными все элементы культурного пространства, а художественная практика приобретает в этих услови­ях характер творческого монтажа и цитирования, ли­шенные как общезначимой ценности, так и притязаний на моральный или эстетический авторитет. Происхо­дит «инвентаризация культуры» (уже в который раз!), включающая в активный обиход запретный, забытый, банальный или маргинальный культурный материал.

Липовецки рассматривает все эти процессы в тес­ной связи с изменением статуса государства. «Вызвавшие его причины — это распределение и преумножение социальной ответственности; усиление роли ассо­циаций, кооперативов, местных коллективов; сокра­щение иерархической лестницы, отделяющей государ­ство от общества, адаптирование государства к пост­модернистскому обществу, основанному на культе свободы личности, отношениях близости и разнообра­зии мнений. Перед государством открывается возмож­ность войти в цикл персонализации, действовать заод­но с мобильным и открытым обществом.»

12

Философ особо останавливается на исследовании роли юмора, называя современное общество забав­ным и ироничным. Если в прошлом юмор принимал вид «гротескного реализма» (М. Бахтин), то теперь он становится общим фоном (как и музыка) современной культуры, превращаясь в соответствии с духом време­ни в развлекаловку и превращая все в балаган. Да, человечество расстается с прошлым, смеясь. Но также верно, что ироничное отношение ко всему — показа­тель непрочности, фиксация состояния перехода, когда серьезное становится несерьезным, позиции и авторитеты — подорванными, а традиции и принци­пы — смешными. Обычно это ведет к их радикальному пересмотру и обновлению. Комическое играет здесь важную роль, вовлекая в свой круг политику, рекламу, моду и психотерапевтические практики. Как заявляет Липовецки, «юмор стал судьбой», а человек — забав­ным существом.

Последняя глава книги посвящена совсем не смеш­ному, а именно жестокости. Констатируя углубляю­щийся разлад между социальными отношениями, граж­данским обществом и государством, автор подробно анализирует трансформацию жестокости, показывая, как в ходе истории изменяется ее характер, и жесто­кость дикарей, вытекающая из их понимания справед­ливости, чести и мести, уступает место жестокости и насилию варварских и тоталитарных государств, сме­няясь в свой черед современным положением дел, когда она все больше становится уделом маргиналь­ных групп. «Процесс персонализации способствует всеобщему умиротворению...» Цивилизационный про­цесс делает невозможным применение жестокости к своим ближним к к более слабым. Липовецки считает, что за последнее время произошло «беспрецедентное оздоровление общества». И хотя речь идет о передо­вых странах Запада (не стоит забывать, что, например,

13

в США за последние 20 лет в результате насилия по­гибло более 700 тыс. человек, то есть больше, чем во время второй мировой войны), несомненно, тенденция ясно прослеживается.

Нарциссически окрашенная индивидуалистическая революция, принесшая новые ценности и изменившая отношение к старым, поставила перед современным обществом такие проблемы, решать которые предсто­ит и в следующем веке.

Цветок нарцисса — символ философии, он расцве­тает на любой почве. Пустота, заявленная в названии книги Жиля Липовецки, — расчищенное от изжив­шей себя идеологии пространство, позволяющее идти к более открытому и гуманному обществу, на этом пути возможны разные неожиданности.

ЭРА ПУСТОТЫ

ОЧЕРКИ СОВРЕМЕННОГО ИНДИВИДУАЛИЗМА

BtiJ

Жиль Липовецки родился в 1944 г. Он — профессор фи­лософии в Гренобле. «Эра пустоты» — его первая работа. В 1987 г. в издательстве «Галлимар» вышла другая — «Империя эфемерного. Мода и ее судьба в модернистском обществе». В этой книге, развивая свои мысли об обольщении, недолго­вечности и маргинальном дифференцировании в демократи­ческом обществе, автор отмечает, что «заданная мода» могла бы стать инструментом консолидации либерального общества, своеобразным способом распространения знаний и динамики модернизма. В 1992 г. в том же издательстве вышла его рабо­та «Закат долга. Либеральная этика нового демократического времени». В ней он размышляет над тем, что возрождение «ценностей», заложенных в чувстве ответственности, которое забрезжило над нашей эпохой, никак не может скрыть того факта, что мы не видим «возвращения к традиционной мора­ли» — ригористической и категорической — что возникла не­известная прежде культура, которая в большей степени пропа­гандирует идеи благосостояния, чем самые возвышенные ус­тремления к идеалу. Отныне печать этики можно обнаружить повсюду, а призыв к самопожертвованию — нигде.

В 1997 г. вышла в свет его книга «Третья жена. Постоянство и революция женского начала». В этой работе автор размышля­ет над существом издревле важного вопроса — женственно­сти — с передовых позиций постмодернизма. Вопроса, кото­рый свидетельствует, что демократический процесс в своем развитии не только не порвал с историческим прошлым, но и не дошел до своего конца.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Материалы, которые здесь помещены, в той или иной степени объединены общей темой. Это корен­ные изменения в обществе, в его нравах и в современ­ном человеке, живущем в эпоху массового потребления; возникновение совершенно нового способа социали­зации и индивидуализации, радикально отличающего­ся от того, что существовал в XVII и XVIII веках. Цель настоящей работы — раскрыть суть этого процесса изменений, учитывая при этом, что мир предметов, образов, информации и гедонистические, либераль­ные и психологические ценности, связанные с нею, привели одновременно с новой формой контроля за поступками индивида к ранее невиданному разнооб­разию жизни, непрерывным изменениям в частной сфере, религиозных воззрениях и роли личности, иначе говоря — к появлению новой фазы в истории западного индивидуализма. Освободиться от револю­ционной эсхатологии удалось, лишь осуществляя пер­манентную революцию в повседневной жизни и в самом индивиде: это и повсеместная приватизация, и эрозия социального самосознания, и идеологическое и политическое недовольство, и ускоренная дестабили­зация личности. Мы переживаем вторую индивидуа­листическую революцию.

17

Дальнейшие исследования определяются централь­ной идеей: развитие передовых демократических об­ществ можно понять в свете новой логики, которую мы здесь обозначаем, как процесс персонализации • который коренным образом видоизменяет все секто­ры общественной жизни. Несомненно, не все они пре­образуются в одной и той же степени и одинаковым ооразом, и мы понимаем ограниченность теорий, кото­рые пытаются объяснить социум, исходя из простого принципа. Ясно, что общество порождает множество специфических критериев. Во всяком случае, если мы до сих пор придерживались однородной схемы, то не столько затем, чтобы сделать моментальный снимок сколько с целью обозначить направления преобразо­вания, преобладающую тенденцию определять природу общественных институтов, образ жизни, устремления и, наконец, характер индивидов. Процесс персонали­зации начинается со сравнительной и исторической перспективы, намечает направляющую линию, чувст­во нового, тип организации и социального контроля который освобождает от дисциплинарного условно-революционного порядка, преобладавшего до 50-х годов нашего века. Разрыв с начальной фазой совре­менного Демократически-дисциплинарного, универ­сально ригористического, принудительно идеологи­ческого общества - таков смысл персонализации. Мы

e> ОТКОТОаð образовано понятие «персонализа-пК0М ЯЗЫКе ИМееТ HeCKO^o значений. Первое РУССКОМУ пеРсона ~ ^ловек, лицо, особа и все свя- ИЯ« В° ВТ°РОМ зн^нии persome - никто.

жн!™„л обРазом\' «персоналязация» - это не только

мХ«^УаЛЙЗаЦИЯ\' ИЛИ пРеломление разного рода ценностей через ниГ* „ РИЯТИС °ТАельной Аичности,-но и опустошение, превраще-важен IT? ИСЧезНовение- Этот смысл термина исключено

^ГниГГ П°ЗИЦИИ Ж- Л1™»™ и всей системы его рассуждении. — Примеч. ред.

18

видим, насколько неубедительно сводить ее к страте­гии перераспределения капитала, пусть даже с челове­ческим лицом. Когда какой-то процесс одновременно вовлекает в синхронное движение целую систему, не следует питать иллюзий, что удастся свести его к ло­кальной инструментальной функции, даже если допу­стить, что он позволит эффективно способствовать воспроизводству или увеличению прибавочной стои­мости. Выдвигаемая гипотеза заключается в ином: про­исходит глобальная переоценка социальных ценно­стей, историческое явление, напоминающее то, что Касториадис называет «центральным воображаемым значением», синергическим сочетанием социальных институтов и значений, акций и ценностей, начало которому было положено в двадцатые годы. Лишь ху­дожники и психоаналитики за несколько десятков лет до его возникновения предвосхитили это явление, вли­яние которого не переставало усиливаться с окончани­ем второй мировой войны.

Отрицательная сторона его состоит в том, что про­цесс персонализации обусловливает ломку дисципли­нарной социализации; положительная — в том, что он соответствует устройству гибкого общества, осно­ванного на информации и поощрении потребностей индивида, культе секса и учете «человеческих факто­ров», на естественности, душевности и юморе. Таким образом, происходит процесс персонализации, новый способ организации и ориентации общества, новый способ управления событиями — уже не посредством тирании деталей, а при минимуме строгости и макси­муме желания, при минимуме принуждения и макси­муме понимания, насколько это возможно. Отныне общественные институты ориентируются на мотива­ции и желания. Процесс персонализации поощряет участие в нем, регулирует досуг и развлечения, что свидетельствует о все той же тенденции к гуманиза-

19

ции, диверсификации, психологизации обществен­ных отношений. На смену авторитарной и механической муштре пришел «гомеопатический» и «кибернетиче­ский» режим; вместо администрирования — выбо­рочное, по собственному усмотрению, программиро­вание. Необычные процедуры неотделимы от конечных целей и социальных обычаев: это гедонистические ценности, уважение инакомыслия, свобода личности, раскованность, юмор и искренность, психологизм, свобода мнений, — разве это не появление нового смысла понятия «самостоятельность», оставляющего далеко позади тот идеал, который создал себе автори­тарный демократический век? До недавнего времени логика политической, производственной, моральной, школьной, больничной жизни заключалась в том, что­бы погрузить индивида в единообразие правил, чтобы насколько возможно устранять всякие предпочте­ния и особенности единообразного всеобщего зако­на, будь то «всеобщая воля», правила общежития, моральный императив, подчинение и самоотрече­ние — требования революционной партии: все про­исходило так, словно индивидуальные ценности мог­ли возникнуть лишь в рамках, обозначенных систе­мами, определяющими организацию и направление, решительно пресекая органически присущую им не­определенность. Исчез мнимый ригоризм свободы, уступив место новым ценностям, нацеленным на сво­бодное развитие интимных сторон личности, закон­ность удовольствий, признание своеобразных потреб­ностей, подстраивание социальных институтов под потребности людей.

Идеал подчинения личности рациональным кол­лективным правилам рассыпался в прах; процесс пер-сонализации обеспечил в широких масштабах фунда­ментальную ценность — ценность индивидуального развития, признания субъективного своеобразия, не-

20

повторимости личности, независимо от новых форм контроля и гомогенизации, которые осуществляют­ся одновременно. Несомненно, право индивида быть самим собой, наслаждаться всеми радостями бытия неотделимо от общества, которое возвело свобод­ную личность в ранг высшей ценности. Разве это не характерное проявление индивидуалистической идеологии? Однако именно преобразование стиля жизни, связанное с революцией потребления, обусло­вило это развитие прав и желаний личности, этот пересмотр иерархии индивидуальных ценностей. Налицо шаг вперед индивидуалистической логики: право на свободу, теоретически не имеющее границ, но ограниченное экономикой, политикой, наукой, отражается на нравах и повседневности общества. Жить свободно, не подвергаясь принуждениям, от начала до конца выбирать свой способ сущест­вования — никакой другой факт общественной и культурной жизни не является более значитель­ным событием в глазах современников. Это пре­дел устремлений, наиболее законное право чело­века.

Процесс персонализации — это глобальная страте­гия, всеобщее изменение в условиях и желаниях об­щества. В любом случае стоит отметить два его аспек­та. Первая, «собственная» (или оперативная) сторона подразумевает систему не поддающихся определе­нию, нестандартных механизмов — запрограммиро­ванные потребности, выработанные властными струк­турами, которые систематически принуждают крити­ков правого, а в особенности левого толка обличать, порой ставя себя в смешное положение, осуждать все­общую обусловленность, благоустроенный и «тотали­тарный» ад affluent society.1 Второй аспект процесса —

1 Общество изобилия — англ.

21

«дикий» (или «параллельный», как можно было бы его назвать) — результат стремления к самостоятельности и обособленности со стороны групп и индивидов. Это неофеминизм, свобода нравов и сексуальной ориен­тации, притязаний региональных и языковых мень­шинств, «пси»-технологии, стремление к самовыраже­нию и развитию своего «Я», «альтернативные» движения. И повсюду социальные и индивидуальные действия обусловливаются поисками своей идентичности, а не универсальности. Налицо два полюса, несомненно об­ладающие спецификой и тем не менее не позволяю­щие отрешиться от дисциплинарного общества; при этом утверждается и применяется принцип уникаль­ности личности.

Процесс персонализации возник в недрах дисцип­линарного мира, и, таким образом, заканчивающийся век характеризуется сочетанием в нем двух разных логик. Все более заметное включение многих сфер социальной жизни в процесс персонализации и сопут­ствующий ему отход от дисциплинарного процесса — вот что указывает на постмодернистское общество, иначе говоря, общество, обобщающее одну из тенден­ций модернистского, первоначально выражавшего взгляды меньшинства. Постмодернистское общест­во — это, так сказать, исторический поворот в задачах и условиях настоящей социализации под эгидой от­крытых и множественных факторов; то есть, гедони­стический и персонифицированный индивидуализм узаконен и более не встречает никакого сопротивления; другими словами, прошла эпоха революций, сканда­лов, надежд на будущее — неотъемлемая часть модер­низма. Постмодернистское общество — это общество, где царствует всеобщее равнодушие, где преобладает ощущение, что мы повторяем зады и топчемся на месте, где личная независимость — это нечто само собой разумеющееся, где новое воспринимается как

22

старое; а новшество — как нечто банальное; где к бу­дущему больше не относятся как к неотвратимому прогрессу. Современное общество было победонос­ным обществом тех, кто верил в будущее, в науку и технику; оно возникло, порвав с сословной иерархией и сакральным превосходством, с традициями и особой одаренностью во имя общей идеи, разума и револю­ции. Это время уходит в небытие у нас на глазах. Отчасти вопреки этим футуристическим принципам возникает наше общество — постмодернистское, жаждущее самобытности, разнообразия, консерва­тивности, раскованности, немедленного удовлетворе­ния собственных амбиций; чувство собственной без­опасности и вера в будущее испаряются; никто больше не верит в светлое завтра революции и прогресс. От­ныне каждый желает жить сию же минуту, здесь и сейчас, оставаясь молодым и не желая больше выковы­вать из себя нового человека. В этом смысле постмо­дернистское общество означает сжатие общественно­го и индивидуального времени, при этом все в боль­шей мере возникает необходимость прогнозировать и организовывать коллективное время, все больше тор­мозящая модернистские устремления к будущему, на­лицо разочарование и монотонность новизны, усталость общества, сумевшего апатией нейтрализовать то, что его создает — перемены. Важные оси современно­сти — революция, дисциплина, секуляризация, аван­гард — упразднены благодаря гедонистической персо­нализации; с технологическим и научным оптимизмом покончено, так как многочисленные открытия приво­дят к гонке вооружений, уничтожению окружающей среды, усугубляющемуся одиночеству людей; никакая политическая идеология более не в состоянии воспла­менить толпы; постмодернистское общество больше не имеет ни идолов, ни запретов; у него нет ни вели­чественных образов, в которых оно видит себя, ни

23

исторических замыслов, которые мобилизуют массы. Отныне нами правит пустота, однако такая пустота, которая не является ни трагической, ни апокалипти­ческой.

Какую же ошибку мы совершили, скоропалительно возвестив о конце общества потребления, между тем как очевидно, что процесс персонализации не прекра­щает расширять его границы. Нынешнее падение спроса, энергетический кризис, озабоченность про­блемами экологии — все это отнюдь не предвещает конца эпохи потребления: мы обречены потреблять, пусть даже иначе, чем прежде — нам во все большем количестве нужны вещи, информация, занятия спор­том, путешествия, образование и все, что с ним связа­но, музыка и медицинские услуги. Вот каково постмо­дернистское общество: оно не вне потребления, оно его апофеоз, его продолжение в частной сфере, вплоть до существующего и будущего образа нашего «эго», призванного познать судьбу ускоренного обветшания, мобильности, дестабилизации. Являясь результатом потребления в силу собственного существования при посредстве многочисленных средств массовой инфор­мации, развлечений, соответствующих технических средств, процесс персонализации обусловливает пус­тоту в красках, экзистенциалистское колебание при изобилии моделей и благодаря изобилию, которому сопутствуют добросердечность, экологизм, психоло­гизм. Точнее, мы находимся во второй фазе общества потребления, «прохладного», уже не «горячего», по­скольку потребление переварило критику изобилия. По существу, мы покончили с преклонением перед American way of life («американским образом жизни») с его сверкающими хромом лимузинами, знаменитыми звездами и мечтами о Голливуде; остался в прошлом бунт битников, скандалы вокруг авангарда; на смену пришла постмодернистская культура, которую можно

24

определить по следующим признакам: поиск качества жизни, себялюбие, грубая чувственность, неудовлет­воренность великими учениями, культ соучастия и са­мовыражения, мода на ретро, реабилитация местного, регионального элемента, определенных верований и традиционной практики. Уж не закат ли это былой всеядности? Конечно, если мы не упустим из виду тот факт, что эти явления в равной степени возникают в результате персонализации, а также стратегий, на­правленных на разрушение монолитного модернизма, гигантизма, централизма, жестких идеологий, аван­гарда. Ни к чему противопоставлять эру «пассивного» потребления так называемым постмодернистским те­чениям — творческим, экологическим, возрожденче­ским; в совокупности они разрушают современную жесткую эру ради большей гибкости, многообразия, частного выбора, ради развития принципа индивиду­альных особенностей. Постмодернистский разрыв происходит не благодаря тому или другому конкретно­му эффекту культурного или художественного свойст­ва, а благодаря историческому преобладанию процесса персонализации вместе с реструктуризацией всего об­щества в соответствии с его собственными законами. Постмодернистская культура представляет собой своего рода надстройку общества, исходящую из еди­нообразной и дирижистской организации, которая перетасовывает современные ценности, восхваляет прошлое и традиции, возвращает ценность местного колорита и простой жизни, перечеркивает преиму­щественное значение централизующего начала, раз­мывает критерии истины и искусства, узаконивает са­моопределение личности в соответствии с ценностями персонализированного общества, где главное — это быть собой, где отныне все имеет право гражданства и общественного признания, где больше ничто не впра­ве надолго утверждать себя, прибегая к повелитель-

25

ным интонациям. Впредь могут сосуществовать все мнения, все уровни знания, не вступая между собой в противоречия и конфликты. Постмодернистская куль­тура децентрализована и причудлива, материалистич­на и психологична, порнографична и скромна, в ней новаторство и ретроградство, она ориентирована на потребление и экологична, замысловата и непосредст­венна, зрелищна и созидательна.

Наверняка ни одной из этих тенденций будущее не принадлежит; наоборот, будет развиваться дуалисти­ческая логика при неярко выраженном противоречии. Цель такого раскола не оставляет никаких сомнений: наряду с другими явлениями постмодернистская куль­тура является показателем роста индивидуализма, по­скольку, разнообразя возможности выбора, уничто­жая ограничительные столбы, развивая односторон­ние направления и высшие ценности модернизма, она становится персонализированной, то есть такой куль­турой, которая позволяет песчинке общества освобо­диться от дисциплинарно-революционных мер.

Неверно полагать, что мы находимся во власти чувств и над нами не властвуют никакие законы; в постмодернистскую эпоху сохраняется кардинальная ценность, не подлежащая обсуждению и многократно демонстрируемая: в частности, гораздо чаще утверж­дается ценность личности и ее право быть свободной в той же мере, в какой методы социального контроля предлагают более сложные и «гуманные» механизмы. Однако если процесс персонализации действительно нарушит целостность исторической схемы, он тем не менее будет развиваться и в других направлениях, су­ществовавших в течение многих столетий ради созда­ния демократическо-индивидуалистического совре­менного общества. Прерывая процесс в одном месте, продолжая его в другом, постмодернистское общество, по идее, означает одно: после затухания одной фазы

26

возникает другая, и все они соединены более сложны­ми, чем это можно себе представить, связями с наши­ми политическими и идеологическими основами.

Если есть необходимость обратиться к схеме персо­нализации, то отметим, что она не вовлекает исключи­тельно новые мягкие технологии контроля, но подра­зумевает и влияние этого процесса на самого индиви­да. При персонализации индивид проходит стадию aggiornamento.1 Нарциссизм, как его здесь называют по примеру американских социологов, — это следст­вие и проявление в миниатюре персонализации, сим­вол перехода от «ограниченного» индивидуализма к «тотальному». Какой другой образ лучше соответству­ет этой форме индивидуализации и превращению ее в психологически дестабилизированную и терпимую чувствительность, опирающуюся на эмоциональную реализацию самого себя, жадно стремящегося к моло­дости, спорту, ритму, больше жаждущего благополу­чия, даже больше успеха в интимной жизни? Какой иной образ может с такой силой выразить энергичный напор индивидуализма, вызванный процессом персо­нализации? Какой иной образ способен лучше про­иллюстрировать нынешнюю ситуацию, когда главный социальный феномен состоит уже не в принадлежно­сти к тому или иному классу или в антагонизме клас­сов, а в рассредоточении социальных элементов? В на­стоящее время индивидуалистические желания нам лучше объясняют ситуацию, чем интересы классов, а частная жизнь разоблачает капитализм в большей ме­ре, чем производственные отношения; гедонизм и пси­хологизм содержат в себе больше смысла, чем про­граммы и формы коллективных действий, даже самые современные (борьба с распространением ядерного оружия, региональные движения и т. д.); концепция

Пауза — итал.

27

нарциссизма — это отклик на кульминацию частной сферы.

Позволим себе сделать ряд уточнений и развить вопрос, который уже вызывал недоразумения. Вопре­ки тому, что могут где-то написать, нарциссизм не связан с политическими разногласиями, он скорее обусловлен разрядкой политических и идеологиче­ских противоречий и абсолютизации субъективных взглядов. Вспомним виндсерфинг, роликовые коньки, дельтаплан. Постмодернистское общество — это об­щество скольжения; этот спортивный термин точнее обозначает то состояние, когда понятие res publica1 не имеет под собой никакой прочной основы, никакой устойчивой эмоциональной подоплеки. В настоящее время узловые вопросы, касающиеся коллективной жизни, ожидает та же участь, что и шлягеры хит-па­радов; все вершины сглаживаются, все сходит на нет из-за равнодушия. Именно это забвение кумиров, внедрение технических новшеств, улучшающих не­когда колоссальные достижения мастеров, характе­ризует нарциссизм, а не мнимое предпочтительное положение индивида, целиком оторванного от соци­альной среды и спрятавшегося в своей солипсиче­ской раковине. Нарциссизм обретет свой подлинный смысл лишь в масштабах истории; по существу, он совпадает с тенденцией, заключающейся в том, что у отдельных индивидов ослабляется эмоциональный за­ряд, когда они оказываются в общественном прост­ранстве или трансцендентных сферах, и, соответст­венно, возрастают приоритеты частной сферы. Нар­циссизм неотделим от этой исторической тенденции к эмоциональному сдвигу: выравнивание/понижение высших иерархий, гипертрофирование «Я»; и все это, разумеется, может быть выражено в большей или

Общее дело — лат.

28

меньшей степени, в зависимости от обстоятельств; однако в конечном счете этот процесс представляется всем совершенно необратимым, потому что он ведет к вековой цели демократического общества. Под вли­янием всепроникающих, доброжелательных, невиди­мых сил эти «слабые», иначе говоря, неустойчивые, лишенные убеждений люди становятся все более внимательными к самим себе, и пророчество Токви-ля1 сбывается на примере постмодернистского нар­циссизма.

Поскольку нарциссизм невозможно приписать строгой деполитизации, он в той же мере неотделим от своего рода пристрастности, о чем свидетельствует возникновение множества ассоциаций, групп поддерж­ки и взаимопомощи. Окончательный портрет индиви­дуализации определяется не социальной самобыт­ностью и независимостью, а разнообразием связей и контактов с коллективами с узкими интересами. Это могут быть объединения вдов, родителей, гомосексу­алистов, алкоголиков, матерей-лесбиянок, обжор. Не­обходимо заменить нарцисса в сложной системе вза­имоотношений: это будет солидарность микрогруппы, доброжелательное участие и воодушевление, «ситуа­ционные сети»; такое положение не противоречит гипотезе нарциссизма, а наоборот, подтверждает существующую тенденцию. Поскольку замечательная

1 Токвиль (Toqueville) Алексис (1805—1859) — французский по­литический мыслитель, историк, социолог, политический деятель, министр иностранных дел Франции (1848). Основные работы: «Де­мократия в Америке» (1835—1840), «Старый режим и революция» (1856). Идеи Токвиля были заново открыты в середине XX в. и оказали влияние на современных философов. Токвиль полагал, что основным содержанием происходящих глобальных перемен являет­ся индивидуализация общества, ослабление власти авторитетов и групп, размывание социальных барьеров, рационализация мыш­ления, приватизация личной жизни, ослабление ответственности перед обществом. — Примеч. ред.

29

сторона феномена заключается, с одной стороны, в уменьшении всеобщих задач по сравнению с воинст­вующей идеологией и политикой недавнего прошло­го, а с другой стороны — в желании оказаться среди лиц, занятых в данную минуту и в данных обстоятель­ствах тем же, что и вы сами. Пример коллективного нарциссизма: люди собираются вместе потому, что они похожи друг на друга, потому что их волнуют одни и те же житейские заботы. Нарциссы характе­ризуются не только гедонистическим самопоглоще­нием, но также потребностью группироваться с «ана­логичными» созданиями, чтобы почувствовать свою полезность, требовать дополнительных прав, ощу­щать себя свободными решать свои интимные про­блемы посредством «контакта», «пережитого», вы­ступления от первого лица: это ассоциативная жизнь, инструмент «пси». Нарциссизм находит образец для подражания в психологизации общественного начала, политики, общественной сцены в целом, субъективи-зации всех видов деятельности, которые некогда были неперсонализированными или объективными. Семья и некоторые организации уже сегодня являют­ся средствами самовыражения, политическими и тера­певтическими технологиями; мы далеки от монадоло-гической эстетики; неонарциссизм является популяр­ной версией «пси».

Модернистская эпоха связана с проблемами произ­водства и революции; постмодернистский век — с по­требностью в информации и самовыражении. Говорят, что человек выражает себя в работе, в «контактах», в спорте, в развлечениях; доказательством служит то, что не существует ни одного вида деятельности, кото­рую нельзя было бы назвать «культурной». Это уже не идеологический спор, это массовое увлечение, по­следним всплеском которого является появление не­обычайно большого количества независимых радио-

30

станций. Теперь все мы стали диск-жокеями, презен­таторами и аниматорами: включите радио или телеви­зор, и вас захватит поток музыки, рубленых фраз, интервью, доверительных бесед; «выступлений», по­священных вопросам культуры, региона, той или иной местности, квартала, школы, определенной группы людей. Налицо буквально беспрецедентная демокра­тизация: каждого призывают позвонить на коммута­тор, каждый хочет поделиться своим интимным опы­том, каждый желает стать диктором, желает быть ус­лышанным. Но происходит совсем как с граффити на стенах школы или в многочисленных художественных ателье: чем больше люди стараются выражать себя, тем меньше смысла мы находим в их выражениях; чем больше они стремятся к субъективности, тем нагляд­ней анонимность и пустота. Самое парадоксальное в том, что никто, по существу, не заинтересован в этом изобилии выражений, за небольшим исключением>( >которым нельзя пренебречь: это диктор или тот же автор. Это и есть нарциссизм, выражение на все слу­чаи жизни; первичность акта связи относительно ха­рактера сообщения, безразличное отношение к его со­держанию, «игровое» поглощение смысла; сообщение, не имеющее ни цели, ни слушателей; автор сообще­ния, ставший его же главным слушателем. В результа­те — изобилие спектаклей, выставок, интервью; слова, не имеющие ни для кого никакого значения и которые даже не разряжают обстановку; речь идет совсем о другом — о возможности и желании, независимо от характера «послания», о праве и желании нарцисса высказываться — ни о чем ради самого себя, зато ус­лышать свои слова, усиленные средствами массовой информации. Сообщение ради сообщения, самовыра­жение ради того лишь, чтобы выразить самого себя и убедиться, что тебя слушает хотя бы микроаудитория; в этом случае, впрочем, как и в других, нарциссизм

31

потворствует постмодернистской десубстанциализа-ции, логике пустоты.1

1 Все тексты, составляющие эту работу, за исключением «Мо­дернизм и постмодернизм» и «Дикая жестокость, современная жес­токость», были опубликованы в журналах.

«Обольщение non-stop» и «Равнодушие в чистом виде» появи­лись в Traverses, соответственно в № 17 (1979) и 19 (1980).

«Нарцисс или стратегия пустоты» и «Юмористическое общест­во» были напечатаны в Le Debat, соответственно в № 5 (1980) и 10 (1981). Отрывки из статьи «Модернизм и постмодернизм» были собраны воедино и напечатаны также в Le Debat (№ 21, 1982) под названием «Современное искусство и демократический индивидуа­лизм». Считаю своим долгом выразить особую признательность Марселю Гоше за его советы и библиографические справки, кото­рые он мне любезно предоставил.

Все тексты в известной мере видоизменены и дополнены с целью включения их в настоящее издание.

ГЛАВА I ОБОЛЬЩЕНИЕ NON-STOP1

Как определить эту мертвую зыбь, характерную для нашего времени, когда повсюду контакты заменя­ют принуждение, наслаждение — запрет, конкрет­ность — безликость, ответственность — овеществле­ние, когда везде наблюдаются тенденции к созданию обстановки близости, ритма, участливости, свободной от предписаний закона? Музыка, информация, посту­пающая к нам круглые сутки, любезные организато­ры, дружба по первому зову. Даже полиция старается приукрасить свой привычный образ, открывает двери комиссариатов, вступает в объяснения с обывателями, в то время как армия занимается гражданскими зада­чами. «Дальнобойщики-симпатяги», почему бы то же самое не сказать о солдатах? Постиндустриальному обществу дали название общества услуг, но скажем прямо: именно свободные услуги до самых основ со­трясают старые порядки, когда ходили по струнке; причем происходит это не благодаря революционным силам, а благодаря сладостным волнам обольщения. Не будучи строго очерченным рамками личностных отношений, обольщение стало повсеместным и стре­мится регулировать потребление, организации, ин­формацию, образование, нравы. Отныне вся жизнь

1 Без перерыва — англ.

2 Жиль Липовецки

33

_______

общества находится под диктатом новой стратегии, ломающей производственные отношения ради апофе­оза отношений обольщения.

Обольщение на выбор

В определение «спектакль» теоретики включили общее описание понятия «обольщение». Правда, по мнению Ж. Дебора, спектакль означает «занятие, ко­торому посвящена основная часть времени, прожито­го вне рамок современного производства». Освобож­денное из «гетто» надстройки и идеологии, обольще­ние является преобладающим началом в социальных отношениях, глобальным принципом организации в обществе изобилия. Во всяком случае, столь высокая оценка обольщения в век потребления вскоре оказа­лась неточной. В результате спектакль превращает ре­альность в ложное изображение, расширяет сферу от­чуждения и экспроприации. «Новая сила обмана», «материализованная идеология», «поддельное удо­влетворение», спектакль — вопреки или благодаря его радикальности — не отрешился от категорий револю­ционной эры (отчуждение и его другая ипостась, то­тальный человек, «хозяин без раба»), которые в насто­ящее время незаметно сходят на нет в условиях товар­ного производства. Соблазняя, обманывая внешней привлекательностью, революционная мысль, даже бу­дучи падкой до всего нового, всегда нуждалась в том, чтобы локализовать отрицательное обольщение и до­стичь противоположной цели: придаток революцион­но-дисциплинарного периода, теория спектакля легла в основу вечной версии обольщения, уловки, мисти­фикации и отчуждения сознания.

Несомненно, с миром потребления нужно расста­ваться. При изобилии предметов роскоши, изображе-

34

ний и услуг, при гедонизме, который оно порождает, в атмосфере эйфории соблазна и доступности общество потребления демонстрирует размах стратегии оболь­щения. А между тем оно не сводится лишь к зрелищу накопления; скорее, оно отождествляется с богатст­вом выбора, который делает возможным это изобилие при свободе действий индивидов, погруженных в про­зрачный, открытый мир, предлагающий все новые ва­рианты обольщения и их комбинации в соответствии с запросами людей. Причем мы находимся лишь в самом начале эпохи, логика развития которой будет неиз­бежно развиваться по мере того, как технологии и рынок будут предлагать публике все более широкий выбор благ и услуг. В отдельных районах США кабель­ное ТВ предлагает до восьмидесяти специализирован­ных каналов, не считая программ «по требованию зри­телей»; судя по расчетам, через 6—7 лет, чтобы удов­летворить потребности публики, понадобится около полутора сот каналов. Уже сейчас self-service,1 оплата товаров и услуг с помощью пластиковой карты указы­вают на общую модель жизни в современном общест­ве, на которое низвергается головокружительный по­ток информации, изобилие товаров, выставленных в торговых центрах и супермаркетах, выпустивших свои щупальца, в магазинах или специализированных рес­торанах. Таково постмодернистское общество, харак­теризующееся глобальной тенденцией к сокращению авторитарных, жестких отношений и в то же время к расширению индивидуальности выбора, к большему разнообразию, к выработке «независимых программ»; уже сейчас в спорте, в «пси»-технологиях, туризме, в отрицающей ограничения моде, в человеческих отно­шениях обольщение не имеет ничего общего с обман­чивым изображением и отчуждением сознания; оно

1 Самообслуживание — англ.

35

■т

представляет собой то, что устраивает наш мир и пре­ображает в соответствии с систематическим процес­сом персонализации, работа которого, по существу, со­стоит в том, чтобы увеличивать и разнообразить пред­ложения, давать больше, чтобы все принимали новые решения; заменить свободным выбором насильствен­ное единообразие, многообразием — однородность, исполнением желаний — суровость нравов. Обольще­ние вносит в наш мир краски, экзотические надежды, «пси», музыку и создает обстановку, в которой каж­дый имеет возможность по собственному усмотрению определить условия своего существования. «Незави­симость — это черта характера, это также способ пу­тешествовать соразмерно с вашим ритмом, согласно вашим желаниям; придумывайте же ваше путешест­вие. Маршруты, перечисленные в наших Globe-trot­ters,1 представляют собой лишь предложения, которые можно комбинировать, а также варьировать с учетом ваших пожеланий». Эта строка из рекламного буклета выражает суть постмодернистского общества — об­щества открытого, плюралистического, учитывающе­го желания индивидов и увеличивающего свободу их выбора. Жизнь без категорических императивов, жизнь-kit,2 которую можно строить согласно индиви­дуальным устремлениям, видоизменяющая жизнь, со­ответствующая веку комбинаций, вариантов, незави­симых формул, которые становятся возможными бла­годаря бесконечному разнообразию выбора, — она тоже воздействует на обольщение. Обольщение в том смысле, в каком с персонализацией устраняются жест­кие ограничительные рамки, действует исподволь, играя на руку отдельной личности, ее благосостоянию, ее свободе, ее частному интересу.

1 Путеводитель — англ.

2 Напоминающая детский конструктор

-англ.

Процесс персонализации, правда, еще робко, начал видоизменять порядок производства. Можно с уверен­ностью утверждать, что вопреки происходящей техно­логической революции мир труда оказывает наиболее упорное сопротивление логике обольщения. Тем не менее, и в этом проявляется тенденция к персонализа­ции. Еще в своей работе «Толпа одиноких» Рисмен отме­тил этот факт, указывая, что на смену функциональ­ной и механической дисциплинарной обстановке мало-помалу приходит персонализация трудовых от­ношений и услуг. Более того, мы наблюдаем рост числа техников в области связи и психотерапевтов, участву­ющих в бизнесе. Разрушаются перегородки между ка­бинетами, люди работают в открытом пространстве; повсюду призывают к согласованной и дружной рабо­те. То здесь, то там, зачастую в рамках эксперимента, предпринимаются попытки гуманизировать и реорга­низовать физический труд: ставятся более высокие цели, повышается материальная заинтересованность, создаются автономные рабочие группы. Электронная технология будущего, размах службы информации — все это предполагает развитие условий труда по таким сценариям: разукрупнение предприятий, увеличение объема работы на дому, компьютеризация быта. Уже сегодня имеет место постепенное улучшение рабочего расписания: подвижный график работы или работа на выбор, а также работа с перерывами. Помимо своеоб­разия такого рода механизмов, вырисовывается та же тенденция, характеризующая процесс персонализа­ции: уменьшение жесткости организации, замена гиб­кими механизмами стандартных громоздких элемен­тов, преимущественное использование связи путем личных отношений вместо принуждения.

Этот процесс охватывает новые области жизни и открывает новые горизонты, которые нам еще трудно себе представить даже при наличии новейших техно-

36

37

\'■

логий на базе микропроцессоров и интегральных схем. При обучении уже сейчас применяются самостоятель­ные работы, системы на выбор, индивидуальные ра­бочие программы и автоматическое обеспечение с по­мощью персонального компьютера; в более или менее близком будущем во главу утла будет поставлен диалог с клавиатурой; автоматическая выдача данных, персо­нальные манипулирования информацией. СМИ в на­стоящее время претерпевают реорганизацию в том же направлении; помимо кабельных сетей, независимых радиостанций возникают «интерактивные» системы: мы наблюдаем бурный рост видеопродукции, появле­ние видеомагнитофона и видеокассет, воплощающих доступ к информации, к видеоряду. Компьютерные игры и тысячи программ увеличивают и приватизиру­ют в большой степени игровые и интерактивные воз­можности (можно предполагать, что вскоре каждое четвертое американское жилище будет оснащено ви­деоиграми). Микроинформатика и целое созвездие видео означают новую волну обольщения, новое на­правление ускоренной индивидуализации потребителей, пришедшее вслед за героической эпохой автомобиля, кинематографа и кухонного комбайна. «My computer likes me».1 He следует обманываться: видеотехническое обольщение относится не только к действенной магии новых технологий, оно глубоко гнездится в преиму­ществе, которое дает индивидуальная, дисконтирован­ная автономия, в получаемой каждым возможности стать хозяином своего времени, в меньшей степени ограниченного нормами громоздких организаций. Обольщение, происходящее при этом, касается конк­ретной личности.

В настоящее время все сферы жизни все быстрее вовлекаются в многообразный процесс персонализа-

1 Я нравлюсь моему компьютеру — англ.

38

ции. Если говорить о психотерапевтическом аспекте, то появились новые технологии (щадящие анализы, «первобытный крик», биоэнергетика), способствую­щие психоаналитической персонализации, которая считается чересчур мудреной; отдается предпочтение быстрым способам лечения, групповым «гуманным» методам терапии; непосредственному освобождению чувства, эмоций, телесной энергии: обольщение охва­тывает все полюса, начиная от software1 и кончая «при­митивным» удовлетворением. Аналогичную эволю­цию претерпевает и медицина: иглоукалывание, визу­ализация внутренних органов человека, траволечение, биологическая обратная связь, гомеопатия, «щадя­щая» терапия, проповедующая необходимость лечить пациента, а не болезнь, «холистическая» забота паци­ента о собственном здоровье, исследования менталь­ного тела вопреки устоявшейся лечебной практике; больной отныне не должен относиться к собственному состоянию пассивно, он ответствен за свое здоровье, за свои защитные системы благодаря возможностям его психической автономии. В спорте перестают де­лать упор на временные показатели, на личные встре­чи, на состязания, предпочитая обходиться без трене­ров, отдаваться чувству полета, вниманию к собствен­ному телу (бег трусцой, виндсерфинг, аэробика и т. д.); спорт изменяет свой характер, оказывая психологи­ческое воздействие на организм, учитывая самосозна­ние человека и его пристрастие к индивидуальным ритмам.

Логика персонализации равным образом коснулась нравов. Дух времени — в разнообразии, фантазии, раскованности; стандартное, вычурное перестает быть хорошим тоном. Культ непосредственности и «пси»-

1 Программное обеспечение — англ.

39

культура способствуют тому, чтобы человек становил­ся «в большей степени» самим собой, чтобы он «чувст­вовал», анализируя себя, освобождался от заданных ролей и «комплексов». Постмодернистская культу­ра — это культура feeling1 и индивидуальной раскре­пощенности, вне зависимости от возраста и пола. Об­разование, которое прежде было авторитарным, стало в высхлей степени либеральным, в соответствии с по­ложением детей и подростков; повсюду волна гедониз­ма способствует использованию свободного времени, поощряет самосовершенствование без ограничений и разнообразит досуг. Обольщение — это логика, кото­рая пробивает себе дорогу, которая больше ничего не щадит и при этом осуществляет постепенную, толе­рантную социализацию, цель которой — персонализи­ровать и психологизировать человека.

Язык отражает обольщение. Покончено со словами «глухие», «слепые», «безногие»; настало время «плохо слышащих», «незрячих», «опорников»; старики стали называться «лицами третьего или четвертого возраста», служанки — домохозяйками, пролетарии — социаль­ными партнерами, матери-одиночки — незамужними матерями. Неучи теперь называются трудными детьми или детьми с социальными проблемами, аборт — это преднамеренное прерывание беременности. Даже те, у кого берут анализы, стали анализантами. Процесс персонализации стерилизует словарь; такие слова, как сердце города, торговый центр и смерть, исчезают из лексикона. Все, что носит характер неполноценности, уродства, пассивности или агрессивности, должно ис­чезнуть во имя прозрачного, нейтрального и объектив­ного языка. Такова последняя стадия индивидуализа­ции общества. Наряду с появлением гибких и открытых организаций вырабатывается эвфемический обтекае-

мый язык; семантический lifting1 соответствует персо­нализации, связанной с развитием, уважением и сгла­живанием индивидуальных различий: «Я — человек. Не сгибать, не бросать и не скручивать». Обольщение заодно сводит на нет строгие правила и последние напоминания о кровавом и жестоком мире. Все долж­но соотноситься без сопротивления, без преследова­ния, в своего рода невесомости, акосмическом гипер­пространстве, по примеру полотен и плакатов Фолона. Если процесс персонализации неотделим от «под­битой ватой» стерильности общественного простран­ства и языка, от нереального обольщения наподобие умильных голосков дикторш в аэропортах, то он также неотделим от ритмической оживленности частной жизни. Мы переживаем мощный музыкальный взрыв: музыка non-stop, хит-парады; а постмодернистским обольщением является hi-fi.2 Отныне музыкальный канал становится первой необходимостью; под музыку мы занимаемся спортом, прогуливаемся, трудимся; мы едем в машине под звуки стереоустановки; в течение нескольких десятилетий музыка и ритм стали неотъ­емлемой частью окружающей среды, массовым прист­растием. Для человека дисциплинарно-авторитарной эпохи музыка была ограничена определенными места­ми или моментами, будь то концерт, танцзал, мюзик-холл, бал, радио. Напротив, постмодернистский обы­ватель поневоле слушает музыку с утра до вечера; его так и подмывает куда-то бежать, уноситься и погру­жаться в пространство, наполненное синкопами; ему необходима стимулирующая эйфорическая или опь­яняющая дереализация окружающего мира. Музы­кальная революция, конечно же, связанная с техноло-

Чувство — англ.

40

1 Возвышение — англ.

2 Аппаратура с высокой точностью воспроизведения звука — англ.

41

гическими изобретениями сословия торговцев, в шоу-бизнесе тем не менее представляет собой проявление персонализации, один из аспектов постмодернистской трансформации личности. Подобно тому, как стано­вится гибким распорядок учреждения, и индивид ста­новится более подвижным; он и дышит в такт, ритмы охватывают его тело и чувства; в настоящее время это участие возможно благодаря стереофонии, walkman,1 космическим или «кислотным» звукам музыки. Персо-нализация в масштабах общества соответствует персо­нализации личности, выражающейся в желании по­лучить «больше удовольствия», парить над самими собой, вибрировать всем телом под музыку, испытать непосредственные ощущения, чувствовать себя вовле­ченным в общее движение во время trip,2 охватываю­щего весь организм человека. Техника стереофонии, электронные звуки, ритмы, порожденные джазом и продвинутые роком, сделали музыку привилегирован­ным средством нашего времени, поскольку она тесно связана с новым профилем персонализированного ин­дивида с чертами нарцисса, испытывающего жажду мгновенного погружения, жажду «поломаться» не только под ритмы последних хитов, но и под музыку самую разнообразную, самую замысловатую, которая отныне всегда к его услугам.

Постмодернистское обольщение не является ни эр­зацем общения, которого мы не имеем, ни сценарием, предназначенным для того, чтобы замаскировать низ­менность торгашества, В таком случае оно должно было бы еще более способствовать потреблению пред­метов и искусственных знаков, подбросить наживку туда, где уже работает система персонализации, иначе говоря, распылению социальной среды и попранию

индивидуалистической логики. Сделать из обольще­ния «иллюзорное изображение непережитого» (Де­бор) — это значит устранить воображаемое из мни­мых потребностей, моральное противоборство между реальным и воображаемым, что является подлинной (адачей процесса под маской обольщения, в то время как оно прежде всего обозначает трансформацию ре­альности и индивида. Отнюдь не являясь проводником мистификации и пассивности, обольщение — это des­truction cool1 социума посредством изоляции, осущест­вляемой уже не грубой силой или регламентирующей сеткой, а с помощью гедонизма, информации и ответ­ственного отношения. В условиях владычества СМИ, вещизма и секса каждый следит за собой, испытывает себя, все чаще обращается к самому себе в поисках своей собственной истины и благополучия; каждый должен нести ответственность за свою жизнь и оп­тимальным образом распоряжаться своим эстетиче­ским, эмоциональным, физическим, чувственным и т. д. опытом. В данном случае социализация и десоци-ализация совпадают; над социальной пустыней возвы­шается независимый, информированный, свободный индивид, разумно распоряжающийся собственной жизнью: ведь садясь за руль, каждый пристегивается ремнем безопасности. На этапе постмодернизма соци­ализация представляет собой новый тип общественно­го контроля, не требующего участия большого коли­чества людей и средств подавления. Интеграция осу­ществляется посредством убеждения, напоминает о безопасности и рациональности; это могут быть пуб­ликации и выступления медиков, но также советы потребительских обществ. Вскоре на экранах монито­ров появятся «деревья решений», системы вопросов и ответов, позволяющие потребителю сообщить компь-

1 Портативный плейер — англ.

2 Наркотическое состояние

англ.

42

1 Холодное разрушение — англ.

43

ютеру собственные критерии с тем, чтобы можно было делать рациональный, но тем не менее персона­лизированный выбор. Обольщение утратило элемент распущенности.

Разумеется, все началось не сегодня. В течение многих веков общество изобретало идеологию сво­бодной, независимой, не похожей на других лично­сти. Появились свободная экономика, основой ко­торой стали независимые предприниматели и рынок, а также демократические политические режимы. При всем при этом в конкретных условиях возможность жить не как все, сексуальность, индивидуализм до последнего времени были ограничены в своем раз­витии жесткими идеологическими рамками, учрежде­ниями, нравами. Эта последняя преграда рушится у нас на глазах с поразительной быстротой. Процесс персонализации, поощряемый ускоренным развити­ем техники, управлением, массовым потреблением, СМИ, развитием индивидуалистической идеологии, психологизма, своей конечной целью имеет господ­ство личности и сметает последние препятствия. Пост­модернистское общество, иначе говоря, общество, де­лающее процесс персонализации всеобщим, в отли­чие от современной дисциплинарно-принудительной организации, осуществляет тем или иным способом как в повседневной жизни, так и при помощи новых стратегий, делающее идеал индивидуальной авто­номии, содержание которой, по существу, остается для нас загадкой.

Скромное обаяние политики

Политика не отказывается от обольщения. Начнем с нарочитой персонализации образа западных лиде­ров: демонстрируя свою доступность, политический

44

деятель появляется в джинсах и свитере, смиренно признает свои недостатки и слабости, выставляет на­показ свою семью, бюллетени о здоровье, свою моло­дость. Вслед за Кеннеди или П.-Э. Трюдо, во Франции Жискар Д\'Эстен был воплощением подобной гумани­зации-психологизации власти: президент «с челове­ческим лицом», который заявляет, что не желает жер­твовать своей личной жизнью, завтракает вместе с уборщиками улиц, обедает у простых горожан. Не надо обманываться на этот счет. Несмотря на стара­ния новых СМИ, в особенности ТВ, хотя они и дела­ют на этом капитал, невозможно объяснить однознач­но такое выпячивание личности, такую необходи­мость создать запоминающийся образ общественного деятеля. Персонализованная политика соответствует возникновению новых ценностей, каковыми являют­ся сердечность, доверительность, доступность, ис­кренность, обаяние личности — прежде всего цен­ностей индивидуалистическо-демократических, вы­ставленных с таким размахом напоказ благодаря массовому потреблению. Обольщение — это скорее дитя гедонистического и «пси»~индивидуализма, чем политического макиавеллизма. Неужели перед нами извращение демократических принципов, оболвани­вание, манипулирование электоратом с помощью те­атрализованного представления? И да, и нет, потому что действительно существует запрограммирован­ный и циничный политический рынок, но правда и то, что крупные политические фигуры оказываются в постмодернистском образе homo democraticus, идя в ногу с персонализованным обществом, жаждущим человеческого общения, отвергающим анонимность, отвлеченные педагогические уроки, суконный язык, навязанные, условные роли. Что же касается подлин­ного воздействия характера персонализации, то мы можем задать себе вопрос, не слишком ли перестара-

45

лись публицисты и политики,1 часто сами соблазняе­мые звездной системой: в той мере, в какой все по­литики отныне мелькают на плакатах — одни чаще, другие реже — этот эффект аннулируется благодаря стараниям СМИ; обольщение приобретает вид soft2 окружения, лишенного неожиданностей, которое воз­действует на публику, не настолько наивную и пас­сивную, как это представляют себе хулители всяче­ских шоу.

Еще более показательно для обольщения изображе­ние демократии, разыгрывающей карту децентрализа­ции. После национальной унификации и верховенства центральных административных органов новую власть приобрели региональные советы и местные выборные органы, региональные деятели культуры. Пришла пора перераспределения полномочий между верховной властью и местной, признания территориальных осо­бенностей и самобытности. Новая инициатива демо­кратического обольщения гуманизирует нацию, вно­сит струю свежего воздуха во властные структуры, приближает инстанции к интересам людей, придает достоинство периферии. В качестве защитной меры национально-якобинское государство допускает су­ществование центробежной тенденции с целью смяг­чить бюрократические строгости, переоценить «глу­бинку», обещает каким-то образом развивать демо­кратию контактов и близость к массам, обеспечивая права отдельных областей. Одновременно вступает в действие защита местных интересов, которая идет рука об руку с политикой или экологическим движе­нием: впредь ничего не опустошать, не искоренять и не принижать, но охранять и ценить региональные,

! Шварценберг Р. Г. Государство-спектакль {Schwartzenberg R. G. L\'Etat spectacle. Flammarion, 1977).

2 \\л---------

2 Мягкий — англ.

46

мемориальные и природные богатства. Новая музео-графическая политика соответствует политике адми­нистративного и культурного регионализма, способст­вуя развитию центробежных сил и механизмов, вклю­чая диалог между настоящим и прошлым, между городом и деревней. Это не ностальгия по обществу, опустошенному победой будущего, в еще меньшей степени это результат медиаполктического шоу; ско­рее, мы имеем дело с персонализацией настоящего посредством сохранения прошлого, гуманизации предметов и памятников старины аналогично гумани­зации публичных учреждений и межличностных отно­шений. Отнюдь не подвергаясь внешнему влиянию и не из конъюнктурных соображений, этот музеографи-ческий интерес соответствует постмодернистской чувствительности, стремящейся к тождественности и контактам, вовсе не озабоченной грядущим, а подав­ленной мыслью о необратимых разрушениях. Уничто­жить следы прошлого — все равно что нанести вред природе; то же нежелание охватывает наши умы, странным образом настроенные на то, чтобы наделить душой, психологизировать любую сущность, будь то люди, камни, растения или окружающая среда. Инте­рес к провинции неотделим от смягчения нравов, от растущего уважения к терпимости, от не имеющей границ психологизации.

Самоуправление, задача которого заключается в том, чтобы бороться с бюрократизмом власти, сделать каждого обывателя самостоятельным политическим субъектом, представляет собой еще один аспект обольщения. Уничтожение обособленности руководи­теля от исполнителя, децентрализация и рассредото­чение властных полномочий; ликвидация механики классической власти и ее линейного порядка — вот что подразумевает самоуправление, кибернетическая система распределения и включения в оборот инфор-

47

мации. Самоуправление — это мобилизация и опти­мальное использование всех источников информа­ции, создание всемирного банка данных, где каждый индивид постоянно является передатчиком и прием­ником; это политическая информатизация общества. Отныне нам необходимо преодолеть устойчивую не­приязнь к бюрократическим организациям, прекра­тить замалчивание информации и не бояться отрица­тельных эмоций. Обольщение не действует в условиях секретности, оно работает при наличии информации, обратной связи, безустанного освещения социальной среды наподобие интегральному и всеобщему стрип­тизу. В таких условиях неудивительно, что многие экологические течения выступают за самоуправле­ние. Отвергая главенствующую роль рода людского и односторонность отношений между человеком и при­родой, ведущую к загрязнению окружающей среды и бездумному расширению человеческой деятельности, экологическое движение стремится заменить гро­моздкие механизмы кибернетическими технология­ми, контактами, обратной связью, при которой при­рода является не сокровищницей, которую можно грабить, некой силой, которую можно эксплуатиро­вать, а партнером, которого нужно выслушивать и уважать. Ратуя за солидарность живых существ, охра­ну и здоровье окружающей среды, экология персона-лизует природу с учетом запросов этого невоспол­нимого, незаменимого, совершенного организма. Со­ответственно, со всей мерой ответственности работают экологические организации, расширяя сферу своих обязанностей от социальной среды до планетарных масштабов: если экологам удастся затормозить неог­раниченную экспансию, то тем самым они будут спо­собствовать росту возможностей человека. Отказы­ваясь от модели расширения производства, экологи призывают к пересмотру технологий, к использова-

48

нию щадящих методов, отказу от использования за­грязнителей; а наиболее радикально настроенные ученые выступают за полный пересмотр механизмов и методов труда: перемещение и рассредоточение промышленных объектов и населения, создание не­больших заводов с собственным управлением, разме­щенных в поселениях ограниченных размеров. Эко­логической космогонии не удалось избежать обаяния гуманизма. В условиях сглаживания социального не­равенства, понижения «исторической температуры», персонализации, роста значения личности обольщение развернулось во всю красу до самых отдаленных уголков планеты.

Даже Французская коммунистическая партия (ФКП) не стоит на месте и идет в ногу со всеми, оставив идею диктатуры пролетариата, конечную кровавую цель эпохи революций и телеологии истории. Оболь­щение упраздняет революцию и применение силы, отодвигает «великие» исторические цели, а также ос-нобождает партию от авторитаризма сталинского типа и подчинения главному Центру; отныне ФКП позволяет себе робко попрекать Москву и «терпеть» критику со стороны своих интеллектуалов, не при­бегая к чисткам и исключению их из своих рядов. «Последний и решительный» не состоится: большой мастер синтезов и сборки, обольщение, по примеру Эроса, действует при помощи связей, контактов и сближений. Вместо классовой борьбы в ход идет ста­тистическая драга, исторический компромисс, едине­ние французского народа. Желаете пофлиртовать со мной? Нас очаровывает лишь революция, потому что она в одном ряду с Танатосом, прерыванием тради­ций и связей. И даже обольщение сегодня стремится быть далеким от таких понятий, как донжуанство, смерть, подрывная деятельность. Вне всякого сомне­ния, ФКП по своей организации и идеологии остается

49

наименее падкой на обольщение, являясь партией на­иболее консервативной, наиболее приверженной мо­рали, централизму, бюрократизму; и именно эта мах­ровая жесткость отчасти является причиной ее сокру­шительных поражений на выборах. А между тем ФКП называется динамичной и ответственной пар­тией, все более отождествляя себя с органом управле­ния, не имеющим исторической миссии, после долгих колебаний принявшим на вооружение такие методы обольщения, как менеджмент, выборочное анкети­рование, регулярные кадровые перестановки и т. д. вплоть до архитектуры ее штаб-квартиры — здания из стекла без всяких секретов, с витринами, освещен­ными с помощью особых устройств. Представляя собой компромисс между обольщением и переверну­той страницей эпохи переворотов, КП разыгрывает одновременно две карты, упорно обрекая себя на роль постыдной и злосчастной соблазнительницы. То же впечатление производит и их марксизм, выража­ясь языком Ленина. Допустим, что есть мода на аль-тюссеризм.1 олицетворяя строгость и суровость кон­цепции, теоретический антигуманизм, марксизм про­тивопоставляет обольщению свой отменно жесткий образ, не знающий уступок. Однако, вырабатывая свои понятия, марксизм в то же время вступает в стадию разоружения: его цель — уже не подготовка революционного класса, связанного дисциплиной, а создание эпистемологического сознания. Грустное обаяние марксизма снова облачилось в помятый ко­стюм мужей «науки».

1 Алыпюссер (Althusser) Л. (1918—1990) — французский фило­соф, крупнейший представитель неомарксизма. Основные работы: «За Маркса» (1965), «Читать „Капитал\"» (в соавторстве с Э. Балиба-ром и Р. Этабле, 1965), «Ленин и философия» (1969) и др. Сторон­ник левого радикализма в идеологии и практике. — Примеч. ред.

50

Sexduction1

Вокруг раздутого вопроса, касающегося собственно >1><>тики и порнографии, возникло целое движение, i ■( >ъединяющее феминисток, моралистов, эстетов, шо­кированных низведением человека до уровня вещи, причем из-за обезличенного секса элементы обольще­ния сходят на нет в развратных, многократно повторя­емых действиях, лишенных таинственности. Но что, ■ (ли суть не в этом, если порнография — всего один из приемов обольщения? Разве она, по существу, не от­вергает обветшавшие постулаты закона и запрета, не упраздняет принудительные правила цензуры и подав­ления желаний ради возможности видеть, делать, го­ворить что угодно, что и составляет сам процесс со-олазна? С точки зрения моралиста, порно относится к овеществлению и промышленному тиражированию, серийному характеру секса: здесь все позволено, нуж­но все время идти дальше, искать неизведанные меха­низмы, новые сочетания свободного расположения тел, нужно принимать смелые решения в сексе, кото­рый составляет суть порно; вопреки тому, что об этом говорят его хулители, это фактор дестандартизации и субъективизации секса и при помощи секса — по тому же праву, что и все движения сексуального освобож­дения. Половое разнообразие, целое множество свое­образных «маленьких объявлений»: после экономики, образования и политики соблазн соединяет секс и те­ло согласно тому же императиву персонализации лич­ности. В эпоху свободного обслуживания любовью тело и секс становятся инструментами субъективиза­ции и несения ответственности; нужно накапливать опыт, использовать любовный капитал, вносить новиз-

1 Сексоблазн (неологизм автора). Sex — секс; seduction — со­блазн, обольщение — англ.

51

J

ну в комбинации. Все, что напоминает о неподвижно­сти, стабильности, должно исчезнуть во благо экспери­ментирования и инициативы. Таким образом выраба­тывается определенный индивид, но уже не благодаря дисциплине, а благодаря персонализации тела под эги­дой секса. Ваше тело — это вы сами, его нужно холить, любить, выставлять напоказ; больше не надо иметь никаких дел с машиной. Обольщение повышает значе­ние субъекта, придавая достоинство и ценность телу, которое некогда было под запретом: нудизм, обнажен­ная грудь являются показательными симптомами этих перемен, благодаря которым тело становится чем-то таким, что следует лелеять, нежить на солнце. Другим термином, обозначающим это освобождение от услов­ностей, является jerk;1 если, исполняя рок или твист, тело еще подчинялось определенным правилам, то в джерке не существует никаких ограничений, тело должно лишь самовыражаться и становиться своеоб­разным языком. Под прожекторами ночных клубов вертятся самостоятельные личности, активные су­щества; больше никто никого не приглашает танце­вать, девушки уже не «подпирают стены», а молодые люди уже не монополизируют инициативу. Остаются лишь молчаливые монады, чьи замысловатые траекто­рии пересекаются в групповом движении под колдов­ские звуки музыки.

Что же происходит, когда секс становится поли­тикой, когда сексуальные отношения превращаются в демонстрацию силы и власти? Осуждая торговлю женщинами, привлекая внимание общественности к этой проблеме, создавая движения, преднамеренно исключающие участие в нем мужчин, не предлагают ли неофеминистки жесткую, механическую поли­тику, расходящуюся в этом отношении с процессом

1 Дерганье — англ.

52

обольщения? Может быть, и в остальных делах фе­министки идут вразрез с требованием времени? А между тем возникает еще один важный вопрос: и рез борьбу за право на беспрепятственный и бес­платный аборт женщина получает право на самосто­ятельность и ответственность в вопросе о продолже­нии рода, который стоит перед ней; речь идет о том, чтобы вывести женщину из состояния пассивности и покорности, когда она оказывается перед роковым нмбором. Распоряжаясь собой, выбирая, не желая <>ыть впредь прикованной к машине воспроизводства, к своей биологической и социальной судьбе, неофе­министка является действующим лицом процесса персонализации. В связи с начатой недавно кампа­нией против изнасилований была написана серьезная статья, касающаяся этого явления, прежде державше­гося в секрете как нечто постыдное, словно что-то можно сохранить в тайне в условиях императива про­зрачности и систематического освещения событий. Вследствие замалчивания ряда фактов женское осво­бодительное движение, при всем его радикализме, составляет неотъемлемую часть всеобщего стриптиза, характерного для нашего времени. Информация, связь —■ таким путем идет соблазн. С другой сторо­ны, стараясь не отдалять политику от аналитики, нео­феминистки стали использовать методы психологии, на что указывает появление небольших групп так называемой self-help1 или самопознания, где женщи­ны друг друга выслушивают, анализируют, изучают свои желания и тело. Это «пережитое», которое от­ныне становится первым этапом на пути к теории, концептуальному; это власть, мужской, имперский инструмент. Возникновение «комиссий по изучению личного опыта», эмансипация, исследование своей са-

Самопомощь — англ.

53

I I

мости происходят путем выражения и сравнения жизненных ситуаций.

Также характерным является вопрос о «женском дискурсе», стремящемся отыскать формулировки, свободные от упоминаний мужского рода. Доходит до того, что отделяют «экономику» (женского рода) от понятия «разум» (мужского рода), когда женское нача­ло становится самодовлеющим, это своего рода «лю­бовь к себе» (Люс Иригарэ), освобожденная от всякого центризма, от всякого фаллоцентризма, как последне­го паноптического (видного со всех сторон) положе­ния власти. Важнее, чем новое обозначение собствен­ной территории, является возможность самому опре­делить границы этой территории и свое место на ней: в результате ничего не «исходит из расширяющейся вселенной, границы которой невозможно установить и которая, тем не менее, не является чем-то несвяз­ным».1 Женское начало многолико и изменчиво, ищет заботы и участия. Не нужно более разрабатывать иную концепцию женственности, поскольку придется снова взяться за «теоретически-фаллическую маши­ну», то есть налицо мужской подход к делу. Чтобы дать себе определение, гиперфеминизм возвращается к по­нятиям: стиль, «другой», «осязаемое» и «текучее», не имеющим ни субъекта, ни объекта. Как не узнать в этой терминологии всех тех уловок соблазна, который повсюду упраздняет Тот Самый Центр, линейность и переходит к ликвидации понятий «жесткость» и «твер­дое вещество»? Не будучи, разумеется, чем-то запу­танным или находящимся во взвешенном состоянии и связанным с теоретической волей, женское начало яв­ляется лишь последним этапом психологической ра­ционализации, то есть осмыслением бытия в терминах

1 Иригарэ Л. Пол, который не является единственным (Irigaray L. Се sexe qui n\'en est pas un. Ed. de Minuit, 1977. P. 30).

54

психологии. Таким образом, оно представляет собой продукт и проявление постмодернистского обольще-пни. освобождающего от стандартов в том же процес-i с самоидентификации личности и пола: «Почти везде женщина — двуполое существо. Она наслаждается почти повсюду».1 Нет ничего более ошибочного, чем нести войну с этой «механикой флюидов», которую упрекают в том, что она воссоздает обветшалый и фал-лократический образ женщины.2 Скорее наоборот: яв­ляясь всеобщим сексоблазном, неофеминизм лишь усиливает процесс персонализации, создает невидан-пий ранее образ женского начала, полиморфного и поделенного половыми признаками, освобожденного i п традиционных ролей и строгих групповых функций и связи с образованием открытого общества. Скорее п,1 уровне теории, чем воинствующего феминизма, иеофеминизм работает над преобразованием женско­го существа, пуская в оборот все ориентации: психоло­гическую, сексуальную, политическую, лингвистиче-< кую. Чтобы оказать ответственную и психологическую поддержку женщине, ликвидируя последнюю «про­клятую роль», то есть признавая женщину личностью С особой индивидуальностью, приспособленной к ге­донистическим демократическим системам, не имею­щей ничего общего с существами, связанными закона­ми архаичной социализации, молчаливыми, покорно жеманными, истеричными и загадочными.

Пусть никто не заблуждается на сей счет; это мно­гословие, эти дискуссионные клубы не положат конец и юляции от обольщения. С феминизмом дело обстоит га к же, как и с психоанализом: чем больше о нем толкуют, тем больше энергии получает мое «Я», изуча-

1 Irigaray L. Op. cit. P. 28.

2 Альзон К. Женщина-миф, женщина-загадка {Alzon С. Femme mythifiee, femme mystifiee, P. U. F., 1978. P. 25—42).

55

емое со всех сторон; чем больше это анализируется, тем ббльшую глубину приобретает внутренняя жизнь, субъективизация человека; чем больше здесь бес­сознательного и многообразного, тем более интен­сивным становится самообольщение. Несравненный механизм нарцисса, аналитическая интерпретация яв­ляются проводниками персонализации благодаря же­ланию и в то же время агентами десоциализации, сис­тематической и бесконечной атомизации в той же мере, что и все остальные механизмы обольщения. Находясь под эгидой бессознательного и тормозящего начала, каждый возвращается к себе, в свой «либидо-редут», в поисках собственного, свободного от мисти­фикации образа, оказывается наедине с самим собой даже вопреки изменившемуся отношению к авторите­ту и степени доверия к толкователю. Молчание озна­чает смерть толкователя, мы все подопытные сущест­ва — одновременно исследуемые и исследователи, за­ключенные в целую сферу, лишенную окон и дверей. Дон Жуан давно умер; появился иной, гораздо более волнующий персонаж — Нарцисс, порабощенный самим собой, оказавшийся в своей стеклянной кап­суле.

ГЛАВА II РАВНОДУШИЕ В ЧИСТОМ ВИДЕ

Массовое опустошение

1:сли ограничиться XIX и XX столетиями, то следу-|], опираясь на разрозненные факты, вспомнить о си-i тематическом уничтожении сельского, а затем и го-I к >лского населения, томных романах, сплине на манер индийских денди; вспомнить об Орадуре,1 геноциде и •тмоциде, о 10 кв. км опустошенной Хиросимы, где по-шПли 75 000 человек и разрушены 62 000 зданий; о миллионнах тонн бомб, сброшенных на Вьетнам, и экологической войне, в которой уничтожалась вся растительность; о мировой гонке ядерных вооруже­ний; о Пномпене, подвергнутом «чистке» красными кхмерами, о персонажах европейского цинизма, о ж и пых мертвецах Беккета; о душевных страданиях, ипутренней опустошенности Антониони; о «Мессидо-1>|» А. Таннера; о происшествии в Гаррисберге. Навер-мяка, если бы мы захотели перечислить все названия пустыни, то этот перечень увеличился бы до невероят­ных размеров. Неужели кто-то в таких масштабах ор­ганизовывал, создавал, накапливал все эти факты, не­ужели кто-то был в такой степени одержим страстью к тому, что мы называем ничто, к разрушению «старого

1 Орадур — селение во Франции, сожженное гитлеровцами за помощь его жителей маки (партизанам). —Примеч. пер,

57

I \", А\'

мира», к новому уничтожению всего сущего. В наше время, когда уничтожение приобретает планетарный масштаб, и пустыня — символ нашей цивилизации — это трагедийный образ, который становится олице­творением метафизических размышлений о небытии. Пустыня побеждает, в ней мы видим абсолютную уг­розу отрицательного начала, знак смертоносной рабо­ты XX века, которая будет продолжаться до его апока­липтического конца.

Эти формулы уничтожения, которым предстоит повторяться вновь в течение неопределенного време­ни, не должны, однако, вынудить нас забыть о суще­ствовании другой пустыни, ранее не известной и не являющейся предметом нигилистических или апока­липтических рассуждений; это тем более странно, что она молчаливо присутствует в ежедневной жизни — вашей, моей, — она в сердце современных метропо­лий. Пустыня парадоксальная, без катастроф, траге­дий и помутнения разума, переставшая ассоцииро­ваться с небытием или смертью: неправда, что пусты­ня принуждает к созерцанию зловещих сумерек. Действительно, взгляните на этот мощный откат, бла­годаря которому все социальные институты, все вели­кие ценности и конечные цели, создававшие пред­ыдущие эпохи, постепенно оказываются лишенными их содержания. Что это, если не массовое опустоше­ние, превращающее общество в обескровленное тело, в упраздненный организм? Нельзя отмахиваться от проблемы, сводя ее только к молодому поколению. Кого еще пощадила эта приливная волна? У нас, как и в других странах, пустыня увеличивается в разме­рах: наука, власть, рабочий класс, армия, семья, цер­ковь, партии и т. д. уже перестали функционировать на глобальном уровне, как абсолютные и неприкосно­венные институты; никто в них больше не верит, никто в них больше не вкладывает ничего. Кто еще

58

может верить в труд, узнав о масштабах прогулов и i II in over,1 о страсти к отпускам, уик-эндам, развлече­ниям, которая не перестает усиливаться, когда уход п,1 пенсию становится всеобщим стремлением, если не идеалом жизни; кто еще может верить в семью, когда число разводов неуклонно увеличивается, когда стариков загоняют в дома престарелых, когда пожи­лые желают оставаться «молодыми» и участвуют в конкурсах «пси»; когда супружеские пары становятся «свободными», когда узаконены аборты, применение контрацептивов; кто еще может думать об армии, когда принимаются все меры для того, чтобы ее ре­формировать, когда уклонение от военной службы уже не считается бесчестием; можно ли говорить о добросовестности, экономии, о профессиональной пике, об авторитете, о санкциях? Вслед за церковью, которой даже не удается пополнять ряды своих слу­жителей, в упадок пришло и профсоюзное движение. Пели во Франции в 30-е годы насчитывалось 50 % грудящихся — членов профсоюзов, то в настоящее нремя они составляют 25 % от общего числа работаю­щих. Повсюду растет волна недовольства, лишающая социальные институты их былого значения и одно­временно силы эмоциональной мобилизации. И все же система функционирует, общество воспроизводит себя, но двигаясь в пустоте, не придерживаясь опре­деленных законов или ориентиров, в большей степе­ни контролируемое «специалистами», последними жрецами, как их назвал бы Ницше; единственными, кто еще желает внести смысл и ценность туда, где уже нет ничего, кроме апатии и пустыни. Если систе­ма, в которой мы живем, напоминает капсулы астро-

1 Текучесть рабочей силы — англ. См.: Русселе Ж. Аллергия к труду. Rousselet J. L\'Allergie au travail, Ed. du Seuil, coll. «Points-actu-els». P. 41—42.

59

навтов, о которых говорит Рощак, то не столько из-за рациональности и предвидения, которые царят в ней, сколько по причине эмоциональной пустоты, эмоцио­нальной невесомости, в которой развертываются со­циальные операции, И loft,1 ставший образом нового жилого помещения, в которое превратились склады, вполне может превратиться и в правило повседнев­ности, а именно в обычай жить в упраздненных про­странствах.

Апатия new look2

Все это не следует рассматривать как вечные сето­вания по поводу западного упадничества, конца идео­логий и «смерти Бога». Европейский нигилизм, соглас­но анализу Ницше, в той мере, в какой он касается печального обесценивания всех высших ценностей и отрицания смысла жизни, более не соответствует этой массовой демобилизации, которая не сопровождается ни отчаянием, ни ощущением бессмысленности про­исходящего. При всей ее индифферентности постмо­дернистская пустыня так же далека от «пассивного» нигилизма и от мрачного смакования всемирной тще­ты, как и от «активного» нигилизма с его саморазру­шением. Бог мертв, великие цели поблекли, но всему миру на это наплевать; вот где радостная новость, вот где предел предсказания Ницше относительно заката Европы. Отсутствие смысла, гибель идеалов не приве­ли, как можно было ожидать, к новым скорбям, боль­шей бессмыслице, большему пессимизму. Этому все еще религиозному и трагическому образу противосто­ит рост всеобщей апатии с ее перепадами роста и упадка, утверждения и отрицания, здоровья и недугов,

1 Чердак — англ.

2 Новый взгляд — англ.

которые мы не в состоянии учесть. Даже «несовер­шенный» нигилизм с его светскими эрзац-идеалами делает свое дело; и наша ненасытная жажда сенсаций, секса, удовольствий ничего не скрывает, ничего не восполняет, в особенности бездну чувств, разверзшу-к >ся после смерти Бога. Перед нами равнодушие, а не метафизическая скорбь. Идеал аскетов больше не яв­ляется главным символом современного капитализма; потребление, развлечения, доступность не имеют бо­лее никакого отношения к великим операциям свя­щеннодействующего исцеления: гипнотизирование — общение с природой ради спасения жизни; раздра­жение чувств с помощью машинальной активности и строгого следования правилам, усиление эмоций, обостренных сознанием греха и своей виновности.1 Что же сохранилось из всего этого в тот момент, когда капитализм манипулирует с либидо, с творчеством, с персонализацией?2 Постмодернистская свобода по­ложила конец беспечности, ангажированности или нигилистической распущенности; непринужденность положила конец аскетической скованности. Отделяя желание от коллективного воздействия, вызывая при­ток энергии, остужая энтузиазм и возмущение, охва-

1 Ницше Ф. К генеалогии морали // Соч. в 2-х т. Т. 2. М.: Мысль, 1996.

2 Зато в некоторых отрывках из посмертных работ Ницше с поразительной четкостью описаны характерные признаки «совре­менного духа»: «терпимость» (вместо неспособности сказать «нет» и «да»); «широта симпатий» (на треть безразличие, на треть любо­пытство, на треть — нездоровая возбудимость); «объективность» (отсутствие личности, недостаток воли, неспособность к «любви»); «свобода», противопоставляемая правилам (романтизм); «истина», противопоставляемая фальсификации и лжи (натурализм); «науч­ность» («человеческий документ»: на немецком языке как роман с продолжением и приложение — вместо сочинения)... (весна—осень 1087 г.). См.: Ницше Ф. Европейский нигилизм / Пер. на фр. А. Кре-мер-Мариетти. U. G. E. Coll. «10/18». Р. 242.

60

61

тывающее общество, система предлагает разрядку, эмоциональную передышку.

Из современных крупных работ назовем такие как «Женщина-левша» П. Хандтке (Handtke P. La Femme gauchere), «Лечебница для душевнобольных» Ж. Лаво-дана (Lavaudant С. Palazzo mentale), «Песнь об Индии» М. Дюра (Duras M. India song), «Эдисон» Б. Уилсона (Wilson В. Edison). Посвящены они американскому ги­перреализму и в той или иной степени разоблачают дух того времени, оставляя далеко позади страдания и ностальгию по чувствам, которые характерны для эк­зистенциализма или театра абсурда. Пустыня более не привлекает к себе внимание с помощью мятежа, крика или призыва к вступлению в контакт; это не что иное, как безразличие к чувствам, неизбежное их отсутст­вие, отстраненная эстетика, но ни в коем случае не отчужденность. Гиперреалистические полотна не со­держат никакого смысла, не могут ничего сказать; тем не менее, их пустота является антиподом трагическо­го, по мнению прежних авторов, дефицита чувств. Любая картина может быть написана с той же закон­ченностью, с той же холодной бесстрастностью: свер­кающие лаком экипажи, отражения в витринах, ги­гантские живописные портреты, складки тканей, лоша­ди и коровы, хромированные автомобили, панорамы городов, в которых нет тревоги и критического на­строения. Благодаря своему равнодушию к мотивам, к смыслу, к миражу гиперреализм становится чистой игрой, предлагаемой ради одного лишь удовольствия создавать обманчивую внешность, спектаклем ради спектакля. Остается лишь труд живописца, игра в изо­бражение, лишенное его классического содержания, при­чем действительность находится за пределами изобра­жения по установившейся привычке самих моделей, ориентированных на фотографию. Отрыв от реальности и гиперреалистическая завершенность осуществленно-

62

го изображения, исторически учрежденного как гума­нистическое пространство, превращается в застыв­шее, механическое произведение, лишенное челове­ческих масштабов благодаря преувеличениям и выде­лению определенных форм и цветов, не выходящих за рамки правил, но «обветшалых»; порядок изображе­ния в известной мере старообразен, несмотря на мас­терство исполнения.

То, что справедливо в отношении живописи, также справедливо относительно повседневной жизни. Про­тивопоставление чувства и его отсутствие уже не столь разительно и утрачивает свой радикальный ха­рактер перед фривольностью или тщетностью моды, развлечениями и рекламой. В эпоху показного корен­ные противоречия, такие как истина и фальшь, пре­красное и уродливое, действительность и иллюзия, смысл и бессмыслица стираются; антагонистические установки становятся «расплывчатыми», люди начи­нают понимать, вопреки воззрениям наших метафизи­ков и противников метафизики, что отныне можно жить, не имея перед собой ни цели, ни смысла, словно по кем-то написанному сценарию, и это в новинку. «Любое чувство лучше, чем совсем никакого», — гова­ривал Ницше, хотя сегодня это перестало быть истиной; потребность, в собственном значении слова, исчезла, и существование, безразличное к смыслу жизни, может проявить себя без патетики и трагизма, без устремления к новым ценностям; тем лучше, зато воз­никают новые вопросы, освобожденные от ностальги­ческих грез. По крайней мере, апатия new look имеет то преимущество, что она не поощряет гибельные без­умства великих проповедников пустыни.

Равнодушие усиливается. Нигде этот феномен так не заметен, как в сфере образования, где за какие-то несколько лет с молниеносной быстротой престиж и авторитет преподавателей исчезли почти окончатель-

63

но. Отныне слова учителя лишены сакральности, опош­лены, поставлены вровень с тем, что говорится в СМИ, а преподавание превратилось в механический про­цесс, нейтрализованный апатией учащихся, внимание которых рассеяно, и небрежным скептицизмом по от­ношению к знаниям. Учителя в большом смятении. Именно это разочарование в науке показательно, это, при прочих равных условиях, важнее скуки, охватив­шей лицеистов.

Вследствие этого лицей напоминает не столько ка­зарму, сколько пустыню (если не учитывать того, что сама казарма представляет собой пустыню), где моло­дежь растет, не имея перед собой великих целей и не проявляя ни к чему интереса. Однако любой ценой нужно вводить какие-то новшества: больше либера­лизма, участия, педагогических исследований; и тут-то возникает скандальная ситуация: чем больше школа прислушивается к ученикам, тем скорее они отвыкают от этого пустого места. Именно таким образом было покончено со студенческими волнениями конца 1960-х годов. Дух протеста улетучился, лицей стал чем-то вроде мумии, и усталые преподаватели неспособны вдохнуть в него жизнь.

Такая же апатия царит и в сфере политики. В США нередко можно наблюдать, что от 40 до 45 % населения с правом голоса не принимают участия в выборах, даже если это выборы президента. Но мы не вправе утверждать, что речь идет о «деполитизации» общест­ва, партии; выборы по-прежнему «интересуют» граж­дан, но в той же мере (даже более) их интересуют бега, метеопрогноз на выходные дни или результаты спор­тивных состязаний. Политика вошла в эпоху развлече­ний, покончив с ригористическим и идеологизирован­ным сознанием, чтобы привлечь к себе рассеянное внимание обывателей, захваченное всем и в то же время ничем. Отсюда то большое значение, которое

приобретают СМИ в глазах политиков: не имея воз­можности вступить в контакт с публикой без помощи информационных каналов, политические деятели вы­нуждены использовать живой стиль, устраивать пер-сонализованные дебаты, вопросы-ответы и т. д.; лишь они способны наверняка привлечь к себе внимание электората. Такое-то и такое-то заявление министра не представляет собой большую ценность, чем такой-то и такой-то фельетон; пренебрегая иерархией, мы переходим от политики к «эстрадным номерам»; при­чем количество слушателей определяется лишь качеством дивертисмента. Наше общество не знает, что такое старшинство, окончательная модификация, центр; его не интересует ничего, кроме стимуляторов и выбора между равнозначными каналами. В результате мы имеем постмодернистское равнодушие — равнодушие вследствие избытка, а не недостатка информации, вследствие излишнего заискивания перед слушателя­ми, а не невнимательного отношения к их запросам. Кто еще может кого-то удивить или затронуть скан­дальную тему? Апатия — реакция на изобилие инфор­мации, на скорость ее получения; едва отмеченное, событие уже забывается, так как его сменили другие, еще более захватывающие. Постоянно необходимо больше информации, и как можно более оперативной; к событиям относятся не лучше, чем к своему место­жительству: после второй мировой войны в США каж­дый пятый обыватель ежегодно меняет место своего пребывания. 40 миллионов американцев снимаются с места и меняют адрес; даже родные пенаты, home1 не устояли перед волной безразличия.

Несомненно, за последние несколько лет возникли новые отношения, которые свидетельствуют о ранее неизвестной тенденции: жить и трудиться в провин-

1 Дом, домашний очаг — англ.

3 Жиль Липовецки 65

ции становится популярной формой протеста; даже в США все большее число обывателей проявляют неже­лание менять города по профессиональным причинам; начиная с 1970-х годов, проблемы окружающей среды и защиты природы волнуют значительную часть насе­ления, превышающую количество самих воинствую­щих «зеленых»; СМИ, со своей стороны, не перестают приписывать это явление фактически новому откры­тию «ценностей». К ним могут относиться постмодер­низм, новое внимание к региональным вопросам, к природе, к духовности, к прошлому. Вместо отрицания самостоятельности провинции наблюдается интерес к экологии и, в большей степени, «возвращение ценно­стей», которые меняются каждые полгода, начиная от вопросов религии и кончая проблемой семьи, от тра­диции до романтизма, в той же общей атмосфере рав­нодушия, возникшей из смеси любопытства и терпи­мости. Все эти постмодернистские явления не имеют ни одинакового масштаба, ни одинакового содержа­ния; все они на своем уровне производят значитель­ные изменения по отношению к предшествующей фазе модернизма. Наступило время равновесия, ка­чества, развития личности, сохранения природных и культурных заповедников. Однако не следует обма­нываться: регионализм, экология, «возвращение свя­тынь», — все эти движения, неразрывные между со­бой, лишь дополняют логику равнодушия. Прежде всего, поскольку великие ценности модернизма, в свою очередь, оказываются исчерпанными, прогресс, рост, KOCMonoAHTH3M>s> скорость, подвижность — все, как и революция — лишены своей сущности. Совре­менность, будущее не вдохновляют больше никого. Уж не ради ли новых ценностей? Лучше было бы ска­зать — ради персонализации и освобождения частно­го пространства, которое все вовлекает в свою орбиту, в том числе и трансцендентные ценности. Постмодер-

бб

пмстский период — это более чем мода; он выявляет состояние равнодушия в том, что все вкусы, все виды поведения могут сосуществовать, не исключая друг друга; при желании выбрать можно все — как самое обыкновенное, так и самое эзотерическое; как но-ное, так и старое; как простую экологически чистую жизнь, так и жизнь сверхзамысловатую; это происхо­дит в эпоху, из которой ушла жизнь, без твердых ори­ентиров и главного направления. Для огромного числа людей социальные проблемы, включая проблемы эко­логии, становятся проблемами окружающей среды; они мобилизуют их на какое-то время, а затем сходят на нет так же быстро, как возникли. Возродившийся интерес к семье ставит в тупик, когда все больше суп­ружеских пар не желают иметь детей, хотят жить child-free,1 когда каждый четвертый ребенок в амери­канских городах воспитывается одним родителем. Возврат к религии сам по себе обусловлен быстролет-ностью и бренностью жизни людей, предоставленных самим себе. Безразличие в чистом виде означает апо­феоз временного и индивидуалистического синкре­тизма. Таким образом, можно быть одновременно кос­мополитом и регионалистом, рационалистом в своей работе и в то же время учеником то одного, то другого восточного гуру, жить в эпоху вседозволенности и в то же время почитать религиозные законы (на выбор). Постмодернистский индивид утратил опору, он как бы «вездесущ». Постмодернизм, по сути, является лишь дополнительной вехой на пути персонализации нар­цисса, занятого самим собой и в разной степени без­различного ко всему остальному.

В этих условиях становится ясно, что фактическое равнодушие лишь частично высвечивает то, что мар­ксисты называют отчуждением. Как известно, это

1 Бездетно — англ.

67

I ill

явление неотделимо от таких понятий, как товар, сделка, передача другому лицу, а также процесс ове­ществления, в то время как апатия проявляется чаще у информированных и воспитанных лиц. Речь идет об отступничестве, а не об овеществлении: чем больше ответственности налагает система и информирует, тем большим становится отрыв от действительности; в этом состоит парадокс, который мешает ассимили­ровать отчуждение и безразличие, даже когда оно проявляется в скуке и монотонности. Помимо «отка­за» и убогости будничного существования, безразли­чие означает новое сознание, а не отсутствие таково­го; наличное, а не «мнимое»; разбросанность, а не «обесценивание». Безразличие не означает пассив­ность, покорность или мистицизм; нужно окончатель­но порвать с этой цепочкой марксистских определе­ний. Прогулы, несанкционированные забастовки, turn over указывают на то, что раскрепощение труда идет рука об руку с новыми формами классовой борь­бы и сопротивления. Cool1 человек не является ни пессимистическим декадентом Ницше, ни угнетен­ным тружеником Маркса; он скорее напоминает те­лезрителя, пытающегося «прогнать» одну за другой вечерние программы; потребителя, наполняющего свою кошелку; отпускника, колеблющегося между пребыванием на испанских пляжах и жизнью в кем­пинге на Корсике. Отчуждение, проанализированное Марксом, как результат механизации труда, уступило место апатии, вызванной головокружительным выбо­ром возможностей и общим свободным обслуживани­ем; именно тогда и возникает чистой воды безразли­чие, освобожденное от нищеты и «отрыва от реаль­ности» начальной эпохи индустриализации.

1 Прохладный, равнодушный — англ.

68

Оперативное безразличие

Опустошение отнюдь не приводит к какому-то де-фициту или отсутствию смысла. Эффект, приписыва­емый процессу персонализации, апатическое блужда­ние следует отнести на счет запрограммированного распыления, которое управляет нашим обществом: СМИ управляют производством; транспорт — потреб­лением; ни одно другое «учреждение» не избежало этой стратегии разделения, в настоящее время научно изученного и которому вдобавок предстоит дальней­шее усиление благодаря усовершенствованию техни­ческих средств. В системе, организованной по принци­пу «мягкой» изоляции, общественные идеалы и цен­ности могут лишь идти на спад; сохраняется лишь i тремление обрести собственное «Я» и свой чистый интерес, экстаз «личного» освобождения, одержимость собственным телом и сексом: непомерная переоценка частного начала и как следствие — демобилизация об­щественного пространства. Вслед за общительностью, «варящейся в собственном соку», наблюдается всеоб­щая демотивация, самодостаточность, характеризую­щаяся страстью к потреблению, а также модой на пси­хоанализ и соответствующие технологии: если социум испытывает разочарование, то желание, радость, об­щение становятся единственными «ценностями», а «пси» — великим проповедником пустыни. Эра «пси» начинается с массовым опустыниванием, и либидо становится потоком пустыни.

Не являясь признаком кризиса системы, возвещая несколько преждевременно о ее банкротстве, социаль­ное опустынивание есть лишь ее крайнее проявление, фундаментальная логика, словно капитализм должен бы сделать людей одинаково равнодушными. В этом нет ни сбоя, ни сопротивления системе; апатия пред­ставляет собой не порок социализации, а новый вид

69

1

социализации — гибкой и «экономичной», своего рода разрядку, необходимую для функционирования совре­менного капитализма как быстродействующей и отре­гулированной экспериментальной системы. Зиждя-щийся на непрерывном возникновении новых комби­наций, капитализм обретает в безразличии идеальное условие для экспериментирования, которое можно провести при минимальном сопротивлении. Все меха­низмы теперь можно ввести в действие в минималь­ный срок; капиталистическое непостоянство и ново­введения больше не встречают традиционных защит­ников и верных сторонников; сочетания возникают и рассыпаются все быстрее и быстрее; система «почему бы нет» становится чистой, наподобие безразличия, отныне систематического и оперативного. Таким об­разом, апатия, а не только эксплуатация, делает воз­можным ускорение экспериментирования, всех экспе­риментов, а не одной лишь эксплуатации. Безразличие на службе выгоды? Это равнозначно тому, чтобы поза­быть, что оно охватывает все секторы жизни и что на этом основании всякая повторная подача заставляет нас упустить из виду главное, то есть обобщение. Не являясь ни в коем случае чем-то особенным, безразли­чие метаполитично, метаэкономично, оно позволяет капитализму войти в его фазу оперативного функцио­нирования.

В таком случае, как понимать действия партий, профсоюзов, средств информации, которые, похоже, не перестают бороться с апатией и с этой целью про­водят агитационную, мобилизационную и информаци­онную работу во всех направлениях? Зачем необходи­мо, чтобы система, функционирование которой требу­ет безразличия, постоянно пыталась заставить нас принимать в ней участие, обучать, проявлять интерес? Противоречие системы? Скорее, симуляция противо­речия, но тем не менее именно эти организации вызы-

70

и, пот апатию, бесполезно предполагать у них макиа-|\"-ллиевские планы; их работа направлена на это и не нуждается в посредничестве. Чем чаще политические деятели выступают и появляются на телеэкране, тем i><>лыпе все над ними потешаются; чем больше листо-иок. распространяют профсоюзы, тем меньше их чита­ют, чем больше преподаватели призывают к чтению, Тем меньше учеников читают. Безразличие вследствие насыщенности, информации и изоляции. Непосредст­венные виновники безразличия понимают, почему система воспроизводит во все больших масштабах ме­ханизмы повышения ответственности с тем, чтобы за­ключить пустое обязательство: думайте, что хотите, о телевидении, но включите телевизор, голосуйте за нас, платите нам членские взносы, слушайте приказ о за­бастовке. Партии и профсоюзы не предъявляют ника­ких иных требований, кроме этой равнодушной «от­ветственности». Никого не обязывающее обязательст­во не ассоциируется с недостаточной мотивацией, с «эмоциональной анемией» (Рисмен), с непредвиден­ностью поступков и суждений, отныне «колеблющих­ся» по аналогии с изменением общественного мнения. Равнодушный человек ни к чему не привязан, ни в чем твердо не уверен, готов ко всему, и его взгляды подвер­жены быстрым переменам. Чтобы добиться такой сте­пени социализации, бюрократам от науки и от власти приходится творить чудеса, напрягая свое воображе­ние и осваивая уйму информации.

Выходит, после того как «критический» порог прой­ден, власти не остаются бездеятельными, сталкиваясь с определенными формами недовольства — такими, как прогулы или несанкционированные забастовки, падение рождаемости, наркомания и т. д. Значит ли это,- что безразличие, вопреки всему, что было сказано до этого, является антагонистическим по отношению к системе механизмом? И да, и нет, потому что если

71

такие опустошения в конечном счете приводят к недо­пустимым сбоям, то происходят они не в результате излишнего безразличия, а являются недостатком без­различия. Маргиналы, дезертиры, разгневанные юные забастовщики все еще являются «романтиками» или дикарями, их горячая пустыня заключена в образе их отчаяния и их исступленном желании жить иначе. Пи­тательная среда для утопий и страстей, безразличие здесь остается «нечистым», хотя и рождается на том же постылом ложе изобилия и распыления. Чтобы ос­тудить этих кочевников, нужно еще больше ангажиро­ванности, одушевленности и воспитательной работы: перед нами пустыня, которую нужно внести в список предстоящих великих завоеваний, наряду с космосом и энергией.

Нет никаких сомнений в том, что, несмотря на мобилизацию масс, которые «взяли слово», май 1968 года не представляет собой наиболее значительное из макроскопических движений в пустыне метрополий. Информацию заменили уличные толпы и граффити, повышение уровня жизни — утопические мечты о иной жизни; баррикада, нелепые «занятия», несконча­емые диспуты вновь внесли струю энтузиазма в город­ское пространство. Однако как в то же время не отме­тить опустошение и безразличие, терзающие совре­менный мир; «революция без конечной цели», без программы, без жертв и предательств, без политиче­ской ангажированности. Май 1968 года, несмотря на его живущие и поныне утопические идеи, остается дряблым и расслабленным движением, первой равно­душной революцией, и это подтверждает, что незачем приходить в отчаяние при виде пустыни.

Приведя к излишней переоценке экзистенциалист­ского начала (в толпе 1968 года возникали радикаль­ные движения за «освобождение» женщин и гомосек­суалистов), а также к ликвидации жестких установок

72

и оппозиционных движений, процесс персонализации |ы:фушает форму личности и сексуальных ориента­ции, создает неожиданные комбинации, производит 1чце больше неизвестных и странных особей; кто может предвидеть, что захочет сказать через несколь­ко десятилетий эта женщина, ребенок, мужчина; осно-кываясь на каких пестрых данных их можно отнести к каким-то категориям в будущем? Смена ролей и за­крепившихся характерных особенностей, «классиче­ских» разъединений и исключений делает наше время ненадежным театром действий, изобилующим слож­ностями и особенностями. Что будет означать «поли­гика»? Уже теперь политическое и экзистенциалист­ское начала перестали принадлежать к разным сфе­рам; границы между ними стираются, приоритеты меняются; появляются ранее неизвестные категории: единообразие, монотонность не угрожают пустыне, гак что нам незачем сетовать.

Тоска зеленая

Что же произойдет, когда волна опустошения, ранее охватившая социальную сферу, затронет и част­ную жизнь, которую она до сих пор щадила? Что слу­чится, когда логика «выхолащивания» больше не будет щадить ничего? Неужели концом пустыни окажется самоубийство? Однако все статистические данные указывают на то, что вопреки распространенному мнению глобальный уровень суицидов неуклонно сни­жается по сравнению с концом прошлого (XIX) века: во Франции общее число самоубийств снизилось с 260 (на миллион жителей) в 1913 году до 160 в 1977 году и, что еще более показательно, если количество само­убийств в парижском регионе достигло 500 на милли­он жителей в последнее десятилетие XIX века, то в

73

1968 году оно упало до 105.\' Суицид становится как бы «несовместимым» с эпохой равнодушия: своим ради­кальным или трагическим решением, последним вкла­дом в дело жизни и смерти, своим вызовом суицид более не соответствует постмодернистской вялости.2 На пустынном горизонте реже вырисовывается само­уничтожение, всплеск отчаяния — результат патоло­гии массы, опошляющейся во все большей степени. Депрессия, «невезуха», «тоска зеленая» —выражения разочарования и безразличного отношения к происхо­дящему из-за отсутствия показной театральности, с одной стороны, и постоянных колебаний, которые воз­никают наподобие эндемии, когда субъект пребывает то в состоянии возбуждения, то подавленности, с дру­гой стороны. Во всяком случае, успокоение умов, за­метное ввиду сокращения числа суицидов, не позволя­ет нам разделять оптимистическую гипотезу вместе с Тоддом, усматривающим в этой тенденции глобальный признак спада беспокойства, феномен чрезвычайной «уравновешенности» современного человека. Мы за­бываем, что страдания могут вызываться и другими причинами, которые также «неустойчивы». Гипотеза относительно психологического «прогресса» не вы­держивает критики перед лицом распространения и генерализации депрессивных состояний, некогда яв­лявшихся «привилегией» буржуазных классов.3 Те­перь уже никто не сможет похвастаться тем, что суме­ет этого избежать; социальное опустошение привело к беспрецедентной эпидемии отвращения к жизни, это­го бедствия, некогда эпизодического и эндемического,

! Эти цифры приводит Э. Хода, в книге «Безумец и пролетарий» (Todd E. Le Fou et le proietaire. Laffont. P. 183 et p. 205).

2 Этот вопрос обсуждается под разными углами и более подроб­но в гл. VI.

3 Тодд Э. Там же. С. 71—87.

74

Нмходит, что cool индивид «прочнее» индивида, воспи­танного в пуританском духе? Скорее, наоборот. В сис-п-ме, где царит недовольство, достаточно ничтожного к >лчка, пустяка, чтобы безразличие стало всеобщим и стронуло само существование. Проходящий через пустыню в одиночку, не имея никакой сильной под­держки, современный человек отличается своей уязви­мостью. Распространенность депрессивного состояния является причиной не только психологических пере­мен в каждом из нас или «трудностей» повседневной жизни, но также и опустынивания res publica, очис­тившего место для появления индивида в чистом виде, нарцисса, ищущего себя, одержимого самим собой и при этом способного дать сбой или рухнуть в любой момент, столкнувшись с препятствием, которое он дерзнет встретить, не имея под собой опоры. Смелый человек оказывается обезоруженным. Таким образом, личные проблемы приобретают чересчур большие масштабы, и чем больше человек сгибается под ними при помощи или без помощи «пси», тем ему труднее их решить. В обычной жизни происходит то же самое, что в просвещении или политике: чем больше подвер­гают недуг лечению и обследованию, тем труднее с ним справиться. Кто сегодня не подвержен стрессам? Стареть, толстеть, становиться безобразным, спать, воспитывать детей, уезжать в отпуск — все это создает проблемы; становятся невозможными самые элемен­тарные поступки.

«По существу, никакая это не идея, но в некотором роде озарение... Да, это так, Бруно. Уходи. Оставь меня одну». В романе П. Хандтке «Женщина-левша» описы­вается история одной молодой женщины, которая без всякой причины, сама не зная, зачем, просит мужа ос­тавить ее одну с восьмилетним мальчиком. Непонят­ное стремление к одиночеству, которое не следует приписывать желанию феминистки обрести незави-

75

i .■■«\'

симость и свободу. Поскольку все персонажи чувству­ют себя одинокими, то роман нельзя отнести к личной драме; впрочем, какая психологическая или психоана­литическая схема смогла бы объяснить то, что изобра­жено как нечто, ускользающее от понимания? Мета­физика раздвоения сознания и солипсизма? Возможно, но интерес, вызываемый книгой, в другом. В «Женщи­не-левше» описывается одиночество, присущее концу XX века как нечто большее, чем беспредельное состо­яние покинутости. Равнодушное одиночество персо­нажей романа П. Хандтке не имеет ничего общего ни с одиночеством героев классической эпохи, ни даже со сплином Бодлера. Время, когда одиночество было достоянием поэтических и избранных душ, миновало; и все персонажи признают этот факт с одинаковым равнодушием. Он не вызывает ни возмущения, ни му­чительного головокружения; одиночество стало обы­денным явлением, банальностью того же уровня, что и каждодневные наши занятия. Угрызения совести более не терзают участников конфликтов; признатель­ность, некоммуникабельность, придирчивость уступи­ли место апатии; сама связь между субъектами оказы­вается невостребованной. После отказа от ценностей и социальных институтов, согласно той же логике, от­ношение к чужому «Я» претерпевает изменение. Мое «Я» уже не пребывает в аду, населенном чужими «Я» — соперничающими или презираемыми мною; все сходит на нет без лишнего шума и без причины в пустыне удушающей автономии и нейтральности. По­добно войне, свобода способствовала разрастанию пустыни, полного отчуждения личности от других. «Оставьте меня в покое» — в этой фразе и желание остаться в одиночестве, и тоска, им вызванная. Таким образом, мы оказываемся на краю пустыни; будучи оторванным от людей, каждый из нас становится ак­тивным пособником пустыни, расширяет, углубляет

76

ее, не в силах позволить «жить» чужому «Я». Не до-иольствуясь тем, что она создает изоляцию вокруг себя, система порождает определенные желания. Не будучи тотчас же удовлетворенными, они становятся нестерпимы: мы хотим остаться одни, все более отда­литься от окружающих, и в то же время мы не желаем остаться наедине с самими собой. И здесь у пустыни нет ни начала, ни конца.

ГЛАВА III НАРЦИСС, ИЛИ СТРАТЕГИЯ ПУСТОТЫ

Каждому поколению свойственно находить соот­ветствие себе в том или ином мифологическом или легендарном персонаже, который рассматривается с точки зрения проблем сегодняшнего дня, — Эдипе как универсальной эмблеме, Прометее, Фаусте и Сизифе — как отражении современного состояния. Настоящее время, по мнению многих исследовате­лей, главным образом американских, символизирует Нарцисс: «Нарциссизм стал одной из главных тем американской культуры».1 Подобно работе Р. Сенне-

1 Лэш Кр. Культура нарциссизма. (Lasch Chi, The Culture of Nar­cissism. New York: Warner Books, 1979. P. 61). Помимо работ Р. Сен-нета, Кр. Лэш, говоря о теме нарциссизма, ссылается на книги: Хуган Дж. Декадентство: радикальная ностальгия, нарциссизм и упадничество в семидесятые годы (Hoogan J. Decadence: Radical nos­talgia, narcissism and decline in the seventies. New York: Morrow, 1975); Мэрии П. Новый нарциссизм [Marin P. The new narcissism. Harper\'s, Oct. 1975); Шур Э. Ловушка самопознания: уход в себя вместо соци­альных перемен (Schur Е. The Awareness Trap: self-absorption instead of social change. New York: Quadrangle; New York: Times, 1976), a также на ряд важных работ, посвященных причинам вдохновения (ср. примечания на с. 404—407), в частности на книгу П. Л. Джова-чини «Психоанализ нарушений характера» (Giovachini P. Psychoa­nalysis of Character Disorders. New York: Jason Aronson, 1975); Кохут Г. Анализ собственной личности (Kohut H. The Analysis of the self. New York: International Universities Press, 1971); Кернберг О. Ф. Пограничные состояния и патологический нарциссизм (Kern-berg О. F. Borderline conditions and pathological narcissism. New York:

78

та,1 недавно переведенной на французский, «Культу-Р<| нарциссизма» (К. Н.) в Соединенных Штатах стала подлинным бестселлером. Помимо моды, ее отголос­ков и ряда карикатурных изображений этого неонар-циссизма, его появление на интеллектуальной сцене представляет главный интерес в том, что вынуждает констатировать радикальное перерождение, которое происходит у нас на глазах и которое каждый из нас, пусть даже смутно, ощущает. Приходит новая стадия индивидуализма: нарциссизм означает возникновение нового типа человека с повышенным вниманием к самому себе и своему телу, а также к другим лицам, миру и эпохе в тот момент, когда авторитарный «ка­питализм» уступает место гедонистическому и либе­ральному капитализму. Наступает конец золотого века индивидуализма, конкурирующего на экономическом уровне, сентиментального на домашнем уровне,2 ре-нолюционного на политическом и художественном уровне; возникает индивидуализм, освобожденный от последних социальных и моральных ценностей, которые еще существовали вместе со славной эпохой homo CBConomicus,3 семьи, революции и искусства, свобод­ный от всяческого преходящего окружения; сама час­тная сфера меняется, поскольку она находится во власти одних лишь меняющихся желаний индивида. Если отождествлять современность с духом предпри-

Jason Aronson, 1975). ^Уже после появления нашей работы книга Кр. Лэша была переведена на французский и напечатана в издательстве «Ляфон» под названием «Комплекс Нарцисса» (1980). Указанные страницы относятся к американскому изданию.)

1 Сеннет Р. Тирании интимности (Т. И.) (Sennett R. Les Tyrannies de l\'intimite. Traduit par Ajitoine Berman et Rebecca Folkman. Paris: Ed. duSeuil. 1979).

2 Шортер Э. Рождение модернистской семьи {Shorter E. Naissan-ce de la famille modeme. Trad. fran<j. Ed. du Seuil, 1977).

3 Экономический человек — лат.

79

ll\'Jil

имчивости, с надеждой на будущее, становится ясно, что нарциссизм, в силу своей исторической индиф­ферентности, кладет начало постмодернизму, послед­ней фазе развития homo aequalis.1

Нарцисс по мерке

После политических волнений и брожения культур­ных кругов в шестидесятые годы, которые еще могли показаться массовым вкладом в общее дело, в общест­ве возникает всеобщее недовольство наряду со спадом интереса к сугубо персональным занятиям, причем это происходит независимо от экономического кризиса.

Развенчание политических и социальных идеалов принимает невиданные прежде размеры; пришел ко­нец революционным ожиданиям и студенческим вол­нениям; иссякает контркультура; осталось мало при­чин, которые еще могут гальванизировать на длитель­ный срок энергии масс. Res publica утратило свою жизненность; великие «философские», экономические, политические или военные проблемы вызывают почти такой же интерес, к которому примешивается равно­душие, как и любой другой факт; все «вершины» по­степенно рушатся, поскольку оказываются вовлечен­ными в широкомасштабную операцию по социальной нейтрализации и обезличиванию. Похоже на то, что в этом приливе апатии уцелела лишь частная сфера; следить за своим здоровьем, сохранять собственное материальное благополучие, освобождаться от «комп­лексов», занимать вакансии, то есть жить без идеалов, без высоких целей — все это стало теперь возмож­ным. Фильмы Вуди Аллена и их успех свидетельствуют об этом повышенном интересе к частной жизни, а так-

1 Равноправный человек — лат.

80

же о том, как он сам заявляет, что «political solutions do not work»1 (цитирует Кр. Лэш, с. 30); во многих отно­шениях эта формула выражает новый дух времени, пеонарциссизм, рождаемый забвением политических проблем. Этот конец homo politicus2 и появление homo psychologicus,3 заботящегося о себе самом и о собст­венном благополучии.

Жить настоящим и ничем другим, вне связи с прошлым и будущим — это и есть та самая «утрата чувства исторической преемственности» (К. Н., с.30), эта эрозия сознания принадлежности к «череде поко­лений, уходящих корнями в прошлое и продолжаю­щихся в будущем», которая, по убеждению Кр. Лэша, характеризует и порождает общество нарциссов — самовлюбленных людей. Мы живем, не заботясь ни о своих традициях, ни о последующих поколениях: чув­ство причастности к истории оказывается забытым в той же мере, что и социальные ценности и институ­ты. Поражения во Вьетнаме, Уотергейтский скандал, международный терроризм, но также экономический кризис, сокращение запасов сырья, ядерная угроза, экологические бедствия (К. Н., с. 17 и 28) — все это породило кризис доверия к политическим лидерам, пессимизм и ожидание неизбежной катастрофы, что объясняет развитие стратегии нарциссов, теорию «выживаемости», обещающую физическое и психи­ческое здоровье. Когда грядущее представляется уг­рожающим и неопределенным, остается уповать на настоящее, которое мы не перестаем лелеять, приспо­сабливать к своим нуждам, вновь и вновь возвращая себе молодость. Наряду с пренебрежительным отно­шением к будущему происходит и «девальвация про-

1 Политические решения не работают — англ.

2 Человек, ориентированный на политику — лат.

3 Человек, ориентированный на вопросы психологии — лат.

81

шлого», чему способствует система, жаждущая по­кончить с архаичными традициями и территориаль­ными устремлениями и создать общество, лишенное всяческих устоев и определенности; вместе с этим равнодушным отношением к историческому времени утверждается «коллективный нарциссизм», социальный симптом общего кризиса буржуазного общества, спо­собного идти вперед лишь с чувством отчаяния.

Занятые будничными делами, не упускаем ли мы из вида суть проблемы? Желая приписать, в соот­ветствии с установившейся марксистской традицией, нарциссизм «банкротству» (К. Н., с. 18) системы и ис­толковать его под знаком ее «деморализации», не чересчур ли приукрашиваем мы его, с одной стороны, приписывая его «росту сознательности» населения, а с другой стороны — конъюнктурной ситуации? На деле современный нарциссизм возникает в условиях поразительного отсутствия трагического нигилизма; в полной мере он проявляется в атмосфере фриволь­ной апатии, несмотря на драматические реалии, кото­рые широко пропагандируются и комментируются СМИ. Кто, за исключением экологов, наделен ощуще­нием, что мы живем в апокалиптические времена? Возникает «танатократия», множатся экологические катастрофы, не порождая при этом трагического ощущения «конца света». Как ни в чем не бывало мы привыкаем к самому худшему, что смакуется СМИ; приспосабливаемся к условиям кризиса, который, по­хоже, ничуть не ослабляет стремление к благополу­чию и приятному досугу. Экономической и экологи­ческой опасности не удалось по-настоящему пробить покров безразличия, свойственного настоящему вре­мени; следует признать, что нарциссизм отнюдь не является последним рубежом нашего «Я», разочаро­ванного западным «упадничеством» и с головой по­гружающегося в эгоистические наслаждения. Не яв-

82

лнясь ни новым видом «развлечения», ни отстранени­ем от окружающей среды — информация об этом еще недостаточно изучена — нарциссизм упраздняет трагичное и возникает как ранее неизвестная форма «шатии, появляющаяся в результате чувственного вос­приятия мира и одновременно глубокого безразличия к нему; парадокс этого отчасти объясняется потоком информации, обрушивающейся на нас, и той ско­ростью, с которой события, проходящие по каналам СМИ, сменяют друг друга, мешая испытывать всякое продолжительное чувство.

С другой стороны, вряд ли удастся объяснить нар­циссизм тем, что он возникает вследствие стечения обстоятельств: если нарциссизм, как пытается убе­дить Кр. Лэш, действительно представляет собой со­вершенно неизвестное ранее явление, составной эле­мент постмодернистской личности, то к нему следует относиться как к производной глобального процесса, определяющего функционирование общества. Как новый убедительный образ жизни, нарциссизм не может являться результатом разрозненного сочета­ния одиночных событий, даже если к ним приплюсу­ем некий магический «рост сознания». Ведь нарцис­сизм порожден всеобщим забвением социальных ценностей и конечных целей. Незаинтересованность общества в смысле своего существования и преувели­ченное значение собственного «Я» идут рука об руку: в политических системах «с человеческим лицом», ориентированных на удовольствия, собственное бла­гополучие, дестандартизацию, все направлено на раз­витие чистого индивидуализма, иначе называемого «пси», освобожденного от влияния окружающей сре­ды и направленного на возвышение данного субъек­та. Революция потребностей и ее гедонистическая этика, постепенно распыляя индивидов и пытаясь мало-помалу лишить глубокого смысла конечные

83

цели общества, позволила теме «пси» привиться к социальной теме, стать новой массовой идеологией: именно «материализм» общества изобилия, как ни парадоксально, сделал возможным появление культу­ры, ориентированной на потребности индивида, не вследствие «широты его души», а в силу изоляции, диктуемой обстоятельствами. Акцент на психическое и плотское начало «человеческого потенциала» пред­ставляет собой не что иное, как последнее усилие общества, освобождающегося от пут дисциплины и завершающего систематическую приватизацию, уже осуществляемую веком потребления. Отнюдь не яв­ляясь следствием разочарования в приобретенном опыте, нарциссизм есть результат укрепления пози­ций гедонистической индивидуалистической социаль­ной логики, а также того, что, начиная с XIX века, после возникновения психопатологического метода, общим достоянием стали знания в области медицины и психологии, что оказало большое влияние на миро­воззрение современников.

Зомби и «пси»

Наряду с информационной революцией постмо­дернистское общество познало «внутреннюю револю­цию» — мощное «движение сознания» (awareness mo­vement, К. Н., с. 43—48), беспрецедентное увлечение самопознанием и самоусовершенствованием, о чем свидетельствует распространение «пси» организаций, техники самовыражения и связи, восточная медита­ция и гимнастика. Политическая ангажированность шестидесятых годов уступила место «терапевтиче­ской восприимчивости»; даже самые стойкие (и в особенности именно они) из бывших лидеров сопер­ничающих партий подпадают под чары self-examina-

84

lion:1 в то время как Ренни Девис прекращает борьбу радикалов, чтобы следовать за гуру Махараджей Джи, Джерри Рубин признается, что в период с 1971 но 1975 год он с удовольствием занимался гештальт-тсрапией, биоэнергетикой, рольфингом, массажем, джоггингом, тай-цзы-цюань, методом Эсалена, гипно­зом, современными танцами, медитацией, управлени­ем разумом по методу Сильвы, аурикулотерапией, иглоукалыванием, рейки (Кр. Лэш, с. 43—44). Когда прекращается экономический рост, на смену ему приходит психическое развитие; когда информация заменяет производство, рост самосознания требует все новых «источников сырья»: в ход идет йога, пси­хоанализ, язык тела, примальная терапия, дзен,2 груп­повая динамика, трансцендентальная медитация; эко­номический подъем сопровождается преувеличенным значением «пси» и мощным ростом нарциссизма. На­правляя страсти на собственное «Я», которое стано­вится пупом земли, «пси»-терапия, дополненная фи­зическими упражнениями или восточной филосо­фией, создает ранее незнакомый образ Нарцисса, отныне отождествляемый с понятием homo psyhologi-cus. Нарцисс, одержимый самим собой, не витает в облаках, не находится под воздействием наркоза, он упорно трудится над освобождением собственного «Я», над великой судьбой собственной самобытности и независимости: отказаться от любви, «to love myself enough so that I do not need another to make me

happy>:

такова новая революционная программа

Дж. Рубина (Кр. Лэш, с. 44).

! Изучение самого себя — англ.

2 Воздействие красоты на способность к медитации.

-Примеч.

пер.

3 Любить самого себя так, чтобы не нуждаться в ком-тр другом, чтобы стать счастливым — англ,

85

В этой «пси»-системе бессознательное начало и упор на прежний опыт занимают стратегическое по­ложение. Благодаря глобальной недооценке подлин­ности субъекта они являются главными механизмами неонарциссизма. Когда воображение не в силах усто­ять перед соблазном, но появляется препятствие, то возникает провокация, которая вызывает непреодоли­мое стремление восстановить подлинность своего «Я»: «Я должен оказаться там, где это происходило». Нар­циссизм — это реакция на вызов бессознательного: побуждаемое потребностью обрести себя, наше «Я» погружается в бесконечную работу по освобождению, наблюдению и объяснению своей личности. Призна­ем, что бессознательное, прежде чем стать мнимым или символическим, театром или машиной, является агентом-провокатором, основной результат которо­го — это процесс персонализации, не имеющий конца: каждый должен «сказать все», освободиться от ано­нимных систем защиты, то и дело воздвигающих пре­пятствия перед субъектом, персонифицировать свое желание посредством «свободных» ассоциаций и се­годняшний день — посредством особых средств, кри­ком и первобытным чувством (sentiment primal). С дру­гой стороны, все то, что может считаться атрибутами жизнедеятельности (секс, мечта, оплошность), будет перерабатываться согласно либидо-субъективности и смыслу. Расширяя таким образом пространство лич­ности, включая все элементы, попадающие в поле дея­тельности субъекта, бессознательное начало открыва­ет путь нарциссизму, не имеющему границ. Тотальный нарциссизм иным образом проявляется в последних «пси»-превращениях, где психоаналитику — не до ин­терпретации фактов, и он молчит. Освобожденный от слова Учителя и от ссылок на истину, психоаналитик предоставлен самому себе, находясь в круге, который управляется одним лишь самособлазном желания.

86

Когда существенное сменяется играми, а речь — эмо­циями; когда внешние критерии рушатся, нарциссизм больше не встречает препятствий и может проявить себя во всем своем радикализме.

Таким образом самосознание заменяет классовое сознание; сознание нарциссов — политическое созна­ние; но эту замену не следует приписывать борьбе классов, если речь идет о вечном споре мнений. Суть в ином. Скорее, являясь инструментом социализации, нарциссизм благодаря его самопоглощению допуска­ет радикализацию неудовлетворенности в области по­литики и приспосабливается к условиям социальной изоляции, вырабатывая свою стратегию. Делая благо­получие своего «Я» самоцелью, нарциссизм стремится приспособить личность к персонализированным си­стемам. Для того чтобы социальная пустыня стала про­ходимой, «Я» должна стать главной заботой: связь на­рушена, но что из этого? Ведь индивид в состоянии уходить внутрь себя. Таким образом, нарциссизм осу­ществляет своеобразную «гуманизацию», усугубляя расчленение общества: как экономическое решение всеобщей «дисперсии», нарциссизм, находясь в иде­альном окружении, приспосабливает «Я» к тому миру, порождением которого это «Я» является. Социальное уравнивание уже осуществляется не дисциплинарным насилием и даже не сублимацией, а посредством само­обольщения. Нарциссизм, новая технология гибкого и саморехулирующегося контроля, осуществляет социа­лизацию, одновременно десоциализируя, заставляет индивидов приходить к согласию с расчлененным об­ществом, прославляя царство расцвета чистого эго.

Но наиболее значительная роль нарциссизма, воз­можно, проявляется в его умении освобождаться от балласта, содержащегося в нашем «Я», что неизбежно диктуется возросшими требованиями к истинности самого себя. Чем больше обогащается наше «Я», как

87

объект внимания и истолкования, тем больше растет неуверенность и необходимость подвергнуть допросу самого себя. Наше «Я» становится «пустым зеркалом» из-за изобилия «информации», вопросом без ответа благодаря ассоциациям и анализам, открытой и неоп­ределенной структурой, которая взамен требует в еще большей степени терапии и анамнеза. Фрейд не на­прасно в одной из своих знаменитых работ сравнивал себя с Коперником и Дарвином, обвинив одного из великих «безумцев» в мегаломании, и приписал чело­веку манию величия. Нарцисс уже не стоит неподвиж­но перед собственным отражением, у него даже нет этого отражения, остался лишь нескончаемый поиск самого себя, процесс дестабилизации или колебания «пси» в зависимости от колебания денежного курса или общественного мнения: Нарцисс запущен на ор­биту. Неонарциссизму недостаточно нейтрализовать социальный мир, лишая социальные институты их эмоциональных вкладов; на этот раз обеспечивается само «Я», оно теряет свою идентичность, причем, как ни парадоксально, благодаря его сверхобогащению. Подобно тому, как общественная сфера эмоционально опустошается вследствие избытка информации, роста потребностей и эмоций, наше «Я» утрачивает свои ориентиры и свою целостность благодаря избытку внимания: «Я» стало расплывчатым. Повсюду исчезно­вение весомой реальности, налицо десубстанциолиза-ция, окончательная утрата территории, свойственная постмодерну.

Именно распад этого «Я» вырабатывает новую раз­решительную и гедонистическую этику: усилия боль­ше не в моде; все, что является принуждением или жесткой дисциплиной, обесценивается в пользу куль­та желаний и их немедленного удовлетворения; все происходит так, словно речь идет о том, чтобы довести до крайности диагноз Ницше относительно современ-

88

ими тенденции благоприятствовать «слабости воли», ||уд1, то анархия импульсов или тенденций и соответст-|\" • 11 но утрата центра тяжести, из которого выстраивается иерархия всего: «Множество и дробление импульсов, \"ггутствие системы в них приводит к „ослаблению мили\"; координация таковых при наличии преоблада­ния одного из них приводит к „усилению воли\"».1 Сво-|\" |,/\\ные ассоциации, творческая спонтанность, нена-п|мвленность, наша культура выражения, но также и наша идеология благополучия поощряют дисперсию в I ущерб концентрации, временное вместо произвольно-т, - все это работает на расчленение «Я», на уничто­жение организованных и синтетических психических систем. Недостаток внимания со стороны учеников, на который нынче жалуются все преподаватели, — это не что иное, как одна из форм этого холодного и небреж­ного отношения, сходного с реакцией телезрителей, увлеченных всем и ничем, возбужденных и безразлич­ных в одно и то же время, перенасыщенных информа­цией, с сознанием выборочным, рассеянным, которое является антиподом сознания добровольного, «интро-л<-терминированного». Конец эпохи воли совпадает с шохой чистой индифферентности, с исчезновением ноликих целей и великих начинаний, ради которых можно пожертвовать жизнью: «все и сейчас же», а не |mr aspera ad astra.2 «Чтоб вы лопнули» — подчас чита­ешь на стенах домов; система стремится к тому, чтобы не было боязни разбогатеть; наше «Я» уже расчленено на отдельные тенденции в соответствии с тем же про­цессом распада, взорвавшего общество, которое пре-

1 Ницше Ф. Европейский нигилизм. Посмертные фрагменты, со­бранные и переведенные на французский А. Кремер-Мариетти.

С. 207.

2 Чрез тернии к-звездам — лат. Цит. по: Рисмен Д. Толпа одино­ких. Арто, 1964. С. 164.

89

вратилось в персонализованные молекулы. И вялый социум является точной копией равнодушного «Я», наделенного недостаточно сильной волей, нового зомби, пронизанного информацией. Ни к чему отчаи­ваться, «ослабление воли» — вовсе не катастрофа, оно отнюдь не породит подавленное и отчужденное обще­ство к не приведет к возникновению тоталитаризма; непринужденная апатичность представляет собой ско­рее крепостной вал на пути взрывов исторической ре­лигиозности (религиозного фанатизма) и гигантских параноидальных проектов. Занятый лишь самим со­бой, стремящийся к личному совершенству и равнове­сию, нарцисс препятствует разговорам о мобилизации масс; в настоящее время призывы к авантюрам, к по­литически рискованным шагам не находят отклика; если революция окажется деклассированной, то не стоит приписывать это «предательству» бюрократов: пламя революции гаснет из-за соблазнов персонализа-ции мира. Таким образом, эра «воли» проходит: одна­ко нам нет нужды, по примеру Ницше, прибегать к какому-то «декадентству». Логика экспериментальной системы, основанной на быстром возникновении ком­бинаций, требует устранения «воли» вместе с ее функ­ционированием. Некий «волевой» центр с присущей ему достоверностью, с его внутренней силой, все еще является очагом сопротивления ускоренному экспери­ментированию: уж лучше апатия нарциссов, хрупкое «Я», единственно способное идти синхронно вместе с систематической и ускоренной экспериментальной работой.

Ликвидируя «интродетерминированные» строгие правила, несовместимые с «плавающими» системами, нарциссизм работает также над разложением «экст-радетерминантностк», которая, по мнению Рисмена, была личностью, подававшей большие надежды, но которая вскоре оказалась окончательным образом

90

м.)ссы, соответствующим начальной стадии систем по­требления, являющихся промежуточным звеном меж­ду дисциплинарно-добровольной (интродетерминиро-11, и гной) личностью и личностью нарцисса. В этот мо­мент, когда логика персонализации реорганизует целостность секторов общественной жизни, экстраде-терминантность, с ее потребностью апробации со сто­роны чужого «Я», с ее поведением, ориентированным на другое «Я», уступает нарциссизму, автоабсорбции, уменьшающей зависимость моего «Я» от чужого. I\'. Сеннет отчасти прав: «Из общества, в известной мере управляемого другими людьми, западное общест-но становится управляемым изнутри» (Т. И., с. 14). И эпоху возникновения свободных систем личность уже не должна относиться к стадному или мимикри-ческому типу, она должна усугублять свое отличие от прочих лиц, собственное своеобразие: нарциссизм оз­начает это освобождение от чужого влияния, этот отказ от порядка стандартизации, установившегося при возникновении «общества потребления». Размы­кание строгой идентичности моего «Я» и отказ от зави­симости от посторонних лиц во всех случаях выступа­ют как фактор процесса персонализации, которым ма­нипулирует нарциссизм.

Мы совершаем глубокую ошибку, желая просле­дить за «терапевтической чувствительностью» с мо­мента разрушения какой-то личности, что происхо­дит вследствие бюрократической организации жизни: «Культ интимности берет свое начало не с утвержде­ния личности, а с ее падения» (К. Н., с. 69). Страсть нарцисса возникает не из-за восстановления утрачен­ной целостности, она не компенсирует отсутствие лич­ности, а вырабатывает ее новый тип, новое сознание с его неопределенностью и колебаниями. Пусть наше «Я» становится как бы «плавающим пространством», не имеющим ни постоянного места, ни ориентиров;

91

пусть это резерв в чистом виде, приспособленный к быстрым комбинациям, к неустойчивости систем; та­кова функция нарциссизма, тонкого инструмента по­стоянного обновления «пси», которое необходимо для постмодернистского экспериментирования. Одновре­менно, очищая наше «Я» от сопротивляющихся факто­ров и стереотипов, нарциссизм делает возможной ас­симиляцию моделей поведения, разработанных теми, кто занят проблемами нашего физического и душевно­го здоровья: вырабатывая «характер», приспосаблива­ющийся к постоянной формации, нарциссизм участву­ет в важной работе по научному управлению телами и душами людей.

Подрыв устоев «Я» является прямым результатом нынешнего разложения идентичностей и социальных ролей, некогда имевших четкие определения, потому что они были объединены в регулируемые противопо­ложные группы: таким образом, статусы женщины, мужчины, ребенка, сумасшедшего, цивилизованного индивида и т. д. входят в период неопределенности, неуверенности, где продолжает развиваться исследо­вание природы социальных «категорий». Хотя, изучая распад личности, следует хотя бы отчасти учитывать демократический процесс, будь то работа по уравнива­нию, которая заключается, как это замечательно про­демонстрировал М. Гоше, в том, чтобы уменьшить все, что представляет социальное неравенство или разли­чие между индивидами посредством создания незави­симого подобия очевидных данных,1 то, что мы назвали десубстанциализацией нашего «Я», выступает как главный фактор процесса персонализации. Если де­мократическое движение разрушит традиционные устои чужого «Я», всякое существенное различие, ут-

1 Гоше М. Токвиль, Америка и мы (Gauchet M. Tocqueville, Г Атё-rique et nous. Libre. N 7. P. 83—104).

92

нсрждая самобытность индивидов, независимо от их внешних отличий, процесс персонализации нарциссов лишит нас всяческого содержания. Царство равенства и корне изменило восприятие альтернативности по­добно тому, как гедонистическая и психологическая нюха коренным образом преобразует восприятие нашей собственной сущности. Более того, происходит изрыв «пси» в тот самый момент, когда все фигуры альтернативности (извращенец, сумасшедший, пре­ступник, женщина и т. д.) сталкиваются между собой в процессе, который Токвиль называет «уравниванием условий». Не по той ли причине, что социальное раз­нообразие сплошь и рядом уступает место идентич­ности, различие — единообразию, может возникнуть проблема идентичности так таковой, на этот раз лич­ной\'? Не по той ли причине, что демократический про­цесс отныне наблюдается повсеместно, не имеет обо­значенных границ, могут произойти коренные изме­нения психологического порядка? Когда отношение к самому себе вытесняет отношение к другому, фено­мен демократии перестает быть проблемой; на этом основании расцвет нарциссизма означал бы отход от мира равенства, который тем не менее не оставит своих позиций. Разрешив вопрос относительно других индивидов (который в настоящее время не актуален), равенство освободило место и позволило возникнуть вопросу о нашем «Я»; отныне аутентичность берет верх над взаимностью, самопознание — над призна­тельностью. Однако одновременно с этим исчезнове­нием с социальной сцены фигуры чужого «Я» возника­ет новый вид разделения — на сознательное и бес­сознательное, психический раскол, словно процесс разделения должен был воспроизводиться постоянно, хотя бы в психологическом плане с целью продол­жения социализации. Формула «Я — это некто дру­гой» инициирует процесс самолюбования, порождает

93

новые противоречия, приводит к концу непринужден­ные отношения себя с самим собой, когда мой визави перестает быть абсолютно другим: тождество моего «Я» изменяется, когда имеет место тождественность индивидов, когда все становится «подобным». Мо­бильность и многократное разделение, усугубляя кон­фликт, снова берет на себя роль социальной интегра­ции,1 на этот раз не столько подавляя достоинство через классовую борьбу, сколько через намерение до­биться аутентичности и истинности желания.

Обновленное тело

Намереваясь, вслед за Р. Сеннетом, уподобить нар­циссизм психологизму, мы вскоре сталкиваемся с большой трудностью, какую представляет собой смена состояний одиночества и забот, которыми отныне ок­ружено наше тело, которое вследствие данного обсто­ятельства становится подлинным объектом поклоне­ния. Свойственное нарциссам обожание собственного тела, ежедневно проявляемое в тысяче мелочей: пере­живания, связанные с возрастом и появлением мор­щин (К. Н., с. 351—367), заботы о здоровье, о «фигуре», о гигиене, ритуалы контроля (check-up)2 и ухода за собой (массаж, сауна, спорт, соблюдение режима); ставшие культом посещения солярия и терапевтиче­ских кабинетов (злоупотребление услугами врачей и фармацевтов) и т. д. Бесспорно, отношение индивида к телу претерпело изменения, которые можно сравнить с демократическими переменами в отношении к дру­гим индивидам; нарциссизм является результатом по­явления именно этого нового социального образа че-

1 Гоше М. Цит. соч. С. 116.

2 Проверка — англ.

94

^•печеского тела. Подобно тому, как представление о р.пнице между мною и другими уступило пониманию мощности людей и тело утратило свою непохожесть, us extensa,1 немую материальность, став сопричаст­ным объекту исследований как личность. Отныне тело н<! является чем-то вызывающим отвращение или ма­шиной; оно обозначает нашу сущность, которой нам больше незачем стыдиться и которую отныне можно демонстрировать обнаженной на пляжах или на спек­таклях в его истинном виде. Поскольку тело обрело свое достоинство, его следует почитать, то есть неиз­менно следить за его надлежащим функционировани­ем, противиться его одряхлению, бороться с признака­ми его деградации, постоянно стараясь обновлять его посредством хирургии, занятий спортом, диеты и т. д.: «физическое» уродство стало чем-то мерзким.

Это четко прослеживает Кр. Лэш. Существующий сегодня страх перед старостью и смертью является составным элементом неонарциссизма: безразличие к будущим поколениям усиливает страх смерти, в то время как ухудшение условий жизни лиц преклонного возраста и постоянная потребность человека в том, чтобы его ценили, восхищались его красотой и обая­нием, делают невыносимой мысль о старости (К. Н., с. 354—357). Из этого следует, что процесс персонализа-ции, систематически выводя за рамки трансценденталь-ность всяческих явлений, обусловливает существование без цели и смысла, а также без головокружительного воздействия самообольщения. Индивид, запертый в своем «гетто» предназначений, отныне оказывается лицом к лицу с перспективой смерти, не имея никакой «трансцендентальной» поддержки (политической, мо­ральной или религиозной). То, что препятствует ис­тинно высказаться против скорби, это не скорбь сама

Особенность — лат.

95

по себе, но бесчувственность к скорби, — говорил Ницше, — он говорил о смерти и дряхлении, как о скорби, и нынешняя бесчувственность — вот что вы­зывает страх перед ними. Оказавшись в персонализи­рованных системах, отныне приходится терпеть и под­держивать себя в соответствующей форме, усиливать надежность тела, выигрывать время и соревноваться с ним. Персонализация тела называется императивом молодости, борьбой с враждебным космосом, сраже­нием с целью сохранить свою идентичность без пробе­лов и аварий. Оставаться молодым, не стариться: тот же императив функциональности в чистом виде, тот же императив обновления, тот же императив десуб-станциализации, преследующий стигматы времени с тем, чтобы покончить с гетерогенностью возраста.

Подобно всем великим дихотомиям, с противоречи­ем между телом и душой покончено; процесс персона-лизации, повышенное внимание к психологизму сти­рают противоречия, жесткие иерархические отноше­ния, путают ориентиры и обозначенные величины. Процесс психологизации является фактором дестаби­лизации, под его влиянием колеблются и без всякой определенной закономерности изменяются все крите­рии; таким образом, тело теряет статус материальной позитивности, противопоставляя себя акосмическому сознанию. Оно становится неопределимой катего­рией, «объектом-субъектом», расплывчатой смесью смысла и осмысливаемого, по словам Мерло-Понти. От языка тела, современного танца (согласно воззре­ниям Николаи, Каннингема, Каролин Карлсон) и йоги перейдя к биоэнергетике, рольфингу, гештальт-тера-пии, где тело становится началом всего, на чем мы остановимся? Границы его отступают, становятся рас­плывчатыми; «движение сознания» является в то же время новым открытием тела и его субъективных воз­можностей. Психологическое тело подменяет тело

96

объективное, и осознание тела им самим стало конеч­ной целью нарциссизма: заставить тело существовать I ради самого себя, стимулировать его авторефлексив­ность, победить приниженное положение, в котором находится тело — в этом заключается работа нарцис­сизма. Если тело и сознание поменяются местами, если тело, подобно бессознательному началу, загово­рит, то его надо будет любить, прислушиваться к нему; нужно, чтобы оно могло выразить свои требования, чтобы оно вступало в контакт; отсюда возникает жела­ние открыть свое тело изнутри, настойчивый поиск своей идиосинкразии, идет ли речь о самом нарцис­сизме, этом факторе психологизации тела, этом инст­рументе победы над субъективностью тела с помощью всех современных выразительных средств, концентра­ции и релаксации.

Р. Сеннет прав, говоря о гуманизации процесса субъективизации. Мы действительно окажемся внут­ри «культуры личности» при том условии, что тело само станет субъектом и как таковое окажется на ор­бите освобождения, вернее, революции — конечно же сексуальной, но также эстетической, диетической, ги­гиенической и т. д., под эгидой «директивных моде­лей».1 Следует иметь в виду, что наряду с функцией персонализации нарциссизм выполняет миссию по нормализации тела: жадный интерес, который мы ис­пытываем к телу, отнюдь не является спонтанным и «свободным»; он повинуется социальным императивам, таким как «фигура», «форма», оргазм и т. д. Нарцис­сизм начинает и выигрывает на всех досках, выступая одновременно в качестве оператора дестандартизации

1 Ж. Бодрийар с таким же основанием говорит об «управляемом нарциссизме». См.: Бодрийар Ж. Символический обмен и смерть (Baudrillard J. L\'Echange symbolique et la mort. Paris: Gallimard, 1976. P. 171—173).

4 Жиль Липовецки

9?

,

и оператора стандартизации, причем никогда не вы­ступая как таковой, но подчиняясь малейшим капри­зам персонализации: постмодернистская нормализа­ция всегда выступает как единственный способ быть действительно самим собой — молодым, стройным, динамичным.1 Речь идет как о прославлении тела, так и о повышении роли «пси»: нужно освободить тело от обветшавших табу и оков, причем таким образом, чтобы на него распространялись социальные нормы, которые использует нарциссизм. Наряду с десубстан-циализацией нашего «Я», десубстанциализацией тела должна произойти ликвидация дикой или статистиче­ской телесности при помощи работы, осуществляемой уже не согласно аскетической логике заочно, но, на­против, согласно логике здравого смысла, отметающей излишнюю информацию. Нарциссизм благодаря его пристальному вниманию к телу, благодаря постоянной заботе об его оптимальном функционировании устра­няет «традиционные» очаги сопротивления и делает тело доступным для всяческих экспериментов. Подоб­но сознанию, тело становится как бы плавающим, сме­щенным пространством, предоставленным в распо­ряжение «социальной мобильности»: приводить в по­рядок места, создавать пустоту путем насыщения, уничтожать все, что не укладывается в нормы; таким же образом поступает и нарциссизм. Мы убеждаемся, насколько он наивен, видя, как он появляется, соглас­но Р. Сеннету, при «эрозии общественных ролей»; то есть раскрепощение от всего, что является услов­ностью, искусственной или общепринятой, отныне

1 Процесс персонализации охватил саму норму, как охватил про­изводство, потребление, образование или информацию, На смену предписывающей или авторитарной норме пришла «указываю­щая», гибкая норма, «практические советы», «соразмерная» тера­пия, информационные и разъяснительные кампании с помощью юмористических фильмов и вызывающих смех публикаций.

98

читается «чем-то сухим, формальным, если не искус-тпенным» (Т. И., с. 12) и как таковое препятствует ныражению интимности и аутентичности нашего «Я». и прочем, хотя данная гипотеза может быть отчасти i праведлива, она не устоит перед упреком в скрытом обожествлении тела, о чем, как ни странно, Р. Сеннет не говорит ни слова: если нарциссизм действительно илечет за собой волну недовольства, то это касается ■■иысших» ценностей и целей, а отнюдь не социальных ролей и кодов. Представляя собой, самое меньшее, пулевую ступень социума, нарциссизм опирается на ни коды и выступает как своего рода социальный контроль над душами и телами.

Сокровенный театр

С того, что Р. Сеннет называет «моральным осужде­нием обезличивания», что равнозначно эрозии соци­альных ролей, начинается воцарение личности, психо-морфная культура и современная влюбленность в соб­ственное «Я», желание проявить свою истинную или аутентичную сущность. Нарциссизм значит не только страстное желание познать себя, но также неудержи­мое стремление к доскональному разоблачению свое­го «Я», о чем свидетельствует повышенное внимание к биографиям и автобиографиям или психологизации политического языка. Условности кажутся нам ре­прессивными, «вопросы, не имеющие касательства к личности, вызывают у нас интерес лишь в том случае, если мы рассматриваем их — и напрасно — под углом персонализации» (Т. И., с. 15); все должно быть психо­логизировано, обращено к первому лицу: нужно во все вникать самому, проявлять собственные мотивации, при всяком случае раскрывать свою личность, свои эмоции, выражать свои сокровенные чувства, иначе

99

мы пропадем в тенетах непростительного порока хо­лодности и равнодушия. В «интимистском» обществе, которое все мерит на аршин психологии, как это уже отметил Рисмен, аутентичность и искренность стано­вятся главными добродетелями, и индивиды, погло­щенные своим собственным «Я», оказываются все более неспособными «играть» социальные роли: мы стали «актерами, лишенными искусства» (Т. И., с. 249). При его стремлении к психологической правде нар­циссизм ослабляет свою способность вмешиваться в общественную жизнь, делает невозможным всякое различие между тем, что мы чувствуем, и тем, что выражаем: «Способность к экспрессивности утрачи­вается, потому что мы пытаемся соотнести ее возник­новение со своей внутренней сущностью, а также по­тому, что мы связываем проблему эффективного само­выражения с проблемой ее аутентичности» (Т. И., с. 205). Вот здесь-то и кроется ловушка, поскольку чем больше индивидов освободятся от условных шифров и покровов в поисках собственной правды, тем в боль­шей степени их отношения станут «братоубийствен­ными» и асоциальными. «По-прежнему призывая к непосредственности и откровенности, возлагая на сво­его ближнего бремя личных переживаний, мы пере­стаем соблюдать дистанцию, необходимую для уваже­ния личной жизни других лиц: вторжение в интимные сферы тиранично и „неучтиво\". Вежливость — это по­зиция, которая защищает мое „Я\" от других людей и в то же время позволяет вступать в общение с ними. Ношение маски — это сама суть вежливости. Чем больше появится масок, тем скорее возродится „город­ской\" менталитет, а также любовь к учтивости» (Т. И., с. 202). Общительность требует создания барьеров безличностных правил, которые единственно могут взаимно защищать индивидов; напротив, там, где ца­рит непристойность интимности, живое сообщество

100

i рощит по всем швам, и человеческие отношения ста-нмнятся «деструктивными». Ликвидация обществен­ных ролей и принуждение к аутентичности породили неучтивость, проявляющуюся, с одной стороны, в от-к.1че от безличных отношений с «незнакомыми» в го­родах и уходе наподобие избалованных детей в наше интимное гетто, с другой стороны — в ослаблении чув-( тна принадлежности к той или иной группе и соответ-i шенно в акцентировании феноменов своей исключи-п\'льности. Конец классовому сознанию, отныне про-1 и ходит братание на основе квартала, района или общности чувств: «Сам акт соучастия все чаще напо­минает нам операции по исключению или, наоборот, нключению того или иного лица... Братство — это не (юлее чем объединение участников избранной груп­пы, которая отвергает всех, кто не входит в нее. Дроб­ление и внутреннее деление являются продуктом со-иременного братства» (Т. И., с. 203).

Скажем без обиняков: суждение, что нарциссизм ослабляет игровую энергию и оказывается несовме­стимым с представлением о «роли» индивида, не вы­держивает критики. Конечно, жесткие условности, определяющие поведение индивидов, вовлечены в процесс персонализации, который повсюду стремится к нарушению регламента и к беспечному отношению к своим обязанностям со стороны прежде добросо­вестных работников. В этом смысле следует признать, что индивиды выступают против «викторианских» строгостей и стремятся к большей аутентичности и свободе в своих отношениях. Однако это не означает, что индивид оказывается предоставленным себе само­му, освобожденным от всякой социальной кодифика­ции. Процесс персонификации не аннулирует коды, он их расплавляет, при этом вводя новые правила, приспособленные к требованию создавать именно умиротворенную личность. Возможно, этим все сказа-

101

но, но без крика. Говорите что угодно, но рукам воли не давайте. Более того, именно этот свободный обмен мнениями, даже если он сопровождается словесными стычками, способствует отказу от физического наси­лия: излишнее употребление ненормативной лексики и соответственно отвращение к физическому наси­лию, а не к его подмене, «пси»-стриптиз оказывается инструментом социального контроля и умиротворе­ния. Являясь более чем психологической реальностью, аутентичность становится социальной ценностью, ко­торая как таковая не может не быть ограниченной определенными сдерживающими факторами: разгул саморазоблачений должен подчиняться новым нор­мам, идет ли речь о кабинете психоаналитика, литера­турном жанре или «привычной улыбке» политическо­го деятеля на телеэкране. Во всяком случае, аутентич­ность должна соответствовать тому, что мы от нее ожидаем, согласно зашифрованным признакам аутен­тичности: слишком пылкое проявление чувств, черес­чур эффектное выступление уже не производят впе­чатления искренности, которой должен способство­вать спокойный, доверительный и коммуникационный стиль; перегиб в одну или другую сторону превращает­ся в кривляние и признак невроза. Нужно выражать свои чувства без утайки (впрочем, даже здесь, как мы увидим, необходимо следить за нюансами), свободно, однако находясь в заранее определенных рамках; мы имеем дело с поиском аутентичности, но отнюдь не спонтанности: нарцисс — актер, чувства которого не атрофированы, его выразительные и игровые способ­ности сегодня развиты не в большей и не в меньшей степени, чем вчера. Взгляните на множество всякого рода ухищрений в повседневной жизни, уловки и плу­товство в мире труда: искусство замалчивания, умение надевать на себя маску не утратили своего значения. Посмотрите, как часто «запрещается» откровенность

102

тред лицом смерти: следует скрывать правду от уми­ри* >щего, не следует показывать свою скорбь во время похорон кого-то из близких, а следует изображать ■■ (><\\з различие». По словам Ариеса,1 сдержанность про-чнляется как современная форма чувства собственно-i <) достоинства.2 Нарциссизм в меньшей степени ха-р.1ктеризуется свободным выражением эмоций, чем уходом внутрь самого себя, пусть это называется

(держанностью», символом и орудием self-control.3 Главное — никакого излишества, никакой распущен­ности, никакого напряжения, выводящего нас из себя; нарциссизм характеризуется «скрытностью», уходом внутрь себя, а не «романтическим» самолюбием.

Впрочем, отнюдь не подчеркивая исключения и не порождая групповщину, психологизм все же приводит к отрицательным последствиям: персонализация по­могает устранить непримиримые противоречия и не отлучает от ценностей и противоречий. Дряблость об­гоняет морализм или пуризм; безразличие — нетерпи­мость. Чересчур поглощенному самим собой нарциссу претит воинствующая религия, он отрицательно отно­сится к шибко правильным учениям; его пристрастия

(ависят от моды, они меняются без веской причины. Отметим, что персонализация приводит к устранению конфликта, к разрядке. В случае персонализирован­ных систем расколы и ереси более не имеют смысла: когда какое-то общество «возвышает субъективное чувство актеров и принижает объективный характер действий» (Т. И., с. 21), оно включает процесс десуб-станциализации действий и доктрин, непосредствен­ным результатом чего является идеологическая и по-

1 Ариес Ф. Очерки истории смерти на Западе {Aries Ph. Essais sur l\'histoire de la mort en Occident. Ed. du Seuil, 1975. P. 187).

2 Там же. С. 173.

3 Самоконтроль — англ.

103

литическая разрядка. Нейтрализуя содержание ради «пси»-обольщения, стремление к интимности делает равнодушие всеобщим, соединяет стратегию разору­жения с противоположными идеями, подразумеваю­щими исключения.

Гипотеза Р. Сеннета относительно интерсубъективных отношений не слишком-то убедительна: «Чем более близ­кими становятся друг другу люди, тем более мучитель­ными, братоубийственными и асоциальными становятся их отношения» (Т. И., с. 274). Может быть, ритуалы и условности мешают людям убивать друг друга и унич­тожать самих себя? Может, общественная культура до такой степени забыла о жестокости и ненависти? Не­ужели нужно было дожидаться прихода эры апологе­тов интима, чтобы борьба взглядов достигла полного размаха? Если ясно, что невозможно придерживаться такого наивного манихейства (маски — вежливость; аутентичность = невежливость), столь явно противо­речащего апатии нарциссизма, то тем не менее остает­ся одна проблема, связанная именно с этим моментом драматизации конфликта между субъективистами и объективистами. Кто же стремится к такому драмати­ческому его изображению? Кто превращает этот кон­фликт в главенствующую идею нашего времени?

Апокалипсис now?1

К такому же пессимистическому выводу приходит и Кр. Лэш, делая обобщение апокалиптического свой­ства: чем больше старается общество создать собст­венный терпимый образ, тем больше усугубляется и распространяется конфликт. В результате война клас­сов превратилась в «войну всех против всех» (К. Н.,

1 Сию же минуту — англ.

104

С. 125). В мире экономики сначала царит явное сопер­ничество, которому чужд всякий моральный или исто­рический смысл: культ self-made man1 и обогащение как признак индивидуального и социального успеха — его пройденный этап; отныне «успех» имеет не более чем психологическое значение: «Стремление к богат­ству имеет лишь одну цель — возбудить в людях вос­хищение или зависть» (С. Н., с. 118). Живя в системах самовлюбленных нарциссов, каждый заискивает пе­ред начальниками, чтобы добиться повышения, желает, чтобы ему завидовали, а не уважали его; и общество, безразличное к будущему, представляется нам бюро­кратическими джунглями, где налицо происки и по­всеместное соперничество (К. Н., с. 114—117). Даже личная жизнь уже не является прибежищем индивида, что порождает состояние всеобщей войны: эксперты по вопросам коммуникаций играют на психологиче­ских особенностях своих клиентов, чтобы они выгля­дели хозяевами положения во время фуршетов с кок­тейлем, в то время как новые стратегии, подобно asser-tiveness therapy,2 стремятся освободить пациентов от ощущения тревоги, вины и чувства собственной не­полноценности, которые зачастую используются их конкурентами, чтобы добиться своей цели. Общест­венные и личные отношения стали средством утверж­дения собственного превосходства, создания кон­фликтных ситуаций, основанных на холодном расчете и устрашении соперника. Наконец, под влиянием нео­феминизма значительно ухудшились отношения меж­ду мужчиной и женщиной, поскольку и тот, и другая оставили за бортом умиротворяющие правила галант­ности. Женщина, с ее сексуальными требованиями и невероятной способностью к многократному оргазму

1 Человек, обязанный самому себе — англ.

2 Терапия посредством самоутверждения — англ.

105

i

(в своих работах Мастере и Джонсон, а также К. Мил-лет, М. Дж. Шерфи называют женщину ненасытной) становится в глазах мужчины угрожающим, путаю­щим и вызывающим страдания партнером: «Призрак полового бессилия преследует воображение совре­менного мужчины» (К. Н., с. 345). Согласно последним докладам, эта мужская импотенция будет усиливаться из-за страха перед женщиной и ее свободной от вся­ких ограничений сексуальностью. В таких условиях мужчина питает ничем не сдерживаемую ненависть к женщине, как об этом свидетельствует обращение с нею в современных фильмах с многочисленными сце­нами насилия (К. Н., с. 324). Одновременно феминизм вызывает в женщине ненависть к мужчине, приучает ее к мысли, что он ее враг, источник угнетения и ра­зочарований, при этом предъявляя мужчине гораздо больше требований, чем тот способен удовлетворить. В результате взаимные ненависть и упреки преврати­лись в sexual warfare,1 характерную для нашего вре­мени.

Кр. Лэш, отвергая теории Рисмена и Фромма, по­винных, по его мнению, в том, что они преувеличива­ют агрессивность общества, где все дозволено, подпа­дает под влияние господствующего, созданного СМИ представления о росте насилия в современном мире: война у нашего порога, мы живем на бочке с порохом; взгляните, мол, на международный терроризм, пре­ступления, на то, как небезопасно на улицах города, на насилие на расовой почве на улицах и в школах, hold­up2 и т, д. (К. Н,, с. 130). Философия природы Гоббса переносится и в область истории. Бюрократизм, рас­пространение «картинок», терапевтические идеоло­гии, культ потребления; перемены, происходящие в

1 Сексуальная война — англ.

2 Вооруженное ограбление — англ.

106

•мье, либеральное образование — все это породило J ноеобразную структуру личности, нарциссизм, иду-|ций рука об руку с человеческими отношениями, ко­торые приобретают все более варварский и конфликт­ный характер. Нам лишь кажется, что люди становятся Гюлее общительными и готовыми к сотрудничеству; \\ прячась за ширму гедонизма и одиночества, каждый цинично использует чувства себе подобных и пресле­дует собственный интерес, совершенно не заботясь о грядущих поколениях. Любопытно предположение, что нарциссизм, изображаемый как ранее неизвест­ная психическая структура, попал в сети «самолюбия» и стремления к признательности, которые, как уже ч а метили Гоббс, Руссо и Гегель, приводят к состоянию пойны. Если нарциссизм в самом деле представляет собой новую стадию индивидуализма (именно эта ги­потеза широко используется в нынешних американских работах, формально, если не по сути ориентирован­ных на упрощенный катастрофизм), то следует допус­тить, что он сопровождается своеобразным отношени­ем к чужому «Я», как бы подразумевая новое отноше­ние к телу, времени, аффекту и т. д.

Эти изменения в межличностных отношениях уже вполне очевидны, причем чаще в общественной, чем в частной сфере. Примат публичного признания и борь­ба за явные знаки этого признания начинают отходить на второй план с возвышением «пси«-личности. Нар­циссизм притупляет остроту борьбы в человеческих джунглях, производя опустошения в социальных кру­гах и иерархиях, ослабляя желание быть объектом восхищения и зависти себе подобных. Налицо молча­ливая глубинная революция в межличностных отно­шениях: в настоящее время важно обязательно быть самим собой, увеличивать собственное значение без оглядки на критерии чужого «Я»; видимый успех, стремление к почету, к тому, чтобы тебя ценили, начи-

107

нают утрачивать свою притягательность; соперничест­во постепенно уступает нейтральным отношениям между людьми, где чужое «Я», лишенное излишней весомости, уже не является ни противником, ни кон­курентом, став индифферентным, десубстанциализо-ванным, подобно персонажам П. Хандтке и У. Уэндер-са. В то время как любопытство и интерес к личным проблемам другого «Я», даже если оно мне незнакомо, продолжают усиливаться (на это указывают успех «почты от сердца к сердцу», доверительных бесед по радио и биографических передач), как и должно про­исходить в обществе, ориентированном на психоло­гию индивида. Другое «Я», в качестве анонимной точки отсчета, оказывается в загоне в той же мере, как и социальные институты и высшие ценности. Конечно же, социальные амбиции не у всех подавлены: так, многие (руководители предприятий, политические де­ятели, художники, интеллигенция) продолжают ярост­но бороться ради собственного престижа, славы или денег; но речь идет прежде всего о группах, принадле­жащих к так называемой элите общества и наделен­ных привилегией сохранять дух соперничества, необ­ходимый для развития нашего общества. Зато для все большего числа людей общественное пространство уже не является театром, где бушуют мимолетные страсти; остается лишь желание реализовать себя как исключительную личность и войти в дружественные или сочувственно относящиеся к тебе круги, которые становятся «пси»-спутниками нарцисса, наделенного привилегией на отступление от основного пути. Пре­кращение отношений между субъектами не обуслов­ливает лишь интерес индивида к самому себе; оно идет рука об руку с эмоциональным вторжением в частные сферы, которое при всей его нестабильности тем не менее вполне эффективно. Таким образом, исключая признательность и подавляя желание личности под-

108

мяться по социальной лестнице, нарциссизм уравни­вает условия, хотя и другим способом, опираясь, в данном случае, на внутреннее состояние индивида. Homo psychologicus жаждет не столько возвыситься м<|д остальными, сколько оказаться в обществе раско­канных и коммуникабельных людей, среди «сим­патяг», среди лиц, которым чужда заносчивость и чрезмерная претенциозность. Культ относительного конкретизирует или вырабатывает психологические условия для общения, разрушает последние безымян­ные преграды между людьми; осуществляя это, он ста­новится фактором демократической революции, по­стоянно работающим над устранением социальных

различий.

Само собой разумеется, что битва за признатель­ность не прекращается; она скорее приватизируется, проявляясь главным образом в интимных кругах, при решении соответствующих проблем; стремление к признательности монополизируется менталитетом нар­циссов, оно становится как бы полупроводником — не столько конкурирующим началом, сколько началом эстетичным, эротичным, эмоциональным. Столкнове­ние сознаний приобретает личностный характер, дей­ствует скорее социальное расслоение, чем желание получить удовольствие, кого-то соблазнить, и это в конечном счете становится желанием быть услышан­ным, принятым, оказаться в безопасности, любимым. Вот почему агрессивность индивидов, желание доми­нировать и раболепие сегодня наблюдаются не столько в групповых отношениях и социальных конфликтах, сколько в сентиментальных межличностных отноше­ниях. С одной стороны, на социальном и индивидуаль­ном уровне продолжается процесс умиротворения благодаря самопоглощению, свойственному нарцис­сам, с другой стороны, личная сфера психологизирует­ся, утрачивает свои привычные ориентиры и оказыва-

109

ется в зависимости от общества нарциссов, где каж­дый находит лишь то, чего он «желает»: нарциссизм не означает отчужденность от других людей, он подразу­мевает последовательный перевод индивидуальных и социальных реальностей на язык, понятный каждому субъекту.

Несмотря на громкие крики об объявлении войны и призывы к всеобщей мобилизации, неофеминистки, со своей стороны, не верят в усиление борьбы полов, в конечном счете оказавшееся лишь поверхностным. Столкновение сил, которое в настоящее время опреде­ляет соотношение полов, возможно, является послед­ней гримасой традиционного противостояния полов и одновременно признаком его исчезновения. Обостре­ние конфликта не носит принципиального характера и, видимо, ограничится «промежуточными» поколени­ями, феминистской революцией. Стимулируя систе­матическое исследование «природы» и статуса жен­щины, пытаясь обрести ее утраченную идентичность, отказываясь занять заранее определенную позицию, феминизм дестабилизирует регулируемую оппозицию и подрывает устои: по существу, прекращается тради­ционное отношение к разделению полов и сопутствующие ему конфликты. В прошлом осталась война полов, на­лицо — конец мира секса со всеми вытекающими по­следствиями. Чем чаще феминистки задают вопросы о сущности женского начала, тем больше они теряются в догадках; чем чаще женщина уступает свои позиции, тем в большей мере мужское начало само утрачивает свою идентичность. На смену относительно однород­ным классам определенного пола приходят личности, все более зависящие от случайных обстоятельств, воз­никают самые невероятные комбинации активности и пассивности, целые мириады гибридов без четкой принадлежности к определенной группе. Становится проблематичной персональная идентичность; по су-

110

ществу, неофеминизм приводит в действие стремле­ние быть собой. Даже если ему удастся в течение дол­гого времени мобилизовывать борьбу женщин, вовле­кая их в агрессивные действия, то уже теперь ясно, что основная задача состоит в другом: почти повсюду жен­щины объединяются между собой, беседуют, пишут, утрачивая через утверждение самосознания свою обо­собленность, свой былой мнимый нарциссизм, вечное «телесное чванство», которым их наделил еще Фрейд. Женское обольщение с его таинственностью или исте­ричностью уступает место самообольщению нарцис­сов, которое свойственно в одинаковой мере как муж­чинам, так и женщинам — обольщение, по существу, транссексуальное, если не учитывать половую принад­лежность. Война полов не состоится: отнюдь не явля­ясь военной машиной, феминизм скорее представляет собой механизм дестандартизации пола, используе­мый для расширенного воспроизводства нарциссизма.

24 000 ватт

Помимо войны всех против всех происходит внут­ренняя война, которую осуществляет и усиливает по­явление сурового и жестокого «сверх-Я», приводящее к переменам в семье, таким как «отсутствие» в ней отца и зависимость матери от экспертов и консуль­тантов-психологов (К. Н., гл. VII). «Исчезновение» ро­дителя в результате многих разводов заставляет ре­бенка думать, что мать кастрировала отца: именно в таких условиях у него появляется мечта заменить его, стать фаллосом, добиваясь известности или при­соединяясь к числу тех, кто олицетворяет собой успех. Либеральное образование, растущая социали­зация родительских функций, которые затрудняют утверждение авторитета внутри семьи, тем не менее

ш

не разрушают нашего «сверх-Я», они преобразуют его содержание в смысле все более «диктаторском» и свирепом (К. Н.> с. 305). «Сверх-Я» в настоящее время предстает в форме императивов известности, успеха, которые, если они осуществляются, порожда­ют непримиримую критику, направленную против собственного «Я». Так объясняется восхищение, вы­зываемое знаменитостями — звездами и кумирами, активно пропагандируемыми СМИ, которые «усили­вают мечты нарциссов об известности и славе, поощ­ряющие рядового обывателя уподоблять себя звез­дам, ненавидеть «стадо», мирясь при этом с пош­лостью будничной жизни» (К. Н., с. 55—56). Америка стала нацией «фанатов». Подобно тому как распло­дившиеся в огромном количестве медико-психологи­ческие консультанты разрушают веру родителей в их воспитательные возможности и усиливают их трево­гу, так и картины счастливой жизни, возникающие при разглядывании портретов знаменитостей, порож­дают новые сомнения и страдания. Поощряя непо­мерно честолюбивые планы и делая их достижение невозможным, общество нарциссов способствует шельмованию и презрительному отношению к самим себе. Гедонистическое общество лишь делает вид, что порождает терпимость и снисходительность; в дейст­вительности же тревога, неуверенность, уныние ни­когда еще не достигали таких масштабов. Нарцис­сизм питается скорее ненавистью, чем восхищением нашим «Я» (К. И., с. 72).

Культ известности? Гораздо показательнее стал де­фицит почитания, который знаком кумирам и вели­ким мира сего. Судьба кинозвезд похожа на участь знаменитых политических лидеров и известных мыс­лителей-философов. Некогда внушавшие благого­вение фигуры деятелей науки и политики сходят на нет, превращаясь в ничто в процессе персонализа-

112

мии, который не может допустить на продолжи­тельное время явное проявление неравенства и обо-гобленности от обывателя. Мы наблюдаем забвение шаменитых марксистских и психоаналитических учений, уход в небытие гигантов исторической мыс­ли и кумиров, из-за которых некогда кончали жизнь самоубийством. В то же время появляется множе­ство мыслителей второго сорта; мы являемся свиде­телями этого. Молчат психоаналитики, зато рождают­ся звезды на один сезон, мы слушаем доверительные беседы политических деятелей. Все, что обозначает некий абсолют, достигает слишком большой высо­ты, подавляется; знаменитости утрачивают свою ау­ру, и их способность гальванизировать массы сходит на нет. Имена кинозвезд быстро исчезают с афиш; новые «откровения» затмевают вчерашние в соот­ветствии с принципом персонализации, которая не­совместима с неподвижностью и способна создать обезличенную величину. Обветшанию предметов со­путствует обветшание звезд и гуру; персонализация подразумевает множественность и ускоренный обо­рот «лиц на одно лицо» с тем, чтобы ни одно из них не смогло превратиться в бесчеловечного идола, «свя­щенное чудовище». Персонализация осуществляет­ся благодаря избытку образов и быстроте их появ­ления: «гуманизация» идет рука об руку с головокру­жительной сменой мод. Таким образом появляется все больше знаменитостей и все меньшей становит­ся их эмоциональная ценность; логика персонали­зации приводит к равнодушному отношению к ку­мирам, созданным из преходящего увлечения и мгновенного разочарования. Наше время занято не столько преклонением перед чужим «Я», сколько усо­вершенствованием и преображением собственного «Я», о чем свидетельствуют, каждый на своем язы­ке и с разной степенью убедительности, экологиче-

113

ские движения, феминизм, «пси»-культура, «прохлад­ное» воспитание детей, «практическая» мода, времен­ная работа или частичная занятость.

Распредмечивание великих понятий — Своеоб­разия и Воображения — сопутствует распредмечи­ванию реальности при помощи все того же процес­са накопления и ускорения. Реальное должно повсю­ду утрачивать свою непохожесть и грубую мощь: предпринимается реставрация старых кварталов, ох­рана заповедных мест, оживление городов, искусст­венное освещение, «пейзажные плато», кондицио­неры; надо же оздоровить настоящее, очистить его от последних очагов сопротивления, превратив его в лишенное тени, открытое и персонализирован­ное пространство. Взамен принципа реальности по­является принцип прозрачности, который превраща­ет действительность в железнодорожный узел, где им­перативом является перемещение; персонализация является толчком к движению. Что же следует ска­зать об этих бесконечных пригородах, откуда можно только бежать? В мире, населенном кондиционера­ми, перенасыщенном информацией, невозможно ды­шать; человек обречен на движение по кругу: «пе­ременить климат», идти куда глаза глядят, лишь бы не оставаться на месте — так реализуется безраз­личие, которым отныне поражена действительность. Вся наша городская и технологическая среда (под­земные парковки, торговые галереи, скоростные шоссе, небоскребы, ликвидация площадей в городах, реактивные самолеты, автомобили и т. д.) ориенти­рована на то, чтобы ускорить движение индивидов, воспрепятствовать неподвижному состоянию и рас­пылить общество: «Общественное пространство стало производным движения» (Т. И., с. 23), наши пейзажи, как точно заметил Вирилио, «травленые скоростью», теряют свою консистенцию или признаки реально-

114

\'СТИ.1 Уличное движение, информация, яркое освеще­ние — все это направлено на обескровливание реаль­ности, которая в свою очередь способствует росту нарциссизма: как только действительность становит-( я «необитаемой», остается лишь надежда на самого себя, это прибежище превосходно объясняет моду на децибелы, наушники и поп-концерты. Нейтрализо­вать мир мощностью звука, уйти внутрь себя, ока­заться раздавленным и почувствовать свое тело во власти ритмов усилителя. Отныне звуки и голоса ре­альной жизни стали излишними; люди отождествля­ют себя с музыкой и забывают о внешней оболочке действительности. Мы уже можем наблюдать такую картину: любители джокинга и лыж занимаются сво­ими видами спорта, в то время как музыка в наушни­ках воздействует непосредственно на их барабанные перепонки; автомобили оборудованы приемниками с усилителем мощностью в 100 Вт; на дискотеках мощ­ность усилителей составляет 4000 Вт; ка поп-концер­тах она достигает 24 000 Вт. Наша цивилизация, как недавно отметила газета «Монд», породила «поколе­ние глухих». Действительно, молодые люди утратили 50 % своей способности слышать. В мире возникает новая волна равнодушия, которое не сопровождается даже экстазом самолюбования; сегодня нарцисс бал­деет, окруженный усилительными колонками или надев наушники, самоудовлетворяя себя с помощью тяжелого рока.

1 Вирилио П. Возвышающий комфорт [Virilio P. Un confort sub>li-mal. Traverses. N 14—15. P. 159). Относительно «принуждения к пе ремене мест» см.: Вирилио П. Скорость и политика (Virilio P. Vitesse et politique. Galilee, 1997).

115

*

Пустота

«Если бы я только мог что-то чувствовать!»: эта фра­за передает «новое» отчаяние, которое охватывает все большее число индивидов. Тут мнения «пси»-специа-листов сходятся: начиная с середины 1920-х или 1930-х годов недуги, характерные для нарциссов, составляют подавляющее число заболеваний, с которыми прихо­дится иметь дело врачам. Между тем «классические» неврозы XIX века — истерии, фобии, состояния одер­жимости, благодаря которым возник психоанализ, уже не являются основными формами болезней (Т. И., с. 159; К. Н., с. 88—89). Недуги, вызванные нарциссиз­мом, все реже принимают формы заболеваний с четко выраженными симптомами и чаще проявляются в ви­де «душевных расстройств», которые носят рассеян­ный характер и поражают весь организм, производя ощущение внутренней пустоты и бессмысленности жизни, обусловливая неспособность воспринимать предметы и людей. Признаки невроза, которые были реакцией на авторитарный и пуританский капита­лизм, появились в обществе, где царит вседозволен­ность, и привели к типичным для нарциссов недугам с побочными, спорадическими эффектами. Пациенты не страдают какой-то определенной болезнью, симп­томы смутны и разрозненны; душевные расстройства определяются тенденцией к сокращению жестких ог­раничений и размыванием устойчивых критериев: вместо невротического раздражения появилась харак­терная для эпохи нарциссизма неуверенность. Не­способность чувствовать и переживать — таков конеч­ный результат десубстанциализации, что указывает на подлинную причину процесса, поразившего нарцис­сов, — душевную пустоту.

Более того, по словам Кр. Лэша, все большее число людей будут охвачены эмоциональным безразличием,

116

|>н условленным нестабильностью в личных взаимоот­ношениях. Не придавать межличностным отношени-им большого значения, не чувствовать себя уязви­мым, вырабатывать в себе невосприимчивость к эмо­циям, жить одному.1 Страх быть обманутым, боязнь неукротимых страстей приводит к тому, что Кр. Лэш называет the flight from feeling.2 Этот процесс хорошо прослеживается как в защите личной жизни, так и в отделении секса от чувства, на что ориентированы псе «прогрессивные» идеологии. Проповедуя cool sex3 и свободные отношения, осуждая ревность и соб­ственничество, люди, по существу, «упорядочивают» секс, очищают его от всякой эмоциональной нагруз­ки и вызывают в себе состояние индифферентности, равнодушия, чтобы защититься от любовных разоча­рований и от собственных увлечений, которые могут нарушить душевное равновесие (К. Н., с. 341). Сексу­альная свобода, феминизм и порнография направле­ны к одной и той же цели: воздвигнуть преграды перед эмоциями и удерживать людей от сильных при­вязанностей. Мы наблюдаем конец сентиментальной культуры, конец happy end,4 конец мелодрамы и воз­никновение «прохладной» культуры, где каждый жи­вет как бы в бункере равнодушия, защищенный от собственных и чужих страстей.

1 В период с 1970 по 1978 г. число холостых американцев в воз­расте от 40 до 34 лет, не связанных никакими семейными уза­ми, почти утроилось, по сравнению с 1 500 000, достигнув цифры 4 300 000 человек. «Сегодня в 20 % американских жилищ обитает лишь один человек... Почти пятая часть покупателей домов ныне холостяки» {Тоффлер О. Третья волна [Toffler A, La Troisieme Vague. Denoel, 1980. P, 265), — таковы будут черты нарцисса (К. Н., с. 339).

2 Бегство от чувства — англ.

3 Спокойный секс — англ.

4 Счастливая развязка — англ.

117

Разумеется, Кр. Лэш прав, подчеркивая забвение моды на «сентиментальность», отодвинутой на задний план сексом, развлечениями, самостоятельностью ин­дивида, невиданным разгулом насилия. Сентимен­тальность постигла та же участь, что и смерть; стало неудобно проявлять свои чувства, пылко объясняться в любви, проливать слезы, чересчур бурно демонст­рировать страсти. Как и при смерти кого-то из близ­ких или знакомых, чувствительность тут становится досадной помехой: если вас охватывают эмоции, надо вести себя достойно, иначе говоря — сдержанно. От­нюдь не свидетельствуя о безличности процесса де­гуманизации, «запретное чувство» — в действитель­ности результат персонализации, направленной на искоренение ритуальных и внешних признаков сен­тиментальности. Сентиментальность должна достичь своей персонализированной стадии, устраняя за­стывшие обороты, мелодраматичность и традицион­ный кич. Сентиментальная сдержанность управляет­ся экономией и здравым смыслом, являющимися эле­ментами процесса персонализации. Отсюда можно заключить, что наше время характеризуется не столь­ко бегством от чувства, сколько стремлением избе­жать проявления сентиментальности. Неправда, что люди стремятся к эмоциональному равнодушию и за­щищаются от вторжения чувств; в этом аду, населен­ном бесчувственными и независимыми монадами, нужно избегать «клубов встреч», газетных объявле­ний, всех этих многочисленных надежд на знакомст­ва, связи, любовные интриги, которые в действитель­ности становится все труднее осуществить. В этом-то и кроется более глубокая драма, чем мнимое «про­хладное» равнодушие: мужчины и женщины по-пре­жнему стремятся (возможно, в условиях всеобщего обесценивания чувств «потребность» в эмоциях не так велика) к эмоциональной напряженности близких

118

отношений, но чем длительнее ожидание, тем реже, по всяком случае, непродолжительнее1 случается чу­десное слияние двух душ. Чем больше в городе появ­ляется возможностей для встреч, тем острее люди чувствуют свое одиночество; чем свободнее становят­ся отношения, с которых сняты прежние ограниче­ния, тем реже появляется возможность познать пол­ноту чувства. Повсюду мы видим неприкаянность, пустоту, неумение чувствовать, оказаться на седьмом небе; отсюда стремление мчаться вперед, приобретая новый «опыт», который в действительности представ­ляет собой потребность однажды испытать сильное чувство. Почему же я не могу любить и содрогаться от любви? Налицо безутешность чересчур запрограм­мированного в его поглощенности самим собой нар­цисса, желающего испытать привязанность со сторо­ны другого «Я», чтобы оторваться от самого себя, и все-таки запрограммированного в недостаточной сте­пени, чтобы стремиться к эмоциональным отноше­ниям.

1 Процесс дестандартизации ускоряет ход «приключений», по­вторяющихся отношений с их инерцией или тяжеловесностью, на­нося ущерб присутствию, «наличию» данного лица. Обновление жизни требует освежения чувств, нужно отбросить все, что дрях­леет: в дестабилизированных системах единственной «опасной связью» является связь, продолжающаяся неопределенно долго. Этим и объясняется циклический характер напряженности: пере­ходя от стресса к эйфории, жизнь становится волнообразной (как в фильме Аллена В. «Манхеттэн» {Allen W. Manhattan)).

ГЛАВА IV МОДЕРНИЗМ И ПОСТМОДЕРНИЗМ

Появившееся за последние десять лет1 среди ху­дожников и интеллектуалов и не избежавшее влия­ния моды бесспорно двусмысленное определение — постмодернизм — тем не менее вызывает у нас боль­шой интерес благодаря трескучим фразам относи­тельно абсолютной (в который раз) новизны и воз­врата (с оглядкой) к нашим истокам, к взгляду на наше прошлое, к глубокому изучению эпохи, которая отчасти заканчивается, но которая во многих отноше­ниях продолжает свою работу и при этом не вызыва­ет неудовольствия наивных апологетов, решительных борцов с минувшим. Если провозглашается новая эпоха в искусстве, науке и культуре, то появляется необхо­димость определить содержание предыдущего цикла, ведь новое подразумевает память о прошлом, знание хронологических вех и генеалогии.

Постмодернизм. Понятие это по меньшей мере не­определенно. Оно относится к уровням и таким об­ластям исследования, которые подчас невозможно сопо­ставить. Истощение гедонистической и авангардистской культуры или возникновение мощного новаторского движения? Закат эпохи, не имеющей традиций, или одухотворение настоящего посредством реабилитации

1 Первое издание книги на французском языке относится к 1983 г. — Примеч. пер.

120

прошлого? Своего рода преемственность в модернист­ских рамках или же ее отсутствие? Эпизод в исто­рии искусства или же глобальная участь демократи­ческих обществ? Мы не стали ограничивать пост­модернизм системой региональных, эстетических, эпистемологических или культурных координат: если имеет место постмодернистская действительность, то :>то должно подразумевать возникновение глубокой, представляющей собой значительное явление со­циальной фазы. Действительно, мы живем в такое нремя, когда жесткие противоречия сглаживаются, когда перевес какого-то мнения затушевывается, ко­гда для понимания настоящего момента требуются четкие корреляции и гомологии. Возвести постмодер­низм в ранг глобальной гипотезы, называя его мед­ленным и сложным движением к новому типу общест­ва, культуры и личности, которое зарождается в том же лоне и является продолжением эпохи модерна, определить содержание модернизма, его генеалоги­ческие связи и основные исторические функции, за­держать регресс логики, которая так или иначе дей­ствовала в течение XX века, ради превосходства все более подвергаемых критике гибких и открытых сис­тем. Такова была наша цель и, пользуясь как нитью Ариадны анализами Даниела Белла, в последней ра­боте которого, переведенной на французский1 и об­ладающей несравненным достоинством, предлагается общая теория развития капитализма в свете модер­низма и его наследия. Эта книга, в отличие от пред­шествующей2 не нашла во Франции положительного

1 Культурные противоречия капитализма / Пер. на фр. М. Ма-тиньон. П. У. Ф., 1979. В дальнейшем цифры в скобках обозначают

страницы этой работы.

2 «К постиндустриальному обществу» (Vers la societe post-indust-

rielle. Traduit par. P. Andler. Laffont, 1976).

121

отклика: несомненно, этот сдержанный прием вполне объясним в отношении работы неоконсерватора и пуританина. Более того, несмотря на небрежность построения, поспешность аргументации, подчас хао­тичность анализов, во многих отношениях оригиналь­ных, работа, несомненно, заслуживает пристального внимания. При всех ее недостатках книга вносит струю свежего воздуха, она рассматривает роль куль­туры и ее связь с экономикой и демократией, делает выводы из культуры обособившихся групп с ничтож­ной эрудицией, автор пытается разработать теорию, соединяющую искусство с образом жизни передово­го капиталистического общества. В свете раздроблен­ности социологической науки в связи с постоянным сужением наших взглядов на современный мир сле­дует более досконально изучить тезисы Даниела Бел­ла, проследить за его взглядами, воззрениями хотя бы для того, чтобы отметить наши с ним разногласия.

Антиномичная культура

Более ста лет капитализм раздираем глубоким, от­кровенным кризисом культуры, который можно обо­значить одним словом — модернизм, представляющий собой новую художественную логику, основанную на распрях и перерывах в развитии, подчеркивающую отрицание традиций, культ новизны и перемен. Ко­декс новизны и актуальности впервые находит свое теоретическое обоснование у Бодлера, для которого красота неотделима от современности, моды, случай­ности;1 но лишь в период с 1880 по 1930 г. модернизм

1 О Бодлере и современности см.: Жосс А. Р. Об этике при­ема {Jauss H. R. Pour une esthetique de la reception. Gallimard, 1978. P. 197—209).

122

приобретает широкий размах, сопровождаемый пере­поротом в классических методах изображения и появ- . лением стиля, свободного от жестких ограничений и канонов, а затем — шумным появлением групп и от­дельных художников-авангардистов. С той поры ху­дожники не перестают разрушать привычные формы и правила, восстают против официального порядка и академизма: они испытывают ненависть к традициям и тягу к полнейшему обновлению. Несомненно, все великие художественные произведения прошлого всегда вносили что-то новое, критикуя устоявшиеся каноны и приемы, однако лишь в конце XX века пере­мены превращаются в бунт, явное нарушение истори­ческой хронологии, разрыв связи между прошлым и будущим, утверждение совершенно иных порядков. Модернизм не довольствуется стилистическими вари­антами и незнакомыми темами, он стремится разру­шить преемственность, соединяющую нас с прошлым, создать совершенно новые произведения. Но самое замечательное — это то, что в своем рвении сторонни­ки модернизма заодно сбрасывают с пьедесталов и самые современные работы: произведения авангарда, только что созданные, становятся арьергардом и чах­нут с прилепленным к ним ярлыком «дежа вю»;1 мо­дернизм запрещает остановки, вынуждает непрерывно изобретать, бежать вперед. Имманентное «противоре­чие» модернизма таково: «Современность представля­ет собой своего рода творческое саморазрушение...», «Модернистское искусство не только дитя критиче­ского века, но и свой собственный критик».2 Адорно высказал эту мысль иначе; модернизм определяется не столько декларациями и манифестами, утверждающи-

\'* Уже виденное — фр.

2 Пас О. Точка конвергенции [Paz О. Point de convergence. Galli­mard, 1976. P. 16).

123

ми какие-то положения, сколько принципом отрица­ния,1 не имеющего границ, и который, следовательно, не щадит самого себя: «традиция нового» (Г. Розен-берг). Парадоксальна концепция модернизма, который разрушает и обесценивает то, что сам создает, новое тотчас переходит в разряд старого; отныне не одобря­ется никакое положительное содержание; единствен­ный принцип, определяющий искусство — это различ­ные формы изменения. Доныне совершенно неизвестное стало императивом, символом свободы художника.

Это динамическое противоречие творческого мо­дернизма сменяется не менее противоречивой фазой, которая, однако, скучна и лишена всякой оригиналь­ности. Модернистский механизм, который наглядным образом воплощается в авангарде, в настоящее время дышит на ладан, а по мнению Даниела Белла, это происходит с ним уже в течение полувека. Авангар­дисты топчутся на одном месте, поскольку неспособ­ны создать в искусстве что-то большое и новое. От­рицание утратило свою творческую силу, художники совершают плагиат, лишь повторяя великие находки, сделанные в первой трети XX века. Мы вошли в пе­риод, называемый Д. Беллом постмодернизмом, фа­зу упадка художественного творчества, не имеющего под собой никакой опоры, кроме экстремистской эк­сплуатации модернистских принципов. Отсюда про­тиворечие культуры, цель которой — непрестанно со­здавать абсолютно новое, и которая в процессе тако­го творчества производит нечто одинаковое, стереотипное, набившее оскомину. Тут Д. Белл разделяет суждение О. Паса, хотя и отодвигает момент кризиса: многие годы отрицания, свойственные искусству модерна, «представляют собой ритуальные повторы: бунт стал

1 Адорно Т. В. Эстетическая теория {Adorno Т. W. Theorie estheti-que. Klincksieck, 1974. P. 35).

124

образом действия, критика — риторикой, нарушение норм — церемонией. Отрицание перестало быть ак­том творчества. Я не говорю, что мы наблюдаем конец искусства; мы переживаем конец идеи модер­нистского искусства».* Тупиковый характер авангар­да, который нельзя объяснить ни «загубленным ре­меслом», ни «технологическим обществом»; культура нонсенса, крика, шума не соответствует процессу развития техники, даже если она имеет вид негатив­ного отражения, не является воплощением мира тех­ники, которая «сама по себе — ликвидатор всякого <мыела».2 Как справедливо отметил Д. Белл, в нашем обществе технико-экономические перемены не обус­ловливают изменения в сфере культуры, и постмо­дернизм не является отражением постиндустриально­го общества. Тупик, в котором оказался авангард, обусловлен модернизмом, сугубо индивидуалист­ской и оборонческой, по существу, самоубийствен­ной культурой, которая утверждает лишь одну цен­ность — новизну. Постмодернистский маразм явля­ется результатом лишь гипертрофии культуры, ориентированной на отрицание всякой стабильности. Модернизм — это не только бунт против самого себя, это одновременно мятеж против всех норм и ценностей буржуазного общества: «культурная рево­люция» началась у нас еще в конце XIX века. Отнюдь не намереваясь воспроизводить ценности экономи­чески доминирующего класса, художники-новаторы второй половины XIX века и XX века, вдохновляе­мые романтизмом, стала проповедовать ценности, ос­новывающиеся на возвеличивании собственного «Я», на аутентичности и наслаждении, абсолютно чуждых

1 Пас О. Цит. пр., с. 190.

2ЭллюльЖ. Империя нонсенса (EllulJ. L\'Empire du non-sens.

P.U.F., 1980. P. 96.).

125

ценностям буржуазии, в основе которых лежат труд, бережливость, умеренность, пуританство. От Бодлера до Рембо и Жарри, от В. Вульф до Джойса, от дада­истов до сюрреалистов все художники-новаторы на­правляют стрелы своей критики против условностей и общественных институтов, становятся ожесточен­ными ненавистниками буржуазного духа, презирая его культ денег и труда, его аскетизм и узкий рацио­нализм. Жить с максимальным напряжением, «пре­даваться всяким чувствам», потакать своим желаниям и воображению, приобретать опыт разного рода — в этом состоит «модернистская культура, которая по сути представляет собой культ собственной личности. В центре ее — мое „Я\". Культ собственной неповто­римости начался с Руссо» (с. 141) и продолжается романтизмом с его культом страстей. Однако, на­чиная со второй половины XIX века, процесс при­обретает характер агонии; нормы буржуазной жиз­ни становятся объектом все более злобных атак со стороны бунтующей богемы. При этом возника­ет неограниченный и гедонистический индивидуа­лизм, воплощающий в жизнь то, чему купеческое сословие противилось: «Когда буржуазное общество провозгласило радикальный индивидуализм в сфе­ре экономики и было готово покончить со всеми традиционными общественными отношениями, оно побоялось повторить опыт современного индиви­дуализма в области культуры» (с. 28). Хотя бур­жуазия произвела переворот в области производ­ства и товарообмена, культурный строй, в рамках которого она развивалась, остался дисциплинарным, авторитарным, а если мы посмотрим на США, то совершенно пуританским. Именно эта протестант­ская и аскетическая мораль в первые годы XX века подвергнется нападкам со стороны художников-нова­торов.

126

Однако с появлением массового потребления в США в 1920-е годы гедонизм, до этого бывший уделом незначительной части художников и интеллектуалов, станет их образом жизни. Именно там и кроется очаг иеликих культурных революций, поражающих совре­менное общество. Что касается изменения условий жизни, то именно капитализм, а не модернизм худож­ников станет главным творцом гедонистической куль­туры. При широком распространении товаров, до сего нремени считавшихся предметами роскоши, благода­ря рекламе, моде, СМИ и в особенности системе кре­дитов, появление которой подрывает принцип береж­ливости, пуританская мораль уступает гедонистиче­ским ценностям, которые внушают обывателю желание тратить деньги, наслаждаться жизнью, потакать собст­венным капризам: «начиная с 1950-х годов американ­ское и даже европейское общество интересуют глав­ным образом потребление, развлечения и наслаждения. Самым мощным инструментом разрушения протес­тантской этики явилось приобретение товаров в рас­срочку. Прежде для того, чтобы что-то купить, следо­вало сначала экономить, но с появлением кредитных карточек стало возможным тотчас же удовлетворять свои желания» (с. 31). Стиль современной жизни обу­словлен не только изменениями чувствительности художников с их внезапными порывами эмоций, слу­чившимися век с лишним назад, но, в еще большей степени — трансформацией, которую претерпел капи­тализм шестьдесят лет назад.

Таким образом, благодаря совместным усилиям мо­дернизма и массового потребления появилась культу­ра, в основе которой реализация собственного «Я», спонтанность и наслаждение: гедонизм становится «главным принципом» культуры, отныне открыто вы­ступающей против экономической и политической ло­гики. Такова главная мысль Д. Белла. Современное

127

общество расколото, оно более не имеет однородного характера и выступает как сложный конгломерат трех четко выраженных объединений — технико-экономи­ческой группы, политического режима и культуры, каж­дое из которых руководствуется совершенно иным принципом. Эти сферы «не находятся в точном соот­ветствии между собой и повинуются различным рит­мам изменений. Они руководствуются собственными нормами, которые определяют их разные и даже противоречивые действия. Именно несогласованность этих сфер и обусловливает всякого рода противоре­чия, возникающие в обществе» (с. 20—21). «Технико-экономическое» сословие или «социальная структура» (организация производства, технология, социопро-фессиональная структура, распределение благ и услуг) руководствуется функциональной рациональностью, то есть эффективностью, достойной награды, полез­ностью, производительностью. Положенный в основу власти и социальной справедливости принцип равен­ства продолжает распространяться (с. 269—278), он теперь относится не только к равноправию всех граж­дан по отношению к закону, к всеобщему избиратель­ному праву, к равенству общественных свобод, но также к «равенству средств» (требование предоставле­ния равных возможностей, новых социальных прав, относящихся к образованию, здравоохранению, эко­номической безопасности) и даже к «равенству ре­зультатов» (специальные экзамены для меньшинств с целью компенсировать различие в оценках, требова­ние равного участия всех граждан в принятии реше­ний, касающихся работы больниц, университетов, га­зетных редакций или районов: пришел век «демократии участия»). Затем наступило «разъединение компонен­тов» — разногласия структурного характера между тремя категориями, основанными на противоречивых принципах: гедонизме, эффективности, равенстве.

I\'. таких условиях приходится отказаться от предполо­жения, что современный капитализм — это нечто единое: в продолжение ста с лишним лет противо­речия между различными сферами, в особенности р.|(рыв между структурой общества и «антиномичной культурой»1 и развитием свободы индивида, все бо­лее углубляются. Поскольку капитализм развивался под эгидой протестантской этики, технико-эконо­мическое сословие и культура образовали единое целое, покровительствующее накоплению капитала, прогрессу, общественному строю, но после того как гедонизм стал высшей ценностью и «наследием» ка­питализма, оный стал утрачивать характер органиче­ской целостности, дух согласия и волю. Кризис совре­менного общества — это прежде всего кризис куль­туры или духовности.

Модернизм и демократические ценности

По Д. Беллу, анализ модернизма должен опираться на два взаимосвязанных принципа. С одной стороны, современное искусство, определяемое как искусство самовыражения и бунт против всех господствующих стилей, противоречит кардинальным нормам общест­ва, эффективности и равенству. С другой стороны, в силу этого разлада мы напрасно пытаемся определить природу модернизма в социальных или экологических категориях: «(Его) идеи и формы рождаются из своего рода диалога с прежними идеями и формами — прини­маемыми или отвергаемыми» (с. 64). Враждебно отно­сясь к теориям органицистов и марксистов, Д. Белл описывает гетерогенную работу демократического об-

1 «К постиндустриальному обществу» (Vers la societe industrielle. P. 411—416).

128

5 Жиль Липовецки

129

щества, противоречивую логику, которая его терзает, самостоятельность и несовместимость структур. От­сюда интерес, вызываемый этим анализом, где автор увеличивает количество параметров и отказывается от простых формул модернизма; в этом же заключается слабая сторона исследований, где критик оперирует чересчур большим количеством незавершенных и ан­тагонистических явлений. Ограничиваясь такими не­соответствиями, которые, впрочем, носят не столько структурный, сколько феноменологический характер, автор забывает о непрерывности исторического про­цесса, частью которого является модернистская куль­тура, в особенности связи, которые соединяют ее с принципом равенства. Следует указать на непримири­мые противоречия, которые допускает социолог. Лишь более широкий исторический контекст позволит нам определить точное количество этапов развития — раз­рывов и скачков. Анализ современного общества по­средством «разъединения компонентов» допустим лишь отчасти; при отсутствии больших временных рамок социолог забывает о том, что художественный модернизм и равенство, отнюдь не являясь противоре­чивыми понятиями, составляют неотъемлемую часть одной и той же демократической и индивидуалист­ской культуры.

Модернизм не является первой и какой-то особен­ной вехой на пути разрушения искусства: несмотря на яростное стремление ломать традиции и вносить ради­кальные новшества, он продолжает оставаться частью культурного процесса, являясь, хотя и с запозданием в столетие, результатом работы современного общества, стремящегося вписаться в демократические рамки. Модернизм представляет собой лишь одну грань про­цесса секуляризации, цель которой — создание де­мократического, основанного на суверенитете лично­сти и народа, общества, свободного от преклонения

130

перед идолами, от наследственной иерархии и засилия традиций. Это культурное продолжение процесса, ко­торый бурно проявился в изменении политических и законодательных учреждений в конце XVIII века, и осуществлении революционной демократической инициативы, приведшей к возникновению общества, по имеющего фундаментом божественное начало и представляющего собой проявление воли людей, при-шанных равными. Отныне общество обречено на то, чтобы изобретать свои учреждения, опираясь на чело­веческий разум, а не только на наследие коллективно­го прошлого; отныне не существует ничего неприкос­новенного. Оно оставило за собой право руковод­ствоваться собственными принципами, не обращая внимания на то, как выглядит со стороны, не опираясь па абсолютные, предписанные кем-то образцы. Не яв­ляется ли это нежелание признавать превосходство прошлого элементом наступательной операции худож­ников-новаторов? Подобно тому, как демократиче­ская революция освобождает общество от влияния вы­сших сил и их аналога — иерархических структур, художественный модернизм освобождает искусство и литературу от культа традиций, почтения к мастерам, подражательства. Оторвать социум от подчинения внешним могущественным факторам, а не человече­ской инициативе, освободить искусство от описатель­но-изобразительных законов — такова все та же логи­ка создания автономного порядка, основой которого является свободная личность. «Новое искусство имеет своей целью переоценку отношений между объектом и картиной, явное подчинение объекта картине», как писал Мальро, вторя Морису Дени: задача модерниз­ма — «чистая композиция» (Кандинский), приобщение к миру форм, звуков, ощущений свободных и незави­симых, а не подчиненных навязанным извне прави­лам — будь то религиозным, социальным, оптическим

131

или стилистическим. Отнюдь не противореча принци­пу равенства, модернизм является продолжением, с помощью иных средств, демократической революции и ее работы по разрушению чуждых формаций. Мо­дернизм создает искусство, оторванное от прошлого, являющееся полноправным хозяином самого себя, он — символ равенства, первое проявление демокра­тизации культуры, даже если она проявляется в эли­тарных формах искусства, оторванного от масс.

При таких условиях мы видим ограниченность со­циологического метода, анализирующего искусство как «классифицирование», систему, управляемую диффе­ренцированием статусов и их подчеркиванием. Начи­ная с конца XIX века, модернистский процесс осве­щает подлинную функцию искусства, а не символи­ческое и социальное признание интересов групп, а также их отличий с точки зрения культуры. В исто­рическом плане современное искусство нельзя свести к порядку распределения привилегий между куль­турной элитой; это способ продвижения эксперимен­тальной и свободной культуры к постоянно пере­мещающимся границам, открытое и неограниченное творение; система знаков, которые непрерывно изме­няются. Иначе говоря, это строго индивидуалистская культура, основанная на импровизации, по аналогии с политической системой, основанной на главенстве человеческой воли. Модернизм — это вектор индиви­дуализации и включения в постоянный кругооборот культуры, инструмент изучения новых материалов, новых значений и их комбинаций.

Подобно тому, как современное искусство продол­жает демократическую революцию, оно, несмотря на свой подрывной характер, является продолжением ин­дивидуалистской культуры, уже обсуждавшейся там и тут во многих своих проявлениях во второй половине XIX и в начале XX века. Приведем хотя бы исследова-

132

пне, посвященное благосостоянию и материальным радостям, которое уже осуществил Токвиль, указав­ший на увеличение «браков по любви», растущую тягу к спорту, стройности и современным танцам, быстро меняющуюся моду, но в то же время увеличение числа самоубийств и сокращение случаев насилия над личностью. Художественный модернизм не обрывает окончательно культурных традиций; в своем револю­ционном рвении он совершенствует логику мира ин­дивидуализма.

По сути своей модернизм демократичен: он не имеет ничего общего с традиционным и подражатель-ским искусством; одновременно он дает начало про­цессу узаконения самых разных сюжетов. Мане от­вергает лиризм поз, театральное и величественное расположение фигур; в живописи больше нет пред­почтительных тем, ей незачем идеализировать мир; модель может быть тщедушной и презренной; люди могут вырядиться в пиджаки и черные плащи; натюр­морт имеет такое же достоинство, что и портрет, а затем и эскиз к картине. Слава пришла к импрессио­нистам после того, как среди их картин появились виды пригородов, незамысловатые берега Иль де Франс, кафе, улочки и вокзалы. Кубисты в своих кар­тинах используют цифры, буквы, кусочки бумаги, стекло или железо. По словам Дюшана,1 для натура­листов важно, чтобы выбранный объект был абсолют­но «индифферентным». Согласно этой логике, им может быть писсуар, ящик из-под бутылок. Делается это насмешки ради и для потрясения основ. Позднее поп-художники, неореалисты выберут в качестве сю­жетов картин разные предметы, наклейки и отходы массового потребления. Современное искусство все чаще использует любые сюжеты и материалы, назы-

1 Дюшан Марсель (1887—1968), французский художник.

133

вая этот процесс десублимацией1 произведений, что в точности соответствует демократической десакрали-зации политических актов, сокращению наглядных знаков власти, секуляризации закона: налицо та же работа по низведению высоких понятий и величест­венных явлений; все сюжеты помещаются на один и тот же уровень; в художественных произведениях и литературе могут отразиться любые элементы. В кни­гах Джойса, Пруста, Фолкнера уже ни один момент не является предпочтительным, все факты имеют цен­ность и достойны описания. «Мне хотелось бы вклю­чить в этот роман все», как писал Джойс о своем «Улиссе»: банальное, незначительное, тривиальное, ассоциации идей — обо всем этом повествуется без иерархического суждения, без дискриминации, нарав­не с важными фактами. Отказ от иерархического по­строения фактов, объединение всевозможных сюже­тов и самых разных тем, мнимое значение модер­нистского равенства — все это добавилось к вызову художника.

Даже выпады в адрес столпов авангарда представ­ляют собой отзвуки демократической культуры. У да­даистов искусство само себя торпедирует и требует собственного уничтожения. Речь идет о ликвидации художественного фетишизма, иерархической изоля-

1 Процесс десублимации, каким мы его понимаем, отличается по смыслу от того, какой вкладывает в него Г. Маркузе. В его работе «Человек в одном измерении» (Marcuse H. L\'Homme unidimension-nel. Ed. de Minuit, 1968) десублимация означает включение противо­положных содержаний высшей культуры в повседневную жизнь, ассимиляцию и уравнивание произведений обществом, которое в больших масштабах распространяет произведения самой высшей пробы: ликвидация дистанцированной культуры, противоречащей действительности, осуществляется с помощью общества посети­телей drugstore,* телезрителей и любителей музыкальных дисков. В действительности десублимация возникла сто лет тому назад.

* Аптека, закусочная — англ.

134

пии искусства от жизни во имя тотального человека, о противоречиях, о творческом процессе, о поступ­ках, об элементе случайности. Известно, что сюрре­алисты, Арто, а затем хэппенинги, как и примеры антиискусства, ориентированы на преодоление про­тивопоставления искусства жизни. Но надо быть на­чеку, это постоянная мишень модернизма, а не пост­модернизма, как утверждает Д. Белл. Вовсе не вос­стание плоти, реванш эмоций, направленных против разложенной по полкам современной жизни, а куль­туры равенства — вот что безвозвратно губит сак-ральность искусства и, соответственно, превозносит непредвиденное, шумы, крики, повседневность. Рано или поздно все обретает свое достоинство, культура равенства приводит к возвышению, всеобщему об­новлению символов и объектов, кроющихся в глуби­не. Несомненно, сюрреалистический бунт не надо воспринимать как прозу, он возникает под знаком чуда, совершенно иной жизни, но следует иметь в виду, что «сюрреалистичное» не идентифицируется ни с воображаемым, ни с романтическим бегством, экзотическим путешествием: наиболее тревожные признаки следует искать на парижских улицах, или блошиных рынках, в необычных встречах и случай­ных событиях обыденной жизни. Искусство и жизнь находятся здесь и сейчас. Позднее Дж. Кейдж посо­ветует считать музыкой любой звук во время концер­та, а Бен придет к идее «тотального искусства»: «Скульптура тотального искусства: берите все, что угодно; музыка тотального искусства: слушайте все, что угодно; живопись тотального искусства: смотрите на все, что угодно». Недосягаемым высотам искусства приходит конец, когда оно соприкасается с жизнью и выходит на улицу; «поэзия должна создаваться всеми, а не одним»; действие интереснее, чем резуль­тат; все искусство: демократический процесс разру-

135

терного для нашего общества. Подобно тому, как ин дивидуалистская идеология сделала бесповоротно не лигитимным политический суверенитет, происхожде ние которого не связано с человеческим началом, то именно новое изображение свободных и равных инди видов лежит в основе коренных потрясений в сфере культуры и «традиции нового».

Зачастую указывали, впрочем, довольно безосно­вательно, на решающую роль прорывов в философии (бергсонизм, Ч. Джеймс, Фрейд) и науке (неевклидов.) геометрия, аксиоматика, теория относительности) при возникновении модернизма. Опираясь на марксист­ский анализ, ученые не преминули отметить в модер­нистском искусстве более-менее точное отражение капиталистического отчуждения. Совсем недавно Ж. Эл-люль безапелляционно утверждал, что «все характер­ные особенности модернизма» становятся понятными, если рассматривать его с технической точки зрения.1 П. Франкастель объяснил исчезновение евклидова пластического пространства с позиции нового изо­бражения отношений между человеком и вселенной, то есть, новых ценностей, создаваемых наукой и тех­никой, где преимущество отдается скорости, ритму, движению.2 Все эти исследования, отличающиеся по своей глубине, не следует рассматривать с одной и той же точки зрения, и тем не менее, они никак не могут объяснить специфические особенности модер­низма, императив нового и традицию разрыва с про­шлым. Откуда такое множество сопоставимых групп и стилей, которые взаимно исключают друг друга? Откуда этот каскад перерывов в развитии искусства

1 Эллюль Ж. Цит. пр. С. 83.

2 Франкастель П. Живопись и общество { Francastel P. Peinture et societe. Mees/Art: Gallimard, 1965. 3е partie). См. также: Искусство и техника (Art et Technique, «Meditations», в основном с. 170—179 и 210—216).

138

м иконоборческих течений? Ни успехи в области тех­ники, ни сопутствующие им ценности не могут оп-||,!ндать целую серию скандалов, которые характе-|1П чуют модернистское искусство, возникновение и готического учения, отрицающего принципы чувст-Miiiiioro восприятия и общения. Дело обстоит так же, cm и в отношении научных теорий; изменения не «пляются неизбежными, новые факты можно тракто-М.111, в терминах данной системы, тем самым прибегая и дополнительным параметрам. Мир скорости может подсказать нам новые сюжеты — что он, впрочем, уже делал — не было никакой необходимости в ли-

.....иных хронологической последовательности, обры-

иочных, абстрактных, разрушающих смысл произве­дениях, тем более нужды продолжать без конца от-i гупление от правил и экспериментирование. Здесь проявляется несостоятельность социологического анализа технических достижений, если создаваемое при этом искусство отрицает всяческую стабильность, 1( ли при этом появляются произведения столь же ц|(разные, сколь абстрактные; столь же иллюзорные, ( коль функциональные; экспрессионистские и в то же время геометрические; формалистские и в то же иремя «анархистские» (Дюшан): как только искусство i тановится космополитическим, исчезает единство по.чзрений, возникают самые противоположные, су­ществующие бок о бок тенденции. Мы не сможем уяснить себе всеядность современного искусства, ис­ходя из научного и технического единства индустри­ального мира.

Модернизм мог возникнуть лишь в результате со­циальной и идеологической логики, допускающей по-ипление контрастов, различий и антиномий. Уже было пмдвинуто предположение, что с помощью индиви­дуалистской революции впервые в истории индивид, равный любому другому, представляет собой конеч-

139

ную цель, мыслит самостоятельно и завоевывает право свободно распоряжаться собой, что и составляет суть модернизма. Токвиль отметил, что когда индивид со­средоточен на себе и считает себя независимым зве­ном в цепи поколений, прошлое и традиции утрачива­ют свое значение: индивид, считающийся свободным существом, более не почитает предков, которые огра­ничивают его неотъемлемое право быть самостоятель­ной личностью. Культ новизны и современности явля­ется неизбежным следствием этой индивидуалистской дисквалификации прошлого. Любая школа, пользую­щаяся определенным авторитетом, любой стилисти­ческий опыт, любое установившееся мнение обречено на то, чтобы их критиковали, относили в разряд от­живших после того, как возобладал идеал личной авто­номии: пренебрежительное отношение к господствующим стилям, склонность художников менять свою «мане­ру», появление множества групп — все это нераздели­мо с культом свободного индивида, организаторской деятельностью в чистом виде, идеал которой — тво­рить без надзора Учителя и избегать топтания на од­ном месте. Новизна — вот тот инструмент, которым вооружено индивидуалистское общество, чтобы бо­роться с застоем, повторами, единством мнений, вер­ностью столпам искусства и самим себе ради свобод­ной, раскованной и плюралистической культуры.

Особенность модернистского новаторства в том, что оно ассоциируется со скандалами и разрывом с традициями; в результате возникают произведения, нарушающие гармонию и здравый смысл, противоре­чащие нашему привычному восприятию пространства и изобразительных средств. В обществе, основанном на неизменной, конечной ценности каждой человече­ской личности, искусство способствует появлению ли­шенных целостности, абстрактных, замкнутых в себе фигур; оно представляется нам лишенным Человечно-

emu. Этот парадокс в точности согласуется с нашим представлением об индивиде, который «является ква-шевященным, абсолютным существом; нет ничего вы­ше его законных требований, его права ограничены лишь правами других индивидов».1 Модернисты вы-диинули идею, согласно которой безграничная свобо­да объясняет, что именно отделяет нас от классического гуманизма. В эпоху Возрождения полагали, что чело­век перемещается в неподвижном и геометрическом мире, наделенном неизменными атрибутами, Внешний мир, даже несовершенный и открытый к действию, тем не менее, подчиняется установленным, вечным за­конам, которые человек может лишь констатировать.2 Согласно взглядам модернистов, представление о том, вто реальность диктует свои законы, несовместимо с ценностью отдельной онтологически свободной монады. Попреки законам, действительности, здравому смыс­лу, свобода, по мнению модернистов, не допускает ни­каких ограничений в своем отношении; она проявля­ется в гиперболическом процессе отрицания гете­рономных3 правил и соответственно в независимом творчестве, устанавливающем собственные законы. Все, что ставит себя в положение бесспорной незави­симости, все, что подразумевает априорное подчине­ние, не может долго сопротивляться работе индивиду­альной автономии. «Я хотел добиться права отважить-

1 Дюмон Л. Иерархический человек {Dumont L. Homo hierarchi-cus. Gallimard, 1966. P. 17).

2 Франкастель П. Живопись и общество (Peinture et societe).

3 В таких условиях творчество и воззрения де Сада представляют собой первое характерное проявление модернизма: «То, чему он (де Сад) следовал, заключалось в самоутверждении посредством отри­цания, доведенного до крайности. Это отрицание поочередно слу­жило людям, Богу, природе, чтобы проверить справедливость дан­ной мысли». См.: Бланшо М. Лотреамон и Сад (Blanchot M. Lau-treamont et Sade. Ed. du Minuit, 1963. P. 42).

141

ся на все», — говорил Гоген. Свобода больше не явля­ется адаптацией или вариацией традиции; она требует разрыва, неповиновения, низложения унаследованных законов и символов, самостоятельного творчества, изобретения без готовых образцов. Подобно тому, как современный человек завоевал право свободно распо­ряжаться собой в частной жизни, размышлять о при­роде власти и закона, он завоевывает непререкае­мое право беспрепятственно создавать формы, следуя внутренним законам, присущим данному произведе­нию, выходя за ранее установленные рамки, и «твор­чество становится сознательной операцией» (Кандин­ский). Имея в виду общество, которое предстоит изо­брести; частную жизнь, которую надлежит наладить; культуру, которую нужно создать и дестабилизиро­вать, модернизм не может воспринимать себя вне вся­кой зависимости от свободного индивида, лепящего себя. Именно ломка «холистической» организации, изменение отношений индивида к социальному окру­жению на благо отдельной личности, воспринимаемой свободной и подобной другим индивидам, создали ис­кусство, освобожденное от оптических и лингвисти­ческих условностей, от законов изображения, интри­ги, правдоподобия и благозвучия.

Несомненно, свобода потребовала появления эко­номических и социальных условий, позволивших ху­дожникам преодолеть финансовую и эстетическую опеку церкви и аристократии, начиная со средних веков и эпохи Возрождения. Инструментом этого ос­вобождения было, как известно, возникновение рын­ка искусства: по мере того как художники стали обра­щаться к более широкой и разнообразной публике, по мере увеличения их «клиентуры» их произведения по­падали на рынок, чему способствовали особые инсти­туты их распространения и рекламирования в куль­турных кругах (театры, издательства, академии, сало-

142

ни, критики, искусствоведы, галереи, выставки и т. д.); художественное творчество смогло освободиться от системы меценатства, от внешних критериев и все более открыто заявлять о своей полной самостоятель­ности.1 При всей ее существенной роли, эта «матери­альная база» модернизма не позволяет детерминизму затмевать внутреннюю силу воображения и значи­мость свободы, без которой модернизм немыслим. Ху­дожественное творчество вписывается в глобальное общественное движение, и художники оказываются погруженными в системы ценностей, выходящих за рамки художественной сферы: трудно себе предста­вить художественный бунт вне зависимости от этих ценностей, которые определяют и ориентируют рабо­ту индивидов и групп. Существование рынка лите­ратурных и художественных произведений не может само по себе объяснить экспериментаторское и разру­шительное рвение художников: рынок сделал возмож­ным свободное творчество, но не сделал его обязатель­ным; он обесценил критерии аристократов, не создал сам по себе ценности, требуя бесконечного новаторст­ва. Почему прежний стиль не был заменен новым? Чем объяснить это преувеличенное значение новизны, этот бурный рост всяческих течений? Как известно, именно новый конформизм может противопоставить себя логике рынка (возьмем, к примеру, кинопродук­цию, музыку варьете): неразгаданной остается загад­ка, почему художники, лишенные меценатской под­держки, выступили против мнения публики и пред­почли нищету и непонимание во имя искусства. Для того чтобы возникла модернистская страсть к новиз­не, потребовалось появление новых ценностей, ко-

1 Бурдье П. Интеллектуальное пространство и творческий про­ект {Bourdieu P. Champ intellectuel et projet createur. Les Temps mo-demes. 1966, N 246).

143

торые художники не изобрели, но имели «в своем рас­поряжении»; эти ценности обусловлены предпочтением, которое отдается индивиду перед коллективом. В ре­зультате будут обесцениваться устоявшиеся модели, образцы, какими бы они ни были. Индивидуалисти­ческая идеология, которую нельзя свести к «соперни­честву в борьбе за культурное наследие» — ни стрем­ление к оригинальности, ни старания выделиться не могут объяснить решительные шаги модернистов по­рвать с прошлым, даже если допустить, что, начиная с определенного момента, творчество превращается в конкуренцию с единственной целью — достижения иного статуса. Индивидуалистическая идеология при­несла гораздо более ощутимый результат, чем борьба за признание в художественном мире, а именно исто­рическую силу, которая обесценила традиции и гете­рономные формы, дискредитировала принцип подра­жания, вынудила неустанно искать новые формы, изобретать всяческие комбинации вопреки непосред­ственному опыту. Модернистское искусство опирает­ся на такие ценности, какими являются свобода, ра­венство, революция.1

Модернизм и открытая культура

Несмотря на отсутствие единства в модернизме, в нем прослеживается явная тенденция, которую Д. Белл

1 Именно homo clausus — человек, оторванный от общества, порвавший с настоятельным принципом следовать предписаниям коллектива, существующий сам по себе и равный всем остальным людям, «обрабатывает» или «разрушает» формы, а не энергия инер­ции или желания. Об интерпретации модернизма в фрейдовских категориях «либидо» см.: Лиотар Ж.-Фр. Сообщения. Фигура (Lyo-tardJ.-Fr. Discours, Figure. Kliencksieck, 1971) и «Сдвиг в нашем сознании, начиная с Маркса и Фрейда» (Derive a partir de Marx et Freud. U.G.E. Coll. «10/18», 1973).

144

называет «затмением дистанции» (с. 117—127), — не-мчвестный ранее процесс, охватывающий новую струк­туру, новую цель и новое восприятие произведений искусства. В изобразительных его видах «затмение дистанции» соответствует разрушению глубокого и однородного сценографического евклидова простран-( тва, составленного из отобранных планов, при этом картина рассматривается неподвижным зрителем, на­ходящимся на определенном расстоянии. «Отныне мы о уд ем помещать зрителя в центр картины», — заяв­ляли футуристы; в работах же модернистов больше ист ни единого удаленного предмета. Человек нахо­дится как бы внутри изображенного на картине, и ряд художников организуют открытые искривленные или «полисенсорные»1 пространства, в которые погружен t ригель. В литературе мы наблюдаем то же расчлене­ние прежде единой и статичной точки отсчета; ука­жем, к примеру, на «Книгу» Малларме, «Улисс» Джой-га. В романе 1920-х годов более не доминирует взгляд всезнающего и отстраненного автора, который зачас­тую вкладывает собственную душу в своих персона­жей; непрерывность повествования нарушается, фан­тазия смешивается с действительностью, повествование развивается само собой, представляя собой череду субъективных и случайных впечатлений персонажей. Следствием этой встряски изобразительного прост­ранства является «затмение дистанции» между про­изведением и зрителем, назовем его исчезновением эстетического восприятия и разумной интерпретации ради «сенсационности, одновременности, непосредст-ненности и силы воздействия» (с. 119), которые яв­ляются великими ценностями модернизма. Известно воздействие примитивной, неистовой музыки, воз­буждающей стремление двигаться и вихлять бедрами

1 Франкастель Р. Цит. пр. С. 195—212.

145

(свинг, рок). Не меньшее воздействие оказывается с помощью гигантского изображения в темном зале ки­нотеатра. Непосредственность в романах В. Вульф, Пруста, Джойса, Фолкнера, стремящихся к подлин­ности сознания, свободного от социальных условно­стей, и воспринимающих действительность как изме­няющуюся, расчлененную на эпизоды и зависящую от случая. Эта одновременность есть у кубистов или у Аполлинера. Культ сенсации и непосредственности восприятия — у сюрреалистов, которые отрицают чисто формальную поэзию и пристально следят за кра­сотой «исключительно как объектом страсти» (Бре-тон). Искания модернистов имели своей целью и ре­зультатом погружение зрителя во вселенную ощущений, напряженности и утраты ориентиров; так происходит «затмение дистанции», так возникает культура, осно­ванная на драматизации, эмоциях и их постоянной стимуляции. Именно это заставило Д. Белла заявить: «Модернистская культура настаивает на антиинтел­лектуальном методе и способностях отрицания позна­ния, которые нацелены на инстинктивный поиск ис­точников самовыражения» (с. 94).

Разумеется, «затмение дистанции» можно рассмат­ривать как одну из целей модернизма при условии, что не будет затушеван его совершенно противополож­ный результат, его герметичность, «интеллектуализм», «непримиримость», как заявил Адорно. Было бы упро­щенчеством учитывать одни лишь намерения худож­ника; столь же существенно иметь дело с его работа­ми, которые сегодня, как и вчера, побуждают публику взглянуть на них по-новому и оставляют ее по крайней мере в недоумении. Как можно говорить о затмении дистанции оносительно сюжета произведений, чьи не­обычные, абстрактные или расчлененные, вносящие диссонанс или едва заметные построения провоциру­ют скандалы, запутывают сущность сообщения, нару-

146

тают понятный порядок пространственно-временной непрерывности и тем самым обусловливают не столь­ко эмоциональное восприятие зрителем произведе­ния, сколько критическое к нему отношение? То, что 1>рехт хотел осуществить с позиций политики и дидак­тики в своем эпическом театре, живопись, литература и музыка уже сумели достичь, не делая особого упора и<1 материальные и педагогические средства. В этом смысле нужно согласиться с Брехтом; все модернист­ское искусство, в силу его экспериментаторства, осно­вано на эффекте дистанцирования и вызывает удивле­ние, подозрение или отторжение «конечных целей» произведения и самого искусства. У авторов это ди­станцирование соответствует возрастающему числу вопросов, относящихся к самым основам искусства: что такое произведение, что такое живопись, зачем необходимо писать? «Существует ли такое понятие, как литература?» — спрашивал себя Малларме. Мо­дернистское искусство, которое вовсе не отсылает нас к эстетике грубого чувства, неотделимо от поисков первоначального смысла, от изучения критериев, фун­кций, основных элементов художественного творчест-иа, в результате чего границы искусства постоянно остаются открытыми. Вот почему с начала XX века так часто появляются манифесты, сочинения, листовки, предисловия к каталогам. Прежде художники доволь­ствовались тем, что сочиняли романы и писали карти­ны; отныне они объясняют публике значение их твор­чества, становятся теоретиками и интерпретаторами своей работы. Искусство, которое стремится к спон­танности и непосредственному воздействию, как это ни парадоксально, тотчас сопровождается словоизлия­нием. Но противоречие не в этом, налицо отрыв инди­видуалистического искусства от всяческих эстетиче­ских условностей, так что требуется что-то наподобие дополнительных занятий с отстающими.

147

Модернистская культура, культура индивидуализ­ма не уподобляет произведение личному признанию; модернизм «переделывает реальность, куда и удаляет­ся внутренняя сущность моего „Я\", а личный опыт становится источником вдохновения и эстетических занятий» (с. 119). Напротив, разве в модернистском произведении не ищут всего того, что оторвано от субъективного и добровольного опыта при наличии привычного восприятия фактов и их обозначения? Бу­дучи экспериментальным, основанным на преодоле­нии пределов собственного «Я», на изучении того, что по ту сторону нарочитого и преднамеренного, модер­нистское искусство интересуется зрительным и умст­венным восприятием в его непосредственной (дикой) форме (автоматическое письмо, dripping,\' cut up.2 Про­паганда необычного, восхваление несогласованного и иррационального, демократическая работа по принци­пу равенства имели своей целью интеграцию и пере­смотр всего, но, по словам Бретона, уже в открытой, неуловимой, «разрешимой» форме. Модернистская культура, универсалистская по своему замыслу, од­новременно определяется процессом персонализации или, иначе говоря, тенденцией к уменьшению или лик­видации стереотипного образа нашего «Я», значения реальности и логики, тенденцией к устранению анти­номий между объективным и субъективным началом, между реальным и мнимым, бодрствованием и гре­зами, прекрасным и безобразным, разумом и сума­сшествием — все для того, чтобы освободить дух, избе­жать ограничений и запретов, раскрепостить воображе­ние, снова вдохнуть страсть в жизнь и творчество. Речь идет вовсе не об уходе внутрь самого себя, а о револю­ционной цели, к которой стремятся, несмотря на все

1 Здесь: потеки, наплывы краски и др. — англ.

2 Царапины, обрезки — англ.

148

преграды и придуманные тиранами определения ка­сательно живущих «собачьей жизнью», о тяге к ради­кальной персонализации индивида, к созданию нового человека, у которого откроются глаза на то, что такое подлинная жизнь. Процесс персонализации, кото­рый состоит в том, чтобы ликвидировать жесткие ограничения и утвердить неповторимость индивида, здесь проявляется в его первоначальном революцион­ном виде.

Даже роман, который появляется в начале XX века, нельзя рассматривать как буквальный пересказ сокро­венных фактов биографии и в еще меньшей степе­ни — как грубое отражение психологического солип­сизма. Как показал Мишель Зераффа, новый романтизм 1920-х годов, в основе которого лежала «субъективист­ская доминанта», не является откровением нашего «Я», это следствие нового социально-исторического опыта индивида, существование которого ассоциируется с мимолетностью и противоречивостью непосредствен­ной жизни.1 Возникновение романов stream2 стало воз­можным лишь в результате такой концепции индиви­да, согласно которой его преимущественные черты — «спазмичность, неопределенность, фрагментарность и неудачливость» (В. Вульф). Следует иметь в виду, что ни тонкое психологическое наблюдение, ни пережи­ток буржуазных условностей, ни дегуманизация ин­дустриального мира не смогли привести к этой новой интерпретации личности; несомненно, эти факторы сыграли роль катализатора, но если бы спонтанность, случайные впечатления и аутентичность стали ху­дожественными и интимными достоинствами, то это произошло бы скорее как следствие идеологии само-

1 См.: Зераффа М. Романическая революция (Zeraffa M. La Revo­lution romanesque. U. G. E. Coll. «10/18», chap. II).

2 Поток сознания — англ.

149

стоятельного, а не социально ориентированного инди­вида. Как человек, признанный онтологически свобод­ным, мог в конечном счете избежать неформального, смутного, неуловимого впечатления; как можно было отвергнуть неопределенный и неустойчивый смысл сю­жета, эти экзистенциалистские и эстетические прояв­ления свободы? Индивид, свободный в полном смысле слова, легок на подъем, не ограничен какими-то рамка­ми; его существование обречено на неопределенность и противоречивость. Кроме того, равенство нарушает иерархию способностей и событий, придает значение каждому моменту, узаконивает всякое впечатление; вследствие этого образ индивида может быть воспри­нят как нечто раздробленное, незавершенное, непо­следовательное. В романах В. Вульф, Джойса, Пруста, Фолкнера больше нет надуманных, следующих прави­лам этикета персонажей, находящихся во власти писа­теля; отныне их поведение не столько объясняется, сколько проистекает из их спонтанных реакций, гори­зонты романического жанра раздвигаются, на смену разговорам приходят ассоциации, объективное описа­ние сменяется релятивистской и переменчивой интер­претацией, непрерывность —- внезапными ее наруше­ниями. Налицо размывание твердых устоев и проти­вопоставление внешнего и внутреннего, множество точек зрения, подчас сомнительного свойства (Пиран-делло), это некое пространство без границ и центра, и модернистское произведение — будь то книга или картина — является открытым, Роман, по сути, не имеет ни четкого начала, ни конца; персонажи его «не завершены» подобно интерьеру у Матисса или лицу у Модильяни. Незаконченность произведения представ­ляет собой дестабилизирующий аспект персонализа-ции, который заменяет иерархическое, непрерывное, основанное на разговорах построение классических произведений; используемые конструкции могут быть

150

разномасштабными, неопределенными из-за отсутст­вия устойчивых критериев, не подчиняющимися стро­гой хронологии.

Благодаря неутомимым поискам новых материа­лов, новым комбинациям звуковых или визуальных символов модернизм разрушает все правила и усло­вия стилистики; в результате возникают дестандарти-зованные, безжизненные произведения, которые все больше утрачивают элементы эстетики, как музы­кальной, языковой, так и оптической. Модернизм чаще опустошает художественное произведение, чем разрушает его, сочиняет невероятные «послания», за­шифрованные непонятным образом. Выражения вы­бираются без опоры на установленные каноны, без использования общего языка, в соответствии с логи­кой индивидуалистической и свободной эпохи. В то же время юмор или ирония становятся существенны­ми ценностями самодовлеющего искусства, которому незачем что-то почитать и которое отныне открыто для соблазна скоморошества. «Юмор и смех — не­обязательно оскорбительного свойства — это мои орудия, которые я предпочитаю» (Дюшан); отказ, как от ненужного балласта, от всяких законов сопровож­дается непринужденностью стиля, фантастической безликостью, крайней степенью свободы художника и десублимацией произведений творчества. Разрядка, привносимая юмором, — это основной элемент от­крытого произведения. Даже Художники, которые будут заявлять, что смысл излишен, что не о чем говорить, если имеешь дело с пустотой, станут выска­зывать те же самые мысли, добавляя к ним толику юмора (Беккет, Ионеско). Модернистское искусство не исключает функции сообщения, оно его преобра­зует, десоциализируя художественные произведения, вырабатывая свои правила и соответственные посла­ния, внося смятение в ряды публики, которая отныне

151

становится разрозненной, неустойчивой и ограничен­ной, скрывая под маской юмора смысл и бессмысли­цу, творчество и игру.

Нарушается даже отношение к художественному произведению, оно становится эстетически «несцеп-ленным» (Кандинский), поливалентным. В модернист­ском искусстве больше не существует привилеги­рованного зрителя; произведение изобразительного искусства более не рассматривается с определенной позиции, наблюдатель динамичен, он является по­движной точкой отсчета. Эстетическое восприятие требует некоторой дистанции, воображаемого или ре­ального перемещения, с помощью которого произ­ведение компонуется в соответствии со взглядами и ассоциациями самого наблюдателя. Таким образом, не поддающееся определению, видоизменяемое, мо­дернистское произведение устанавливает первую форму систематического участия; зритель призыва­ется тем или иным способом к сотрудничеству с со­здателем данного произведения, он становится его «соавтором».1 Модернистское искусство открыто, оно требует «манипуляторского вмешательства пользо­вателя», соучастия читателя или зрителя, умения слу­шателя музыкального произведения комбинировать, учитывать фактор случайности. Неужели это реаль­ное или воображаемое участие, отныне становящееся компонентом произведения, как полагает Умберто Эко, так же как двусмысленность, неопределенность, неоднозначность стали ценностями, новыми эстети­ческими задачами? «Нельзя, чтобы читателю навязы­валась неоднозначная интерпретация, «произведе-

1 Брион-Герри Лилиан. Эволюция структурных форм в архитек­туру в период 1910—1914 гг. (Brion-Guerry Lilian. L\'evolution des for­mes stracturales dans 1\'architecture des annees 1910—1914 in L\'Annee 1913; Klincksieck, 1971. T. I. P. 142).

152

ния», — писал У. Эко:1 если все произведения искус­ства подвержены множеству толкований, то лишь мо­дернистское произведение будет создано специально для получения неоднозначных символов, лишь оно стремилось к смутному, расплывчатому, к внушению, двусмысленности. Неужели это есть его главная осо­бенность? Неопределенность — это скорее результат, чем поставленная цель; двусмысленность у модернис­тов является следствием этих новых художественных проблем, к которым относятся допущение различных точек зрения, освобождение от «бесполезного веса объекта» (Малевич), придание ценности произволь­ному началу, случайности, автоматизму, юмору и ка­ламбурам, отказ от классического обособления искус­ства от жизни, прозы от поэзии* безвкусицы от хо­рошего вкуса, игры от творчества, предмета обихода от произведения искусства. Модернизм освобождает зрителя или читателя от «направленного воздейст­вия» прежних работ, поскольку он, по существу, раз­рушает устои искусства, изучает все возможности, отметает все условности, не прибегая к априорным экспериментальным ограничениям. При этом воз­никла «недирективная» эстетика с модернистской де-территориализацией. Произведение является откры­тым, потому что сам модернизм является увертю­рой, открытием, уничтожением прежней среды и критериев, а также завоеванием самых неожиданных сфер.

Сообщения следуют гибким правилам или действу­ют вообще без правил, активно привлекая к искусству зрителей, ведь модернизм подвергался воздействию персонализации уже в то время, когда преобладающая социальная логика была все еще дисциплинарной.

1 Эко У. Открытое произведение {Eco U. L\'Cfeuvre ouverte. Ed. du Seuil, 1965. P. 22).

153

Важный элемент модернистского искусства заключа­ется в том, что оно зародилось в период революцион­ной лихорадки, на стыке веков, представляя собой тот тип культуры, логика которого та же, что будет преоб­ладать позднее, когда потребление, образование, рас­пределение благ, информация приведут к возникнове­нию общества на основе участия, субъективизации, контактов. Д. Белл увидел в модернистской культуре предвестие нового, но он не заметил, что главная ее черта не в гедонистическом содержании, а в возникно­вении неизвестного социального феномена — процес­са персонализации, который будет охватывать все новые сферы и в конце концов станет главной особен­ностью современного и грядущего общества — без­душного, мобильного и неустойчивого. Модернист­ское искусство — это первый его дестабилизирован­ный и персонализированный элемент, прототип open society;1 как если бы авангард одновременно следовал hot2 или революционной логике, в то время как про­цесс персонализации, который охватит общественную и индивидуальную жизнь, истощит революционную страсть и утвердится в cool3 запрограммированном ре­гистре. При таких обстоятельствах необходимо пере­смотреть кредо 1960-х годов, согласно которому мо­дернистское искусство является антиподом мира ре­гулируемого потребления. Будучи революционным, глубинный порыв модернизма тем не менее остается изоморфным по отношению к логике постмодернист­ского, соучаствующего, неосязаемого, себялюбивого общества.

Персонализация искусства, осуществленная ху­дожниками-авангардистами, сходна с тем, что про-

1 Открытое общество — англ.

2 Горячий — англ.

3 Прохладный — англ.

154

изошло с другим течением авангарда, на этот раз тео­ретического характера, которое представляет психо­анализ. Модернистское искусство и психоанализ взаи­мосвязаны: на заре XX века в культуре осуществлялся тот же процесс персонализации, создававший «от­крытые механизмы». Руководствуясь правилом «гово­рить все», свободными ассоциациями, психоаналитик, вступающий в контакт с пациентом, о многом все же умалчивает. Отношения между ними либерализуются и входят в гибкую атмосферу персонализации. Анализ становится «нескончаемым», в соответствии с совре­менным представлением об индивиде, этой высшей ценности; жесткая позиция психоаналитика сменяет­ся прежним рассеянным вниманием. Отныне ничего нельзя исключить, иерархия символов сходит на нет; смысл выражается любым способом, в том числе (и в особенности) через явную бессмыслицу. Подобно тому как в модернистском искусстве существо дела и всякие пустяки трактуются одинаково, так и понятие «человек» включает в себя людей разного достоинст­ва; все имеет право голоса: разумное и бессмысленное перестают быть антиподами и включаются с полным основанием в работу по принципу равенства. Будучи составными частями модернистской культуры, бессо­знательное и тормозящее начала являются векторами персонализации: мечта, оплошность, невроз, неудач­ное действие, мираж уже не относятся к отдельным сферам, они объединяются тем или иным образом под эгидой «формаций бессознательного начала», которые называются интерпретацией «от первого лица», осно­ванной лишь на ассоциациях, вызываемых предметом. Несомненно, ребенок, дикарь, женщина, развратник, сумасшедший, невроз — все это сохраняет свою спе­цифику, но области применения этих понятий меня­ются. Психоанализ изменил представление об индиви­де, устранив жесткие определения в психологии и но-

155

зографии,1 учитывая умственные дефекты индивида, разрушая устоявшиеся схемы.

Идет ли речь об авангарде художественном или пси­хоанализе, мы имеем дело все с той же персонализа-цией, правда, сопровождаемой вносящим несогласие, иерархическим и жестким процессом, в котором про­слеживаются связи, все еще объединяющие культуру, открытую окружающему дисциплинарному и автори­тарному миру. С одной стороны, художники-авангар­дисты обособляются, как бы объединяясь в элитные батальоны, ломающие все традиции, подталкивающие искусство от одной революции к другой; психоанализ возобновляет свою практику посредством строгого ри­туала, основанного на сохранении дистанции между аналитиком и клиентом. Более того, психоаналитики входят в Международную ассоциацию, руководство которой требует верности учению Фрейда и следова­ния догмам, искореняя отступников и еретиков и вер­буя себе новых адептов. Авангардисты — художники и психоаналитики — обеспечивают компромисс меж­ду персонализированным и дисциплинарным миром. Получается, будто бы открытая логика, доведенная до финала единственным индивидом, могла возникнуть лишь в рамках иной — иерархической и принудитель­ной — схемы, всегда преобладающей в социальной среде.

Потребление и гедонизм: к постмодернистскому обществу

Расцвет модернизма, насыщенный громкими скан­далами, связанными с авангардом, позади. К настоя­щему времени авангард выполнил свою провокаци­онную задачу; больше нет напряженных отношений

1 Описание болезни. — Примеч. пер.

156

Mi-жду художниками-новаторами и публикой, потому mi никто не защищает порядок и традиции. Модер-нп< и кое бунтарство стало обыденным явлением, «в t уде >жественной среде ляшь немногие выступают про-ил полной свободы, против бесконечного экспери-,ширования, против tie знающей удержу чувствен-нпсти, против инстинкта мятежа, против воображе­нии, отказывающего критикам в разумности» (с. 63).

1лицо трансформация публики, которая утверждает, что гедонизм в начале нынешнего века благодаря мас-

жому потреблению стал главной ценностью нашей ■ум.туры: «Либеральный менталитет, который преоб-ieT в наше время, считает идеалом культуры модер-пистское движение, согласно идеологии которого ду­шевные порывы должна стать способом поведения» 32). Именно в это вре:мя в постмодернистской куль-гуре возникает явление, которое, по Д. Беллу, наблю-л.нтся тогда, когда авангард более не вызывает возму­щения, когда новаторские поиски становятся закон­ными, когда наслаждение и стимуляция ощущений Рассматриваются как господствующие. В этом смысле

стмодернизм выглядел как демократизация гедо-пи ша, как всеобщее признание новаторства, как тор­жество «антиморали и авггиинституционализма» (с. 63) и окончание разлада метКДУ художественными и неху­дожественными категориями.

Однако постмодерниз-м одновременно означает воз­никновение экстремистской культуры, доводящей «до крайности логику модернизма» (с. 61). Именно в 1()60-е годы постмодернизм проявил свои главные особенности наряду с культурным и политическим радикализмом и подчеркнутым гедонизмом. Студен­ческие волнения, антикультура, мода на марихуану и ЛСД, сексуальная свобода, а также порно и поп-филь­мы и публикации, смакование насилия и жестокость и спектаклях, — в результате для всех наступает день

157

освобождения, удовольствий и секса. Массовая гедо­нистическая и галлюциногенная культура, которая, по всей видимости, не является революционной, «в действительности, было просто развитием гедонизма в 1950-е годы и результатом распущенности, которая была свойственна некоторым представителям высше­го общества» (с. 84). Вот почему 1960-е годы означают «начало и конец» (с. 64). Конец модернизма: движе­ние 1960-х явилось последней акцией наступления на пуританские и утилитарные ценности, последней ата­кой культурной революции, на этот раз массовой. Но в то же время это было возникновением постмодерна, лишенного подлинного новаторства и смелости, кото­рый довольствовался тем, что демократизировал гедо­нистическую логику, сделал радикальной тенденцию к поощрению «скорее самых низменных, чем самых благородных наклонностей» (с. 130). Как станет по­нятно, именно неопуританское чистоплюйство лежит в основе «рентгеноскопии» постмодернизма.

Несмотря на эту очевидную ограниченность и не­убедительность доводов, Д. Белл подчеркивает его суть, признавая за гедонизмом и потреблением, которое яв­ляется его показателем, центр модернизма и постмо­дернизма. Чтобы охарактеризовать общество и совре­менного индивида, он приводит более убедительный, чем ссылки на потребление, довод: «Подлинная рево­люция в модернистском обществе произошла в двад­цатые годы, когда массовое производство и значитель­ный рост потребления начали преобразовывать жизнь среднего класса» (с. 84). Что еще за революция? Для Д. Белла она ассоциируется с гедонизмом, с измене­нием ценностей, которое привело к структурному кри­зису буржуазное общество. Не принижается ли в ка­кой-то степени историческая работа, посвященная потреблению, проблематикой, где оно уподобляется идеологической революции, культуре, которая пребы-

158

Н.1СТ в состоянии хаоса. Революция потребления, ко­торая достигнет своего полного размаха лишь после окончания второй мировой войны, по нашему мне­нию, имела гораздо более важное значение: по суще­ству, оно состоит в окончательном достижении веко-ной цели, а именно в полном контроле над обществом и во все более полном освобождении личности, ныне оказавшейся придатком системы всеобщего самооб­служивания, в смене мод, в изменчивости принципов, ролей и статусов. Расширяя возможности индивида, узаконивая его стремление к самоутверждению, обру­шивая на него поток образов, информации, культуры, общество благосостояния привело к его радикальному расслоению или десоциализации, которая несоизме­рима с той, что в XIX веке была обусловлена обя­зательным обучением, призывом в армию, урбаниза­цией и индустриализацией. Эра потребления не только дискредитировала протестантскую этику, она покон­чила с обычаями и традициями, создала националь­ную, а вернее, интернациональную культуру, основы­ваясь на удовлетворении потребностей и необходи­мости в информации, оторвала индивида от местной среды и стабильности повседневной жизни, от суще­ствовавшего с незапамятных времен отношения к ве­щам, к другим людям, к своему телу и самому себе. После экономических и политических революций XVIII и XIX вв. вслед за революцией в искусстве в начале нынешнего века происходит революция буд­ней. Отныне человек стал открыт для восприятия все­го нового, он готов без сопротивления к перемене об­раза жизни, он стал «кинетичным»: «Массовое по­требление означало, что в важной области — образе жизни — индивид принимал идею социальных пере­мен и личного преобразования» (с. 76). В мире вещей, рекламы, СМИ повседневная жизнь и сам индивид утрачивают свою весомость, поскольку они захвачены

159

процессом смены мод и их ускоренного обветшания: окончательная реализация индивида совпадает с его десубстанциализацией, с появлением плавающих час­тиц, выбитых при кругообороте моделей и вследствие этого постоянно возобновляемых. Таким образом, па­дает последняя преграда, которая еще сопротивлялась проникновению бюрократии, научному и техническо­му управлению человеческими поступками, контролю нынешних властей, которые повсюду ликвидируют традиционные формы общения и обеспечивают всем необходимым для повседневной жизни людей, вплоть до удовлетворения их желаний и насущных потреб­ностей. Налицо гибкий, а не механический тотали­тарный контроль; потребление способствует соблазну, индивиды, несомненно, принимают вещи, моды, фор­мулы развлечений и досуга, разработанные специали­зированными организациями, но по их прихоти, согла­шаясь с одним, но не с другим, комбинируя то, что им предлагают. Общее руководство, занимающееся по­вседневными задачами, не должно упускать из виду частной сферы, становящейся все более персонализо-ванной и независимой; потребление вписывается в об­ширную современную схему раскрепощения лично­сти, с одной стороны, и тотального и детализирован­ного управления обществом — с другой,1 Быстрота передачи вещей и сообщений способствует самоопре­делению людей в их частной жизни; но в это же время общество утрачивает свою былую самостоятельность и весомость, все чаще становясь объектом всеобщего бюрократического программирования: по мере того как повседневная жизнь «вырабатывается» во всех де~

1 Укрепление личной независимости аналогичным образом шло рука об руку с усилением роли современного государства. См.: Гоше М. Права человека не являются политикой (Cauchet M. Les droits de l\'homme ne sont pas une politique. Le Debat. 1980. N 3. P. 16—21).

160

талях ее творцами, перед индивидами увеличивается выбор товаров и услуг. Таков парадоксальный резуль­тат эпохи потребления.

Что сказать о массовом потреблении? Несмотря на его бесспорность, это понятие не лишено двусмыслен­ности. Несомненно, доступность для любого обывате­ля автомобиля или телевизора, джинсов или кока-колы, регулярных путешествий на выходные дни или отпуска в августе — все это означает придание едино­образия всем поступкам людей. Но очень часто мы забываем взглянугь на другую сторону этого явления: на подчеркивание особенностей, на беспрецедентную персонализацию личности. Конкретное предложение при огромном выборе сокращает время, устраняет конфликты, подчеркивает желание человека быть са­мим собой, совершенно самостоятельным и наслаж­даться жизнью превращает каждого в «оператора», всегда имеющего возможность свободного выбора и комбинаций; оно-то и позволяет отличать одного ин­дивида от другого. Налицо крайнее разнообразие по­ведения и вкусов, усиленное «сексуальной револю­цией», устранением социоантропологических перего­родок по половому и возрастному признаку. В эпоху потребления сокращаются существующие исстари различия между полами и поколениями; причем это происходит ради все большего разнообразия жизни людей, отныне освобожденных от предписываемых им ролей и строгих правил. Можно возразить на это, со­славшись на «мятеж» женщин, «кризис поколений», рок и поп-культуру, драму лиц третьего и четвертого возраста, на все проблемы, заставляющие нас думать, что мы живем в исключительное время, когда отдель­ные группы абсолютно разобщены. Впрочем, социоло­ги без всякого труда, не опираясь ни на какие стати­стические выкладки, эмпирическим путем укажут на такие расхождения; но при этом упускается из виду

6 Жиль Липовецки

161

самое любопытное — процесс melting pot,1 постепен­ной ликвидации великих сущностей и социальных по­нятий не во имя однородности людей, а ради невидан­ной их раздробленности и разобщенности. Мужское и женское начала перемешиваются, утрачивая некогда четкие характеристики; гомосексуализм перестает считаться извращением; разрешено существование всех или почти всех сексуальных групп, создающих причудливые формы сожительства; поведение мо­лодых и не слишком молодых людей за несколько де­сятилетий стало сближаться. С поразительной скоростью эти группы охватил культ молодости, возраста «пси», либерального образования, разводов, раскованного по­ведения, обнаженных грудей, игр и спорта, гедонист-ской этики. Несомненно, многочисленные движения протеста, вдохновляемые идеями равноправия, спо­собствовали этой дестабилизации; но в большей степени именно изобилие товаров и поощрение потребностей, гедонистические и либеральные ценности в сочетании с распространением противозачаточных средств, ко­роче говоря, процесс персонализации — вот что при­вело к постепенному расшатыванию социальных усто­ев, к узаконению любых способов жизни, к победе самостоятельной личности, к праву быть полностью самим собой, к вкусу к персональное™, который в конце концов привел к нарциссизму.

В обществе, где даже собственное тело, личное рав­новесие, свободное время подвержены влиянию боль­шинства, индивиду постоянно приходится выбирать, брать на себя инициативу, быть осведомленным, кри­тиковать качество продуктов, подвергаться прослуши­ванию и осмотру, сохранять себя молодым, ломать го­лову над самыми простыми проблемами: какую маши­ну купить, какой фильм посмотреть, куда поехать в

1 Тигель — англ. Здесь: процесс плавки. — Примеч. пер.

162

отпуск, какую книгу прочитать, какому режиму лече­ния следовать? Потребление заставляет человека са­мому заботиться о себе, наделяет его чувством ответст­венности; оно представляет собой систему неизбежного участия вопреки обвинениям, выдвигаемым против общества спектакля и пассивности. В этой связи отме­тим, что при анализе выявленного Тоффлером проти­востояния между пассивным массовым потребителем и активным и независимым «поставщиком» слишком часто неверно оценивали эту историческую функцию потребления. Как бы к ней ни относиться, но эра по­требления проявила и продолжает проявлять себя как фактор персонализации, то есть повышения ответст­венности людей, принуждая их к постоянному видоиз­менению своей жизни. Не следует переоценивать тот факт, что заинтересованные лица сами занимаются собственными делами: возложение ответственности и участие касаются лишь работы, но в еще более персо-нализованном порядке. По меньшей мере неразумно утверждать, что при таких условиях границы между производством и потреблением стираются;1 об этом свидетельствует появление наборов do-it-yourself,2 kit,3 групп самообслуживания, self-care,4 что отнюдь не ука­зывает на «неизбежный конец» расширения рынка, специализации и мощных систем распространения то-наров; это лишь до предела персонализирует характер потребления. Ныне изготовление полуфабрикатов, ле­чение, консультации сами оказались объектами по­купки, но в рамках self service.5 He следует строить

1 Тоффлер М. Третья волна [Toffler A. La Troisieme Vague. Denoel, 1980. P. 333).

2 Сделай сам — англ.

3 Конструктор — англ.

4 Самолечение — англ.

5 Самообслуживание — англ.

163

иллюзий: логика рынка, специализация и бюрократи­зация задач не остановят их развития, если даже од­новременно будут возникать островки творческой инициативы, взаимной помощи и обоюдных услуг, хо­тя и на ином уровне. Однако вряд ли прав Д. Белл, который считает потребление следствием сорвавшей­ся с цепи импульсивной неораспущенности. Общество потребления огранивается поощрением потребностей и гедонизма, оно неотделимо от изобилия информа­ции, от культуры СМИ, от обеспечения связью. Мы большими дозами и молниеносно поглощаем телеви­зионные новости, медицинские, исторические и тех­нические передачи, классическую или поп-музыку, ту­ристические, кулинарные или психологические со­веты, интимные признания, кинофильмы: чрезмерное количество и быстрота сообщения, уйма сведений из области культуры и техники связи наряду с изобилием товаров являются неотъемлемой частью общества по­требления. С одной стороны, гедонизм, с другой — ин­формация. Общество потребления, по существу, — это система, предназначенная для открытий или пре­достережений, средство образования, несомненно, di­gest,1 но непрерывный. Цель — наслаждаться жизнью, но в то же время находиться в курсе событий, «быть подключенным», следить за собственным здоровьем, как об этом свидетельствует все возрастающее, дохо­дящее до одержимости внимание к проблемам здо­ровья, сокращение числа обращений к врачам, появление множества популяризаторских изданий и информаци­онных журналов, успех фестивалей, толпы туристов с камерами в руках, прогуливающихся по залам музеев и среди исторических развалин. Если потребление из­бавляется от пуританства и авторитарности, оно де­лает это не ради иррациональной или импульсивной

1 Сводка сведений в сжатой форме — англ.

164

культуры; еще надежнее внедряется новый тип «раци­ональной» социализации, конечно же, не благодаря ее (одержанию, которое в значительной мере по-преж­нему подвержено непредвиденным изменениям инте­ресов личностей, а благодаря неудержимому желанию нить информированным, самому распоряжаться со-Гюй, предвидеть события, обновляться. Эра потреб­ления десоциализирует индивидов и, соответственно, социализирует, в силу логики удовлетворения потреб­ностей и необходимости в информации; это социали­зация без насилия, социализация мобильного типа. В процессе персонализации появляется информирован­ный и наделенный ответственностью индивид, посто­янный собственный «диспетчер».

Налицо наделение индивида полномочиями нового, можно сказать, нарциссического типа; тем не менее этот процесс сопровождается, с одной стороны, ут­ратой побудительных мотивов к борьбе за общее дело, с другой стороны — раскованностью и дестабилиза­цией личности. Свидетельств тому множество: непри­нужденность в личных отношениях, культ естествен­ного, возникновение свободных пар, эпидемия разво­дов, быстрая смена вкусов, ценностей и стремлений, этика терпимости и вседозволенности, но в то же вре­мя — всплеск психопатологических скандалов, стрес­совых состояний и депрессивности: каждый четвер­тый за свою жизнь испытывает сильное нервное по­трясение, каждый пятый немец лечится у психиатра, каждый четвертый страдает бессонницей. При таком положении дел нет ничего более неверного, чем при­знавать в них «одномерных людей», даже под вывес­кой неустойчивой приватизации. Неонарциссизм оп­ределяется разобщенностью, разрушением личности; в его основе — закон о мирном сосуществовании про­тивоположностей. По мере вторжения в жизнь вещей и информации, спортивных и иных принадлежностей

165

индивид превращается в причудливый patchwork:1 со­четание разных форм, олицетворение постмодерниз­ма. Равнодушный в поступках и делах, освобожденный от моральных обязательств, индивид-нарцисс тем не ме­нее склонен к душевным переживаниям и беспокойст­ву; постоянно озабоченный своим здоровьем и риску­ющий жизнью на автомобильных дорогах и в городах; сформированный и информированный, обитающий в научном мире и тем не менее подверженный, хотя бы поверхностно, воздействию всяких «умельцев», меди­умов и гуру, эзотеризму, парапсихологии; скептиче­ски настроенный в отношении символов и идеологий и в то же время превосходный спортсмен и мастер на все руки; он испытывает аллергию к напряжению сил, строгим нормам и приказам, он задает их себе сам, соблюдая режим с целью похудения, занимаясь раз­ными видами спорта, живя на колесах, в мистико-ре-лигиозных общинах; почтительный к смерти, держа­щий себя под контролем в отношениях с обществом и кричащий, блюющий, плачущий, бранящийся, подвер­гающий себя воздействию новых методов «пси»-тера-пии; неустойчивый, in,2 созданный по образцам меж­дународной моды и защищающий язык шахтеров из какой-нибудь глубинки, религиозные или народные традиции. Вот в чем заключается персонализация нар­цисса: мельчание собственного «Я», появление инди­вида, следующего нескольким логикам, похожим на выстроившиеся впритык клетушки поп-артистов или пошлые и рискованные комбинации Адами.

Потребление представляет собой открытую и дина­мичную структуру: оно освобождает человека от соци­альной зависимости и ускоряет процессы ассимиля­ции и отторжения, создает колеблющихся и суетящих-

1 Лоскутное одеяло — англ.

2 Участник всяких мероприятий — англ.

166

ся индивидов, нивелирует уровни жизни, при этом допуская максимальную индивидуализацию. Налицо модернизм потребления, управляемого процессом персонализации, причем одновременно с художест­венным авангардом или психоанализом выступающий против модернизма, господствующего в других сфе­рах. Таков модернизм, сложный исторический фено­мен, выстраивающийся вокруг двух противополож­ных логик: одной — жесткой, единообразной, прину­дительной, второй — гибкой, переменчивой.

Налицо логика дисциплинарная и иерархическая. Она определяется следующим: порядок производства действует согласно строго бюрократической структу­ре, опирающейся на принципы научной организации труда («Principles of scientific management» Тейлора относятся к 1911 году); сфера политики имеет своим идеалом национальную централизацию и унифика­цию, революция и классовая борьба являются ее главными составными частями; к ее ценностям отно­сятся бережливость, труд, старательность; образование обязательно и традиционно; сам индивид свободен, «интродетерминирован». Однако с конца XIX века, с наступлением эры потребления, появились системы, определяемые иным процессом — гибким, многопла­новым, персонализованным. Можно сказать, что со­временная фаза развития общества характеризуется сосуществованием двух противоположных тенденций при явном преимуществе дисциплинарного и авто­ритарного порядка, просуществовавшего до 1950— 1960-х годов. Постмодернистское общество возникло при ликвидации этой господствующей системы в тот момент, когда западное общество стало все чаще от­вергать единообразные структуры и создавать персо-нализованные системы на основе потребности, вы­бора, связи, информации, децентрализации, участия. Постмодернистская эпоха ни в коем случае не явля-

167

ется сверхчувственной; напротив, это спокойная, с элементами разочарованности, фаза модернизма, на­правленная к чрезмерной гуманизации общества, развитию неосязаемых структур, модулированных в зависимости от индивида и его желаний к нейтра­лизации классовых конфликтов, охлаждению разго­ряченного революционного воображения, ее со­провождает растущая апатия, десубстанциализация нарциссов, частичная реабилитация прошлого. Пост­модернизм представляет собой исторический процесс с тенденцией к возврату к персонализации, который продолжает привлекать к себе новые сферы, в пер­вую очередь воспитание, образование, досуг, спорт, моду, отношения между людьми, включающие секс, информацию, труд; причем этот последний — далеко не самый показательный. Впрочем, эта тенденция противоположна той, которая заставила Д. Белла го­ворить о постиндустриальном обществе, то есть об­ществе, основанном также не на серийном производ­стве промышленных товаров и на участии рабочего класса, но на примате теоретических знаний при тех­нико-экономическом развитии, наличии сектора ус­луг (включая информацию, здравоохранение, просве­щение, научные исследования, культурную деятель­ность, досуг и т. д.), на специализированном классе «профессионалов и техников». Две схемы — постин­дустриального общества и общества постмодерна — не совпадают, хотя обозначают сопутствующие дви­жения исторического преобразования; первое из них ставит во главу угла новую социопрофессиональную структуру и новый образ экономики, сущность кото­рой — наука; второе, в том виде, в каком мы будем его использовать, не ограничивается, вопреки утвер­ждению Д. Белла, областью культуры, но, напротив, подразумевает развитие нового способа социали­зации, процесс персонализации, который отныне

168

(>удет пронизывать почти все секторы нашего обще­ства.

Не будучи оторванной от модернизма, постмодер­нистская эпоха характеризуется утверждением одной из его существенных тенденций, процесса персонали­зации и, соответственно, постепенным сокращением второй тенденции — дисциплинарного процесса. Поэ­тому мы не вправе придерживаться последних гипо­тез, которые во имя неопределенности и симуляции1 или ради развенчания легенд2 стараются восприни­мать настоящее как совершенно неизвестный момент истории. Если мы ограничимся кратким периодом и упустим из виду историческую перспективу, то пере­оценим отрыв постмодернизма от прошлого и упустим из виду то, что он продолжает, хотя и используя другие средства, развитие современного демократическо-ин-дивидуалистического общества. Подобно тому как ху­дожественный модернизм — проявление равенства и свободы, постмодернистское общество, возводя про­цесс персонализации в разряд господствующего об­раза жизни, реализует особенности модернистского мира. Мир вещей, информации и гедонизма гаранти­рует «равенство условий», поднимает жизненный и культурный уровень масс, хотя и подводит их под со­всем крохотный общий знаменатель, освобождает женщин и сексуальные меньшинства, объединяет людей разного возраста под знаменами молодости, обезличивает оригинальность, информирует всех и каждого, ставит на одну доску бестселлер и Нобелев­скую премию, одинаково трактует различные фак­ты, технологическую находчивость и экономические

1 Бодрийар Ж. Символический обмен и смерть {Baudrillard J. L\'Echange symbolique et la mort. Gallimard, 1976).

2 Auomap Ж.-Фр. Состояние постмодерна (Lyotard J.-Fr. La Con­dition post-modeme. Ed. de Minuit, 1979).

169

кульбиты: иерархические различия непрестанно сгла­живаются, уступая дорогу индифферентному миру ра­венства. На этом основании замена вывесок, порядок изображений представляют собой лишь последнюю стадию становления демократического общества. То же самое касается и постмодернистской науки и рас­пространения ее принципов: «исследование гетеро-морфности игры слов в языке» утверждает в эписте­мологии логику персонализации и работает над де­мократизацией и дестандартизацией истины, над уравниванием качества выступлений, отказом от зна­чимости всеобщего консенсуса, утверждением в ка­честве принципа правила «бить первым». Мы наблюдаем расчленение крупных произведений, обеспечиваю­щее равенство и раскрепощение индивида, в настоя­щее время освобожденного от террора метасистем, от единообразия истины наряду с экспериментальной не­определенностью «временных контрактов» в полном соответствии со свойственными нарциссам дестабили­зацией и обособленностью. Осуждение диктатуры ис­тины является примечательной чертой постмодерниз­ма: процесс персонализации устраняет ее крайнюю жесткость и надменность и стремится придать ей тер­пимый характер, утвердить право на отличие, осо­бенность, многообразие подходов в науке, освобож­денной от всяческих высших авторитетов, от всяких ссылок на реальность. Наблюдается слияние прямоли­нейности истины с переменчивостью гипотез и мно­гочисленных миниатюризированыых языков. Налицо тот же гибкий процесс, который либерализует нравы, сокращает число соперничающих групп, устраняет единообразие моды и поступков, поощряет нарцис­сизм и подрывает истину: постмодернистская наука, разнообразие и дисперсия языков, неопределенность теорий — все это лишь проявления повсеместного потрясения основ, которое выводит нас из дисципли-

170

парной эпохи и которое при этом разрушает логику ишадного homo clausus.1 Лишь в этой обширной де­мократической и индивидуалистической схеме преем­ственности вырисовывается своеобразие постмодер­нистского периода, а именно верховенство индиви­дуального начала над всеобщим, психологии над идеологией, связи над политизацией, многообразия над одинаковостью, разрешительного над принуди­тельным.

По словам Токвиля, демократические народы испы­тывают «более пылкую и прочную любовь к равенст­ву, чем к свободе»:2 мы вправе спросить себя, не про­извел ли глубокие перемены в этой последовательности процесс персонализации. Несомненно, требования равноправия по-прежнему выдвигаются, но наряду с ними раздается еще более существенное, более насто­ятельное требование — требование личной свободы. Процесс персонализации породил множество требова­ний предоставления свободы, что проявляется во всех сферах, в половой и семейной жизни (секс на выбор, либеральное воспитание, child-free, в одежде, танцах, физической и художественной культуре (свободные занятия спортом, импровизация, свобода самовыра­жения), в общении и образовании (независимые ра­диостанции, самостоятельная работа), в страсти к раз­влечениям и увеличению свободного времени, в новых способах лечения, цель которых — освобождение сво­его «Я». Даже групповые требования продолжают формулироваться в категориях идеальной справедли­вости, равенства и социального признания; это объяс­няется желанием жить более свободно, что находит поистине массовый отклик. В настоящее время люди

1 Десоциализированный человек — лат.

2 Де Токвиль А. Демократия в Америке / Пер. с фр. М.: Прогресс,

1994.

171

чаще мирятся с социальным неравенством, чем с за­претами, касающимися частной сферы; они в той или иной степени допускают власть технократии, лояльно относятся к властной и научной элите, но противятся регламентированию их желаний и нравов. Обратная тенденция в пользу процесса персонализации привела к своей кульминационной точке стремление к осво­бождению личности, вызвала изменение приоритетов в устремлениях людей; идеал индивидуальной незави­симости — это большое достижение постмодернист­ской эпохи.

Д. Белл справедливо подчеркивает, что центральное место в современной культуре занимает гедонизм, од­нако он не видит перемен, которые претерпела эта философия после шестидесятых годов. После триум­фа, «доходившего до оргазма», когда успех ассоцииро­вался с обладанием вещами, мы вступили в фазу ра­зочарований, когда качество жизни возобладало над количественными результатами; сам гедонизм стал персонализоваться и ориентироваться на «пси»-нар-циссизм. В этом смысле шестидесятые годы явились поворотными. С одной стороны, как отмечает Д. Белл, тогда действительно оформилась гедонистская этика: яростное сопротивление пуританству, отчуждению труда, массовая эротическо-порнографическая куль­тура, вторжение психопатических преступных псевдо­героев. Но, с другой стороны, это десятилетие выдви­гает на первый план умеренные идеалы: осуждение потребительской всеядности, критику урбанизирован­ной и стандартизованной жизни, агрессивности и на­пористости, психологическое оправдание классовой борьбы, объединение самоанализа и анализа собст­венного «Я» в социальную критику, желание «изме­нить жизнь», непосредственно трансформируя отно­шения к себе и другим людям. Не знающее пределов наслаждение жизнью, разврат, расстройство чувств —

172

ничто из этого не представляет собой ни образ, ни нозможное будущее нашего общества; интерес к пси­хопатическим натурам пропал, и «желание» вышло из моды. Культ духовности, «пси» и спортивного разви­тия заменил собой контркультуру, feeling — состоя­ние неподвижности; толерантная и экологическая1 «простая жизнь» заняла место страсти к обладанию; нетрадиционная медицина, основанная на примене­нии медитации, трав, наблюдение за собственным ор­ганизмом и своими «биоритмами» указывают на ди­станцию, которая отдаляет нас от hot2 гедонизма в первоначальном его варианте. Постмодернизм скло­нен к утверждению равновесия, человечности, возвра­ту к самому себе, даже если он сосуществует с жест­кими и экстремистскими явлениями (наркомания, терроризм, порно, панк-культура). Постмодернизм синкретичен, одновременно равнодушен и жесток, то-лерантен, «пси» и отличается своим максимализмом; кроме того, он представляет собой сосуществование противоположностей, именно оно характерно для на­шего времени, а не нравы поколения хиппи. Героиче­ский период гедонизма миновал; ни целые страницы объявлений о спросе и предложениях разнообразного эротического обслуживания, ни большое количество читателей сексологических журналов, ни беспрепят­ственная публикация материалов о всяческих «из­вращениях», которые пользуются популярностью у многих, не могут объяснить неуклонный рост прими­тивного гедонизма. Не столь очевидные признаки сви­детельствуют о заметной трансформации ценности на­слаждения: в США группы мужчин требуют права объявить себя импотентами; сексология, едва успев-

1 Рощак Т. Человек-планета (Roszak Th. L\'Homme-planete, Stock, 1980. P. 460—464).

2 Горячее — англ.

173

шая приобрести статус науки, обвиняется в агрессив­ности, если не терроризме, из-за проповедуемого ею императива наслаждений; мужчины и женщины вновь открывают для себя такие добродетели, как молчали­вость и отшельничество, уход во внутренний мир и аскеза, присоединение к монастырским братствам и иночество. Наслаждение жизнью, как и другие цен­ности, также не избежало безразличного к себе отно­шения. Наслаждение лишается своего вредоносного содержания, его контуры размываются, его преиму­щественное значение обезличивается; оно включается в цикл гуманизации в обратной пропорции к гипертро­фированному техническому языку, в который оно об­лачается в специализированных журналах; отныне по­является столько же сторонников секса, сколько и его противников; налицо потребность в эротике и потреб­ность в общении; разврат и медитация тесно перепле­таются между собой или же существуют вместе без конфликтов и противоречий. Появляется множество «образов жизни», наслаждение имеет лишь отно­сительную ценность, равноценную возможности об­щения, душевному покою, здоровью или медитации. Постмодернизм отмел обвинения во вреде модер­нистских ценностей; отныне в культуре царит эклек­тика.

В этот эпохального значения период нет ничего бо­лее странного, чем так называемое возвращение свя­тынь: популярность целомудрия и восточных религий (дзен, таоизм, буддизм), эзотерических верований и европейских традиций (каббала, пифагорейство, тео­софия, алхимия). Интенсивно изучаются Талмуд и Тора в йешишивах, множатся секты; несомненно, речь идет о феномене более чем постмодернистском, во­преки провозглашенному столпами Просвещения про­рыву в связи с возникновением культа разума и про­гресса. Неужели кризис модернизма вызвал сомнения

174

в его неумении решать фундаментальные проблемы жизни, в его неспособности уважать многообразие культур и принести всем мир и благополучие? Что это, возврат к свойственному Западу сопротивлению именно тогда, когда нет никакого смысла его оказы­вать? Протест индивидов и групп против глобальной стандартизации? Альтернатива страху сорваться с места, возвращающая назад верования прошлого?1 Признаемся, что подобные утверждения не убеждают. Следовало бы поставить на свое законное место ны­нешнее увлечение разными сакральностями. Результа­том процесса персонализации является беспрецедент­ный откат от духовности. Современный индиви­дуализм непрестанно подрывает основы религии: в 1967 году во Франции 81 % молодых людей от 15 до 30 лет утверждали, что верят в Бога; в 1977 году их число снизилось до 62 %, а в 1979 году лишь 45.5 % студентов заявили, что они верующие. Более того, са­ма религия подвержена процессу персонализации: люди верят, но выборочно; сохраняют одну догму, но отметают другую, путают Евангелие с Кораном, дзе-ном или буддизмом; духовность оказалась втянутой в калейдоскоп супермаркетов и самообслуживания. Turn over,2 дестабилизация отнесли сакральность к то­му же разряду, что и труд-или мода: какое-то время обыватель — христианин, какое-то — буддист, не­сколько лет — последователь Кришны или Магараджи Джи. Духовное возрождение происходит не благодаря драматическому отсутствию смысла, оно не является следствием сопротивления засилью технократов, а возникает в результате постмодернистского индиви­дуализма при возврате к гибкой логике. Увлечение

1 Годибер П. От культурного к святому (Gaudibert P. Du culturel аи sacre. Casterman, 1981).

2 Переворот — англ.

175

вопросами религии неотделимо от десубстанциализа-ции нарциссов, от «колеблющегося индивида», ищу­щего самого себя, но без самоистязания и веры, ска­жем, в могущество науки. Оно того же порядка, что и мимолетные, но тем не менее сильные увлечения той или иной диетической или спортивной методикой. Представляя собой потребность обрести или уничто­жить себя, как и сам предмет исследования или покло­нения, превозношение межличностных отношений или личной медитации, допуская чрезмерную терпи­мость и хрупкость, признавая самые мощные импе­ративы, неомистицизм участвует в персонализиро­ванной технологизации смысла и истины, «пси»-нар-циссизма, несмотря на отсылки к Абсолюту, который при этом подразумевается. Отнюдь не противореча основной логике нашего времени, возрождение ду­ховных потребностей и эзотерических ценностей всякого рода лишь завершает и дополняет богатый выбор и возможности частной жизни, допуская са­мые различные ощущения в соответствии с процес­сом персонализации.

Бессилие авангарда

Художественный образ постмодернизма таков: вы­бившийся из сил авангард топчется на месте и под­меняет изобретательством наивное и бесхитростное вдохновение. Шестидесятые годы дали постмодерниз­му толчок, похожий на первый удар в футболе; несмот­ря на поднятую шумиху, они не «совершили никакого переворота в эстетических формах» (с. 132), за исклю­чением нескольких новаторских приемов в романе. Впрочем, искусство обезьянничает, копируя у новато­ров прошлых лет насилие, жестокость и кроме того добавляет много шума. По мнению Д. Белла, искусство

176

утрачивает всякое чувство меры, окончательно стира­ет границы между вымыслом и жизнью, отказывается сохранять дистанцию между зрителем и событием, стремясь добиться немедленного эффекта (акции, хеппенинги, living theatre.1 Шестидесятники хотели «отыскать примитивные корни порывов» (с. 150); ир-рационалистская чувствительность развернулась во всю ширь, требуя больше сенсаций, шокирующих эф­фектов и эмоций, как это происходит в body art2 и ритуальных спектаклях Г. Ниша. Художники отказы­ваются соблюдать законы искусства, идеалом для них становится «натуральность», спонтанность; они зани­маются импровизацией на скорую руку (Гинзберг, Ке-руак). Излюбленной темой литературы является су­масшествие, подлость, моральная и сексуальная распу­щенность (Берроуз, Гиота, Селби, Мейлер): «Новая чувствительность — это реванш, победа чувства над духом» (с. 39), снимаются все запреты во имя свободы, разнузданности и непристойности, ради инстинктив­ного прославления личности. Постмодернизм — это всего лишь современный синоним морального и эсте­тического упадка. Мысль ничуть не оригинальная: еще в начале пятидесятых Г. Рид писал: «Творчество моло­дежи представляет собой лишь запоздалый отклик взрывов, прозвучавших в тридцатые или сороковые

годы».

Заявлять, что авангард страдает бесплодием еще с 1930-х годов, конечно же, несправедливо, этому можно было бы противопоставить ряд творческих и оригинальных течений. При всем при том, несмотря на допущенное преувеличение, с авангардом, особен­но в наши дни, связана действительно важная социо­логическая и эстетическая проблема. Настоящие про-

1 Живой театр — англ,

2 Искусство тела — англ.

177

рывы становятся все более редкими, впечатление «Я это уже видел» преобладает над новизной, происхо­дящие перемены однообразны, ни у кого нет ощу­щения, что мы переживаем революционную эпоху. Впрочем, этот упадок творческих способностей у авангардистов совпадает с проблематичностью выда­вать себя за таковых: «Мода на всякие „измы\" сегод­ня прошла» (с. 113). Трескучие манифесты начала ве­ка, великие провокации давно приелись. Но одышка, появившаяся у авангарда, не означает, что искусство мертво, что у художников больше нет воображения: просто самые интересные произведения не к мес­ту, их авторы больше не стремятся к поиску новых средств, становясь скорее «субъективными» ремес­ленниками, одержимыми своими идеями, а не поис­ками, в лучшем смысле, нового. Подобно участникам жесткого революционного диспута или «героям» по­литического террора, авангардисты толкут воду в ступе, продолжают экспериментировать, но с ни­чтожными, одинаковыми или не представляющими интереса результатами, границы, которые они пре­одолевают, несущественны; искусство находится на стадии упадка. Несмотря на напыщенные фразы, в искусстве больше не существует образца для пер­манентной революции. Чтобы в этом убедиться, до­статочно посмотреть некоторые «эксперименталь­ные» фильмы: действительно, их авторы вырвались за пределы коммерческого интереса или повествования-изображения, но лишь для того, чтобы впасть во вре­менной пробел, в экстремизм планов и их продолже­ний, где все застыло в неподвижности, в эксперимен­тирование — не как поиск, а как образ действия. Ж.-М. Строб до изнеможения снимает однообразные картины; А. Вароль уже снимал спящего человека в течение шести с половиной часов и небоскреб Эм-пайр стейт билдинг — в течение восьми часов, при-

178

чем продолжительность фильма совпадала с реаль­ным временем. Эту манеру можно было бы назвать кинематографией ready-made;1 на этом различии и сыграл Дюшан, дискредитировав понятие о том, что такое творчество, ремесло и художественное чутье. Зачем-то понадобилось все начинать сначала спустя шестьдесят лет. Продолжительность фильма стала больше, а содержание юмора — меньше. Эпизод с писсуаром — признак смятения, деградации авангар­да. Признаться, гораздо больше экспериментаторства, неожиданности и смелости мы видим в фигуре мело­мана с наушниками, в видеоиграх, в парусной доске, в рекламных клипах, чем во всех авангардистских фильмах и всех антиконструкциях, следующих прин­ципу «так-сяк» в отношении качества сценария и ди­алогов. Положение постмодернизма таково: искусст­во более не является вектором революции, оно утра­чивает свою роль первопроходца, не вносит струи свежего воздуха, истощая свои силы в стереотипно­сти радикализма. Здесь, впрочем, как и везде, его герои устали от жизни.

Именно в этот момент по ту сторону Атлантики, а затем и в Европе завоевывает популярность, процвета­ет движение так называемого постмодернизма, кото­рый обращает на себя внимание, с одной стороны, критикой увлеченности идеалами новаторства и рево­люционности любой ценой, с другой стороны, возвра­том к модернизму. Это тяга к традициям, местному колориту, декоративности. Сначала архитекторы, а затем и художники выступают против авангарда, кото­рому свойственны идеи элитарности, терроризма, су­ровости. Так возник постмодернизм или, скорее, пост­авангардизм. В то время как модернизм был экслюзи-вен, «постмодернизм стал настолько инклюзивен, что

На заказ — англ.

179

готов включить б ряды союзников своего заклятого врага — пуризм, когда это кажется ему оправдан­ным».1 Постмодернизм не связан с созданием какого-то нового стиля, он включает в себя все стили, в том числе самые современные: он перелистывает страни­цы искусства, и традиции становятся живым источни­ком вдохновения наряду с новыми идеями. А искусст­во модернизма представляется ему как одна из тради­ций. В результате ценности, которые было запрещено показывать при свете дня, выдвигаются на первый план, в противоположность модернистскому радика­лизму. Преобладают эклектизм, разнородность стилей в пределах одной и той же работы, украшательство, метафоричность, развлекательность, провинциализм, приверженность к исторической памяти. Постмодер­низм выступает против одномерности модернистского искусства и обращается к фантастическим, бездум­ным, гибридным произведениям: «Самые характерные творения постмодернизма, по сути, свидетельствуют о явном раздвоении личности, преднамеренной шизо­френии».2 Постмодернистский ревизионизм неотделим от всеобщего увлечения стилем «ретро», но его теоре­тическое обоснование указывает на то, что его значе­ние не исчерпывается обыкновенной ностальгией по прошлому.

Суть в ином: задача постмодернизма состоит не в разрушении новых форм, не в возрождении прошло­го, а в мирном сосуществовании стилей, в разреше­нии спора между традиционностью и модернизмом, в устранении противоречий между национальными и интернациональными интересами, в ослаблении жесткого противостояния сторонников наглядности и

1 Женке С. Язык постмодернистской архитектуры {Jencks С. Le Langage de Г architecture post-moderne. Denoel, 1979. P. 7).

2 Там же. С. 6.

180

абстракции изображения, короче говоря, в разрядке художественного пространства наряду с созданием общества, где жесткие идеологические взгляды более не воспринимаются, где общественные институты движутся к выбору, к участию различных идей, где смешиваются роли и личности, где индивид раскре­пощен и толерантен. Было бы упрощением усматри­вать тут вечную тягу капитала к быстрому обогаще­нию или даже образ «пассивного нигилизма», как об этом писал один из современных критиков. Постмо­дернизм — это регистрация и демонстрация процесса персонализации, который, отвергая все виды ис­ключительности и менторства, подменяет свободным выбором ограничительные рамки, набором фантасти­ческих идей — жесткость «верного курса». Интерес, вызываемый постмодернизмом, заключается в том, что он разоблачает модернистское искусство (кото­рое, впрочем, первым приняло открытую логику) как пережиток тоталитарной эпохи, основываясь на аван­гардистских ценностях, объединенных единой конеч­ной целью. Модернистское искусство было сочета­нием компромиссов, «противоречивым» творением футуристического «терроризма» и тонкой персонали­зации. Цель постмодернизма заключается в устране­нии этого антагонизма, в освобождении искусства из его дисциплинарно-авангардистского окружения и со­здании произведений, подвластных лишь процессу персонализации. В результате постмодернизм ожида­ет та же судьба, что и наше открытое постреволюци­онное общество: рост личных возможностей выбора решений и их комбинаций. Подменяя включением исключение, узаконивая все стили всех эпох, худо­жественное творчество более не обязано преклонять­ся перед интернациональным стилем, оно видит соб­ственные источники вдохновения, свои комбинации, число которых множится до бесконечности: «Эклек-

181

*

тизм — это естественная тенденция культуры, сво­бодной в своем выборе».1 В начале века искусство было революционным, а общество — консерватив­ным; это состояние стало меняться по мере изжива­ния авангарда и в связи с потрясениями, вызванными в обществе процессом персонализирования. До наше­го времени общество, нравы, сам человек изменяются гораздо быстрее, решительнее, чем авангард: постмо­дернизм — это попытка вдохнуть живую струю в искусство, смягчить и упростить правила работы над созданием уже ставшего гибким общества, в котором увеличен выбор и уменьшено то, что подвергается наказанию.

Проповедуя вклад культурного наследия и ad hoc2 синкретизма,3 постмодернизм выступает под знаком

! Женжс С. С. 128.

2 Данный — лат.

3 Любопытно отметить, что это процесс, противоположный то­му, что, по-видимому, ожидает в будущем философию. Шестидеся­тые годы и начало семидесятых — годы авангардизма: синкретизм на повестке дня, с ним связано уничтожение всякого рода границ, сфер и концепций, наведение мостов между отдельными дисципли­нами и противоположными теориями. Его концепция подразумева­ет стратегию открытости и дестабилизации. В нее входят фрейдо-марксизм, структуромарксизм, структуралистский фрейдизм, ан­типсихиатрия, шизоанализ, экономика «либидо» и т. д. Философия отказывается от замкнутости и приобретает «кочевой» характер. Эта необычная и революционная фаза, похоже, сменяется другой, когда дисциплина вновь утверждает себя, а философия возвращает свою территорию и вновь обретает «девственность», чуть было не утраченную в контакте с гуманитарными науками. Художествен­ный постмодернизм полон юмора, «интеллектуальный» постмодер­низм сдержан и суров, он держится особняком и более не находит для себя образца, как это происходило в «безумные годы» в искус­стве или в сексе. Приклеивание ярлыков снова на повестке дня. Художественный постмодернизм возобновляет связи с музеями; философский постмодернизм следует его примеру, но ценой ис­ключения из сферы своих интересов истории и общественных про-

182

четко выраженного изменения ценностей и перспек­тив, расхождения с модернистской логикой. Между тем во многих отношениях это скорее мнимое, чем подлинное разногласие. С одной стороны, постмодер­низм по своему замыслу обязан заимствовать у мо­дернизма его сущность, а именно тенденцию к на­рушению всех связей: разрыв с модернизмом может произойти лишь путем утверждения каких-то новых ценностей; мы наблюдаем реинтеграцию прошлого, что вполне соответствует модернистской логике. Но не нужно строить иллюзий: культ нового никто не отвергает и не намерен отвергать. В крайнем случае все произойдет плавно и без потрясений, С другой стороны, влияние модернизма заключалось в том, что постоянно использовались новые сюжеты, материалы и механизмы. Однако, принижая или демократизируя эстетику, постмодернизм лишь делает дополнитель­ный шаг в этом направлении. Отныне искусство при­знает все самые немыслимые музеи, узаконивает ис­торическую память, одинаково относится к прошлому и настоящему, допускает сосуществование всех сти­лей. Сохраняя в этом смысле верность модернизму, постмодернизм отличается открытостью и расшире­нием границ. Наконец, утверждая, что далек от аван­гардистского культа новизны, постмодернизм отказы­вается от высшего революционного идеала, отвергает элитарность модернизма и намеревается удовлетво­рять вкусы публики, продолжая при этом угождать художникам: искусство оказывается лишенным рево­люционной направленности и иерархичности, нару-

блем, вновь относя их к разряду сугубого эмпиризма. С новыми силами на арене появляется мысль о существовании и желанности метафизики; но это не remake,* а философское подтверждение эры нарциссизма.

* Переделка — англ.

183

шающей выровненный строй стратегии эгалитарно-сти. Постмодернизм лишь внешне напоминает разрыв с традициями, он довершает демократическое обнов­ление искусства, продолжая работу по ликвидации от­страненности, всячески способствует персонализации открытого творчества, впитывая в себя все стили, одоб­ряя самые немыслимые сочетания и дестабилизируя представления об искусстве.

Постмодернизм навсегда останется связанным с демократизмом и индивидуализмом в искусстве. Ху­дожники new wave,1 течения «Свободные статисты» заявляют, что выступают против авангарда, отказыва­ются участвовать в гонках за новизной, претендуют на право быть самими собой — вульгарными, пошлыми, бесталанными, — право свободно выражать свои мыс­ли, черпая из всех источников и не претендуя на ори­гинальность: bad painting.2 Лозунг «Надо быть полно­стью модерным» заменен другим свойственным нар­циссам лозунгом: «Надо быть полностью самим собой», а его реализация осуществляется в рамках вялого эк­лектизма. Остается желать лишь одного — искусства без претенциозности, без надменности и замысло­ватости, свободного, естественного, представляющего собой образ самовлюбленного и безразличного обще­ства. Демократизация и персонализация осуществ­ляются в обстановке неустойчивого и либерального индивидуализма. Искусство, мода, pub3 перестают от­личаться друг от друга, производя приблизительно один и тот же неопределенный или необычный эф­фект: новым является именно то, что нет желания им больше быть; чтобы быть новым, необходимо насме­хаться над новизной. Эта заметная особенность пост-

1 Новая волна — англ.

2 Плохая живопись — англ.

3 Пивная — англ.

184

модернизма дает нам возможность изучить явление, даже если оно еще не произошло, превратить в ориги­нальность прежний обет не быть оригинальным; пост­модернизм утверждает здесь пустоту и повторение задов, ориентируется на публикации, где одного лишь безапелляционного утверждения, что это — «класс», достаточно, чтобы констатировать любой факт, дале­кий от действительности. Операция «трансавангард» (В. Олива) или «свободные статисты» даже не имеет ничего общего с «пассивным нигилизмом», ни о каком отрицании речь тут не идет. Налицо процесс десуб-станциализации, который открыто захватывает искус­ство из-за всеобщего равнодушия, из-за ширящейся пустоты. Подобно крупным идеологическим направле­ниям, искусство, будь оно предметом устремлений авангарда или «трансавангарда», подчиняется той же логике пустоты, моды и требований рынка.

В то время как официальное искусство вовлечено в процесс демократизации, не перестает усиливаться тяга к художественному творчеству: постмодернизм означает не только упадок авангардизма, но и распро­странение и увеличение очагов искусства. Возникает множество любительских театральных трупп, групп исполнителей рок- или поп-музыки, увлечение фото-или видеосъемкой, страсть к танцам, различным ис­кусствам и ремеслам, тяга к освоению инструментов и литературному творчеству — эта одержимость может сравниться лишь с интересом к спортивным занятиям и путешествиям. Чуть ли не каждый стремится к само­выражению; мы действительно оказались вовлечен­ными в процесс персонализации культуры. Модер­низм представлял собой этап революционного твор­чества бунтующих художников, постмодернизм — это этап свободного самовыражения, доступного всем. Ко­гда появилась возможность приобщить массы к вели­ким произведениям культуры, то оказалось, что уже

185

произошла спонтанная и реальная демократизация творческой практики, которая пришлась по вкусу са­мовлюбленному нарциссу, жадно стремившемуся к са­мовыражению, к творчеству, шла ли речь о сдержан­ных манерах, изменчивых пристрастиях, зависящих от времени года, о тяге к искусству, начиная с игры на гитаре и рисунков углем до современных танцев и игры на синтезаторе. Несомненно, эта массовая куль­тура стала возможной благодаря процессу персонали-зации, освобождающему уйму времени, предоставля­ющему каждому возможность выразить себя и оце­нить радость творчества. Самое удивительное то, что авангард также внес сюда свою лепту, непрестанно экспериментируя с новыми материалами и техниче­скими приемами, принижая роль ремесла в пользу воображения и свежести замысла. Модернистское ис­кусство до такой степени подорвало эстетические нормы, что может возникнуть художественное по­прище, чьи изобразительные возможности станут до­ступны для всех. Авангард обеспечил появление и реа­билитацию любых исследований искусства и выпадов в его адрес, он провел борозду, обозначающую гра­ницы поля, предоставленного массам для их художе­ственного самовыражения.

Кризис демократии?

Если художественный модернизм более не наруша­ет социальный порядок, то иначе обстоит дело с массо­вой культурой, в основе которой лежит гедонизм, все чаще вступающий в конфликт с технико-экономиче­ским строем. Гедонизм — это культурное противо­речие капитализма: «С одной стороны, руководство предприятия требует, чтобы индивид трудился до уста­ли, свыкался с мыслью о более позднем вознагражде-

186

иии и компенсации, словом, чтобы он был винтиком машины. С другой стороны, руководство предприятия поощряет наслаждения, расслабленность, распущен­ность. Выходит, нужно быть сознательным трудягой днем и прожигателем жизни ночью» (с. 81). Именно эти разногласия, а не противоречия, присущие спо­собу производства, объясняют возникновение всяче­ских кризисов капитализма, Подчеркивая противо­речие, существующее между иерархическо-утилитарным экономическим порядком и гедонистским порядком, Д. Белл без тени сомнения признает существенные проблемы, с которыми ежедневно сталкивается каж­дый из нас. Более того, эта напряженность, по крайней мере в обозримом будущем, едва ли ощутимо ослаб­нет, независимо от появления многочисленных и гиб­ких механизмов персонализации. Умеренность имеет здесь объективный предел: работа всегда требует уси­лий; условия, в которых она совершается, в отличие от развлечений, остаются жесткими, безличными и авто­ритарными. Чем больше у нас появляется свободного времени, персонализации, тем больше вероятность того, что работа покажется нам скучной, бессмыслен­ной, похитившей у нас кусок личной жизни. Свобод­ный график работы, надомный труд, job enrichment1 — все это, вопреки оптимизму тех, кто верит в «третью волну», не слишком изменит характер нашего сущест­вования. Когда речь идет о работе, которая в тягость, повторяющейся изо дня в день, монотонной, которая противоречит нашему желанию совершенствоваться до бесконечности, стремлению к свободе и досугу, именно сосуществование противоположностей, нару­шение стабильности, разлад — вот что становится ха­рактерной чертой нашего времени.

1 Обогащение за счет труда — англ.

187

к

Ко всему, структурные противоречия между эко­номикой и культурой сопровождаются определенны­ми трудностями: такая теория, по существу, скрывает подлинную организацию культуры, прячет от нашего взгляда «производственные» функции гедонизма и ди­намику капитализма, упрощает и чересчур выпячива­ет природу противоречий в культуре. Таким образом, одно из примечательных явлений заключается в том, что отныне культура оказывается в зависимости от управленческих норм, действующих в «инфраструкту­ре»: продукты культуры подвергаются индустриализа­ции, согласуются с критериями эффективности и рен­табельности, участвуют в тех же кампаниях, цель кото­рых — рекламирование и изучение рынка. В то же время технико-экономический строй неотделим от пропаганды развития потребностей, гедонизма, моды, общественных и личных отношений, от изучения мо­тивации и промышленной эстетики: производство включило в себя функционирование и культурные ценности модернизма, а взрыв потребностей позволил капитализму в «славные тридцатые» и в последующие годы преодолевать периодические кризисы перепро­изводства. Как можно при таких обстоятельствах ут­верждать, будто гедонизм противоречит капитализму, хотя ясно, что он является одним из условий его су­ществования и процветания? Никакой подъем эко­номики, никакой рост производства невозможны без резкого увеличения потребления. Можно ли по-пре­жнему придерживаться идеи противоречивости куль­туры, если потребление оказывается гибким инстру­ментом интеграции индивидов в обществе, средством нейтрализации классовой борьбы и устранения рево­люционной угрозы? Простых или одномерных проти­воречий не бывает: гедонизм создает одни конфликты и устраняет другие. Если потребление и гедонизм по­зволили снять остроту классовых конфликтов, то лишь

188

ча счет углубления кризиса личности. Противоречия возникают в обществе не только из-за отрыва культу­ры от экономики; они происходят в результате самой персонализации, в результате систематического дроб­ления и индивидуализации общества нарциссов: чем более гуманным становится общество, тем явственнее ощущение собственной безликости; чем больше в нем снисходительности и терпимости, тем сильнее неуве­ренность в себе; чем старше мы становимся, тем сильней в нас страх перед старостью; чем меньше мы трудимся, тем меньше нам хочется работать; чем либеральнее нравы, тем сильней в нас ощущение внутренней пус­тоты; чем больше увеличиваются возможности нала­живания контактов и личных отношений, тем большее число людей чувствуют себя одинокими; чем больше повышается благосостояние, тем сильнее ощущается подавленность. Эра потребления порождает всеоб­щую и многообразную, невидимую и незаметную на первый взгляд десоциализацию; всеобщая анемия разъедает нравственные ориентиры; отныне даже изо­ляция от общества оказывается за пределами дисцип­линарной системы.

По мнению и к большому сожалению Д. Белла, гедонизм является причиной духовного кризиса, ко­торый может потрясти либеральные институты. Не­избежным следствием гедонизма является утрата на­ми civitas,1 эгоцентризм и безразличие к общему благу, неверие в будущее, упадок законности соци­ального устройства (с. 253—254). Придавая значение лишь стремлению к самосовершенствованию, атмо­сфера потребления подрывает гражданскую доблесть, ослабляет смелость и силу воли (с. 92), лишает нас высших ценностей и надежд. Американский капи-

1 Чувство гражданственности

— лат.

189

тализм утратил свою традиционную легитимность, ос­нованную на протестантском освящении труда, и ока­зывается неспособным создавать систему мотивации и оправдания действий, в которых нуждается все об­щество и без которых иссякает жизнеспособность нации. Несомненно, сыграли свою роль и другие фак­торы; расовые проблемы, островки нищеты в море изобилия, война во Вьетнаме, контркультура — все это способствовало такому кризису доверия к Амери­ке. Но повсюду гедонизм в сочетании со спадом в экономике становится причиной неудовлетворенно­сти желаний — проблема, решить которую едва ли сможет система. Существует опасность, что это под­хлестнет экстремистские и террористические вы­ступления и приведет к падению демократий. Кризис культуры обусловливает политическую нестабиль­ность: «При таких обстоятельствах наступает крах традиционных социальных институтов и демокра­тических основ общества и растет бессознательный гнев и желание увидеть приход ниспосланного Прови­дением человека, который спасет положение» (с. 258). Лишь политическое решение с целью ограничить не знающие пределов желания, установить равновесие между частной и общественной сферами, вновь ввес­ти предусмотренные законом ограничения, такие как запрет показа непристойных сцен, порнографии, из­вращений, способно вдохнуть легитимность в демо­кратические институты: «Легитимность может опе­реться на ценности политического либерализма, если она не ассоциируется с буржуазным гедонизмом» (с. 260). Неоконсервативная политика, моральный по­рядок — вот лекарства от старческого маразма капи­тализма! Размах приватизации, разрыв между жела­ниями и реальными возможностями их удовлетво­рить, потеря гражданской совести не позволяют ни допустить или определить «гремучую смесь, готовую

190

изорваться», ни прогнозировать падение демократии. 11е следует ли скорее допустить этот вариант, чем массовое укрепление демократической легитимно-[сти? Отсутствие политических мотиваций, неотдели­мое от прогресса персонализации, не должно скры-иать побочный эффект этого явления — ослабление тенденций к возврату эпохи революционных потрясе­ний, отказ от перспективы бунтарских насильствен­ных действий, согласие, возможно, не ярко выражен­ное, но всеобщее — с демократическими правилами игры. Кризис легитимности? Мы так не считаем: уже ни одна партия не отвергает принципа мирной борь­бы за власть. Еще никогда демократия не работала, как сегодня, без заявивших о себе внутренних врагов (за исключением террористических групп, принадле­жащих к ничтожным меньшинствам и не имеющих никаких последователей); никогда не была так увере­на в надежности своих плюралистических институ­тов; никогда еще не находилась в таком согласии с состоянием нравов — в условиях, когда установился образ индивида, привыкшего к мысли, что у него всегда есть выбор, и испытывающего отвращение к авторитарности и насилию, терпимого и готового к частым, но не слишком рискованным переменам. «Слишком много значения придается законам и слишком мало — нравам», — писал Токвиль, отмечая, что сохранение демократии в Америке обусловлено главным образом состоянием нравственности. Это тем более справедливо в наши дни, когда процесс персонализации не препятствует стремлению к сво­боде, праву выбора, плюрализму и создает раскован­ную личность, верную принципу fair play,1 и допуска­ющую различия во взглядах. По мере роста нарцис­сизма демократическая легитимность вовлекает его в

1 Честная игра — англ.

191

свою сферу, хотя и не в ярко выраженной форме; демократические режимы с их плюрализмом партий, выборами, с их правом на оппозицию и информацию находятся во все более близком родстве с персонали­зированным обществом свободных услуг, тестов и возможности комбинаций. Даже если граждане не пользуются своими политическими правами, даже ес­ли бунтарские настроения ослабевают, даже если по­литика связана с показухой, тем не менее привержен­ность граждан демократии велика. Даже если люди уходят в личную жизнь, не следует делать поспешно­го вывода, что их не интересует природа политиче­ской системы; политико-идеологические расхождения не противоречат смутному, но реальному восприятию демократических режимов. Бытовое безразличие не означает равнодушного отношения индивида к демо­кратии; оно отражает эмоциональное неприятие тех или иных крупных политических фигур, апатию во время предвыборных консультаций, невиданное опошление политики, ставшее «политической сре­дой», но все на той же демократической арене. Даже те, кого интересуют лишь свои собственные пробле­мы, остаются связанными узами, созданными в про­цессе персонализации, с демократическим функцио­нированием общества. Равнодушие в чистом виде и постмодернистское сосуществование противополож­ностей идут рука об руку: мы не голосуем, но ценим возможность проголосовать; не интересуемся поли­тическими программами, но ценим то, что у нас су­ществуют партии; не читаем ни газет, ни книг, но ценим свободу слова. Да и как бы могло быть иначе в эпоху коммуникаций, сверхвыбора и всеобщего по­требления? Процесс персонализации работает ради легитимности демократии, и повсюду он является фактором оценки демократии и множественности ре­шений. Независимо от степени его аполитичности,

192

homo psychologicus небезразличен к демократии; в глубине души он остается homo democraticus, он ее лучший гарант. Несомненно, легитимность больше не (вязана с идеологической подоплекой, но в этом ее ( ила; идеологическая легитимность, существовавшая it дисциплинарную эпоху, уступила место экзистен­циалистскому и толерантному консенсусу; демокра­тия стала второй натурой индивида, его окружением, (мо внешней средой. «Деполитизация», свидетелями которой мы являемся, шагает рядом с безмолвным, незаметным, неполитическим одобрением демократи­ческого пространства. Д. Белл обеспокоен судьбой режимов в Западной Европе, но что он видит? В Ита­лии, несмотря на грандиозные террористические опе­рации, парламентский режим сохраняется, хотя и в неустойчивом состоянии; победа социалистов во Франции не привела к классовым столкновениям, и с той поры ситуация развивается без заметных конф­ликтов и напряженности. Несмотря на экономиче­ский кризис, оставивший без работы десятки милли­онов людей, Европу также не раздирают ни социаль­ные распри, ни жестокие политические сражения. Можно ли это понять, не учитывая процесс персона­лизации, появление в результате спокойного и терпи­мого индивида, молчаливую, но эффективную леги­тимность, которой наделил каждого из нас демокра­тический строй?

Остаются противоречия, связанные с проблемами равенства. Согласно Д. Беллу, экономический кризис, поразивший западные страны, отчасти объясняется гедонизмом, который вызвал постоянное увеличение заработной платы, но также требованием равенства, которое приводит к увеличению государственных рас­ходов на социальные нужды, отнюдь не компенсируе­мых ростом производства. С окончания второй миро­вой войны государство, ставшее центральным конт-

7 Жиль Липовецки

193

рольным органом общества благодаря расширению его функций, все чаще вынуждено угождать общест­венности за счет частного сектора, удовлетворять тре­бования, выдвигаемые под видом прав коллектива, а не индивидов. Постиндустриальное общество стало «общинным обществом».1 Мы переживаем «револю­цию требований», все категории общества отныне • предъявляют свои специфические права от имени групп, а не отдельных лиц: это «революция новообре-тенных прав» (с. 242), основанная на идеале равенства которая приводит к значительному увеличению госу­дарственных расходов на социальные нужды (здраво­охранение, образование, социальную помощь, защиту окружающей среды и т. д.). Нужно сказать, что этот букет требований совпадает с постиндустриальной тенденцией к возрастающему влиянию сектора услуг; того сектора, где рост производительности наименее заметен: «Поглощение сферой услуг все большего числа рабочих рук неизбежно тормозит глобальное производство и его расширение; эта перекачка сопро­вождается диким ростом стоимости услуг, находящих­ся как в частных руках, так и в руках общества».2 Преобладание занятости в сфере услуг, постоянный рост их стоимости, расходы государства — этого до­брого гения — на социальные нужды порождают структурную однобокость вследствие нарушения рав­новесия в производстве. Гедонизм наряду с равенством и «несоразмерными аппетитами» также способствует усилению «глубокого и продолжительного» кризиса: «Демократическое общество имеет обязательства, ко­торые не может удовлетворить производительная спо­собность общества» (с. 245).

1 К постиндустриальному обществу (Vers la societe post-industri-elle. Op. cit. P. 203 et 417—418).

2 Там же. С. 200.

194

He может быть и речи о том, чтобы даже бегло обсуждать в пределах настоящего очерка природу жономического кризиса капитализма и welfare state.1 11одчеркнем лишь парадокс, состоящий в том, что мысль, решительно направленная против марксизма, заимствовала у него в конечном счете одну из его характерных особенностей, так как капитализм снова анализируется сквозь призму объективных противо­речий (даже если антиномия заключается в культуре, I уже не в способе производства) и по существу неиз­бежных законов, которые должны привести к тому, что США утратит свою роль всемирного гегемона и в конце века превратится в «этакого старого рантье» (с. 223). Несомненно, предпринято еще не все, однако меры, которые необходимо принять, чтобы, к приме­ру, вывести государство-благотворитель из финансо­вого кризиса, в котором оно находится, настолько про­тиворечат гедонистической культуре и принципу ра­венства, что нам позволительно «задать себе вопрос, не наступит ли когда-нибудь конец постиндустриаль­ному обществу».2 Фактически, обнаружив нестыковку между равенством и экономикой, Д. Белл, указывая на противоречия капитализма, исключает мысль о гиб­кости демократических систем, их изобретательности и исторической жизнеспособности. То, что существу­ет несогласованность между идеей равенства и эффек­тивностью производства, является фактом, но этого недостаточно для того, чтобы эти принципы стали про­тиворечивыми. Впрочем, а как именно следует по­нимать такие определения, как «противоречие» или «нестыковка между категориями»? Двусмысленность этих слов нигде не устраняется, эта схема относится скорее к структурному кризису системы, движущейся

1 Государство благоденствия — англ.

2 К постиндустриальному обществу. С. 201.

195

U

к своему неизбежному распаду, чем к серьезным тре­ниям, которые все-таки можно устранить. Равенство против пользы? Самое замечательное то, что равенст­во — это неосязаемая категория, которую можно пе­ревести на экономический язык цен и ставок заработ­ной платы, однако изменяющаяся в зависимости от перемен в политике. Что касается других моментов, то Д. Белл признает: «Приоритет политики в том смысле, как мы его понимаем, — величина постоянная».1 Нали­чие равенства не противоречит эффективности произ­водства, оно существует здесь или там, в соответствии со стечением обстоятельств или согласуясь с перио­дичностью и объемом требований, в зависимости от той или иной политики равенства. Только надо иметь в виду, что там, где развитие демократии тормозится, экономические трудности неизмеримо возрастают и приводят общество в лучше случае — к нищете, а в худшем — к самому обыкновенному банкротству. Ра­венство обусловливает не только сбои в работе, но также заставляет политическую и экономическую систему шевелиться, «рационализироваться», имп­ровизировать; оно является фактором, нарушающим равновесие, но в то же время, как показывает истори­ческий опыт, заставляющим изобретать. Новая соци­альная политика заставляет предполагать, что именно должно привести не к образованию «мини-государст­ва», а к новому определению социальной солидарности. Трудности, возникающие перед «государством-благо­детелем», в особенности во Франции, не предвещают окончания социальной политики перераспределения благ, но, возможно, конец жесткой или однородной стадии равенства в пользу «превращения системы в нечто похожее на режим социальной защиты рядовых категорий населения наряду с принятием мер, направ-

1 Там же. С. 363.

196

ленных на гарантии представителям наиболее обеспе­ченных кругов».1 Таким образом, чтобы не отказы­ваться от культуры равенства, мы размышляем над ее недостатками.2 Исключение делается, когда речь идет о больших правах и риске: тогда принцип равенства вошел бы в персоыализованный, или «гибкий», период неразного распределения благ. П. Розанваллон прав, видя в сегодняшних проблемах «государства-благоде­теля» кризис, превосходящий одни лишь финансовые затруднения, и ожидая на этом основании более гло­бального потрясения отношений между обществом и государством; зато нам труднее понять его, когда он сомневается в ценности равенства: «Если есть сущест­венные сомнения относительно государства-благоде­теля, то они заключаются в следующем: является ли равенство ценностью, у которой еще есть будущее?».3 По существу, сомнений в том, что равенство представ­ляет собой ценность, не возникало. На повестке дня борьба с неравенством, несмотря на все трудности, впрочем не новые, которые возникают, когда нужно определить границу между справедливостью и неспра­ведливостью. То что питает нынешние разногласия в welfare state, особенно, в США, это наличие вредных последствий бюрократической политики равенства, неэффективность механизмов распределения средств для уменьшения неравенства, это дискриминационный характер системы единых пособий, основанных на благотворительности и разнообразных дотациях. На­лицо не ущемление равноправия, но его утверждение

1 Мене А. Послекризисный период начался [Mine A. L\'apres-crise est commence. Gallimard, 1982. P. 60). С тем, чтобы не отрываться от культуры равенства, мы кропотливо изучаем ее недостатки (Там же.

С. 46—61).

2 Там же. С. 46—61.

3 Розанваллон П. Кризис государства всеобщего благоденствия (Rosanvallon P. La Crise de l\'Etat-providence. Ed. du Seuil, 1981. P. 36).

197

с помощью более гибких средств при меньших издерж­ках для коллектива: отсюда эти новые идеи, к ко­торым относятся «негативный налог», «адресная по­мощь», «кредиты» на образование, медицинские услу­ги, приобретение жилья,\' механизмы, задуманные для того, чтобы приспособить равноправие к условиям персонализированного общества, заботящегося об увеличении возможностей индивидуального выбора. Равноправие перестает быть уравниловкой и подлажи­вается к постмодернистской эпохе, для которой харак­терно колебание ассигнований в зависимости от ре­альных доходов, от разнообразия и персонализации способов их перераспределения, от сосуществования систем индивидуального страхования и социальной защиты в тот именно момент, когда требование свобо­ды становится важнее требования равноправия. Кри­тическое отношение к бесплатным услугам, разо­блачение общественных монополий, призыв к дере-гламентации и приватизации сферы услуг, — все это восходит к постмодернистскому предпочтению сво­боды, наделяющей большей ответственностью отдель­ную личность и предприятия, в стремлении к большей мобильности, новаторству, разнообразию выбора. Кризис социал-демократии совпадает с постмодернист­ским движением против строгостей в отношении от­дельных личностей и социальных институтов: чем меньше вертикальных связей между государством и обществом, чем меньше диктата, тем больше инициа­тивы, разнообразия и ответственности; новые направ­ления в социальной политике с более-менее дальним прицелом должны преследовать одну и ту же задачу — открывать перспективы, как это сделало массовое по­требление. Налицо кризис «государства-благодетеля».

1 Лепаж А. Завтра — капитализм (Lepage H. Demain le capitalis-me. Laffont R. Coll. «Pluriel», 1978. P. 280—292).

198

Вызвавшие его причины — это распределение и при­умножение социальной ответственности; усиление ро­ли ассоциаций, кооперативов, местных коллективов; сокращение иерархической лестницы, отделяющей государство от общества, «увеличенная гибкость орга­низаций, противопоставленная увеличенной гибкости индивидов,\' адаптирование государства к постмодер­нистскому обществу, основанному на культе свободы личности, отношений близости и разнообразии мне­ний. Перед государством открывается возможность войти в цикл персонализации, действовать заодно с мобильным и открытым обществом, устраняя бюро* кратические строгости, политическую отчужденность, даже доброжелательную, по примеру социал-демо­кратии.

1 Розанваллон П. С. 136.

ГЛАВА V ЮМОРИСТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО

Давно замечено, какое впечатление оказывает на обывателя драматизация фактов с помощью средств массовой информации, идет ли речь об атмосфере ожидания кризиса, неуверенности в собственной бе­зопасности как у наших горожан, так и у жителей других городов планеты, или же о скандалах, катастро­фах, душераздирающих интервью. При всей их внеш­ней объективности информационные сообщения на­правлены на то, чтобы вызвать эмоции, создать некое подобие события, сенсационное клише, suspense.1 Го­раздо реже обращают внимание на совершенно не­обычное явление противоположного порядка, однако встречающееся на каждом шагу. Налицо юмористи­ческое отношение к происходящему. Все чаще в пуб­ликациях, мультфильмах, в лозунгах на демонстраци­ях прослеживается тяга к забавному. Комиксы стали буквально всеобщим увлечением. Редакция одной га­зеты в Сан-Франциско обратила внимание на резкое уменьшение числа ее читателей. Произошло это после того, как было решено прекратить публикацию серии юмористических рисунков Шульца Peanuts.2 Даже со­лидные издания подвержены веяниям времени. Стоит лишь прочитать заголовки или подзаголовки в еже-

1 Состояние напряженного ожидания — англ.

2 Земляные орехи — англ.

200

дневных газетах, еженедельниках и даже в научных и философских журналах. Академический стиль сменя­тся стилем более энергичным, создаваемым с помо­щью шутливых намеков, игры слов. Искусство давно иключило юмор в свой арсенал. Действительно, труд­но остаться безучастным под веселым напором произ-иедений Дюшана, антиискусства или сюрреалистов, театра абсурда, поп-искусства и т. д. Разумеется, это относится не только к сугубо комическому или массо­вому искусству. Явление это неизбежно коснется всех наших обозначений и ценностей — от секса до отноше­ния к ближнему, от культуры до политики, причем поми­мо нашей воли. Постмодернистское неверие, неониги­лизм, которые формируются у нас на глазах, не должны внушать страх. Отныне их надо воспринимать с юмором.

От гротескного комизма к поп-юмору

Комическое возникло не сейчас. Во всех общест­вах, включая первобытные, как обнаружили этногра­фы, существовали забавные культы и мифы, веселье и смех занимали значительное место, что мы склонны недооценивать. Но если каждая культура развивается в основном по «комической» схеме, то лишь постмо­дернистское общество может быть названо юмористи­ческим, лишь оно целиком создано в рамках процесса, цель которого — покончить с противопоставлением — до этого четким — серьезного и несерьезного, а сами эти понятия вполне могут быть отнесены к системе философских парных категорий. Разделение на коми­ческое и торжественное стирается, причем возникает преимущественно юмористическая атмосфера. С воз­никновением этатических обществ комическое фор­мирует своего рода второй мир, мир средневеково­го народного карнавала, мир сатирической свободы,

201

субъективистских настроений классического периода, которые являются своеобразными отдушинами, про­тивопоставлением и профанировавшем государствен­ных и церковных порядков, Сегодня это раздвоение имеет тенденцию к размыванию под мощным напором юмора, который захватывает все сферы социальной жизни, даже не желая того. Праздники и карнавалы сохранились лишь в народных преданиях; дух соци­альной обособленности, который в них воплощался, выветрился, но, самое забавное, они возвращаются к нам с эпохой юмора. Страстные памфлеты утратили свою агрессивность; шансонье вышли из моды; возник новый стиль — раскованный и необидный, без отри­цания и утверждения каких-то ценностей. Он свойст­вен юмору, который прослеживается повсюду: в моде, в журналистике, в текстах и мелодиях песен, в пив­ных, в комиксах на страницах газет. Комическое, от­нюдь не выражая праздничное настроение народа или состояние его ума, стало всеобщим социальным им­перативом, создавая атмосферу спокойствия, которая окружает человека в его обыденной жизни.

Начиная со средневековья можно проследить три больших периода развития комического, причем для каждого из них характерен какой-то доминирующий принцип. В средние века народная культура, была тес­но связана с праздниками, с карнавалами и развлече­ниями, которые, кстати сказать, продолжались три ме­сяца в году. В это время комическое принимает вид «гротескного реализма»,1 основанного на принципе

1 Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Художественная литература, 1965, Книга Бахтина имеет важное значение для понимания всего, что относится к истории буффонады этого периода. В ней содержатся сведения, которые весьма полезны для более обобщенного толкова­ния истории смеха. Выводы, которые мы здесь делаем, в значитель­ной степени подсказаны этой работой.

202

снижения возвышенного, властного, священного с по­мощью гипертрофированных изображений вещей и человеческого тела. Во время праздника все, что воз­вышенно, духовно, идеально, искажается, пародиру­ется, переводится в будничные и низменные катего­рии (еда, питье, пищеварение, половая жизнь). Мир юмора, по сути, начинается со всевозможных не­пристойностей, гротескных подражаний религиозным обрядам и символам, с пародирования официальных торжеств, с шутовских церемоний карнавалов. На кар­навале все переворачивается с ног на голову, шут провозглашается королем, затем толпа осыпает его насмешками, оскорбляет и, свергнув, избивает. На «празднике дураков» выбирают маскарадных аббата, архиепископа и папу, которые, пародируя молитвы, исполняют непристойные и смешные песни, превра­щают в алтарь стол, за которым устраивается попойка, вместо ладана используя экскременты. После «рели­гиозной службы» шел «крестный» ход: «священник» бегал по улицам, окропляя всех экскрементами. Кроме того, в церковь приводили осла, устраивая в его честь мессу. По окончании «службы» «священник» кричал по-ослиному, а следом за ним — «верующие». Та же атмосфера карнавала, вплоть до эпохи Возрождения пронизывала комические литературные произведения (пародии на религиозные культы и догмы), а также шутки, ругательства и оскорбления: смех всегда свя­зан с профанацией всего святого, с нарушением офи­циальных правил. Таким образом, вся средневековая комедия построена на гротескности изображения, ко­торую ни в коем случае не следует смешивать с со­временной пародией, определенным образом десоци-ализированной, формальной или «эстетизированной». С помощью комического травестирования со сниже­нием понятий проводится мысль, что смерть является условием рождения нового. Ставя все с ног на голову,

203

низвергая все возвышенное и достойное, мы подго­тавливаем возрождение, новое начало хтосле смерти. Сред­невековая комедия «амбивалентна», потому что речь не идет о том, чтобы нанести смертельные раны (опошлить, осмеять, оскорбить, богохульствовать), а чтобы вдохнуть в жизнь молодость, сделать новизну притягательной.1

Начиная с эпохи классицизма деградация смеха на­родных праздников уже завершилась, в это время воз­никают новые жанры юмористической, сатирической и развлекательной литературы, все более отдаляющейся от традиций гротеска. Смех, очищенный от грубого веселья, пошлостей и явной буффонады, от непристой­ной и скатологической2 подоплеки, ограничивается на­строением, чистой иронией, касающейся характерных нравов и личностей. Комическое более не символично, оно критично, будь то классическая комедия, сатира, басня, карикатура, ревю или водевиль. При этом коми­ческое вступает в фазу своей десоциализации, прива­тизируется, становится «цивилизованным» и эпизоди­ческим. В ходе отчуждения от мира карнавалов коми­ческое утрачивает свой публичный и коллективный характер, превращается в субъективное удовольствие, потеху, забаву. Индивид дистанцируется от объекта сарказма, в отличие от участников народных праздни­ков, забывавших о всяком различии между актерами и зрителями, составлявшими единое целое на протяже­нии всего времени развлечений. Одновременно с этой приватизацией смех дисциплинирует самого себя: сле­дует понимать развитие этих современных форм ко­мического, к которым относятся юмор, ирония, сар­казм, как к своего рода контролю, сохраняющемуся и незаметно осуществляющемуся при проявлениях его тела по аналогии с методикой, которую предлагал Фу-

1 Бахтин М. Там же. С. 30—31.

2 Экскрементальной. — Примеч. пер.

204

ко. Речь идет, в частности, о том, чтобы распылить массу людей, выделяя из толпы отдельные личности, нарушить знакомые связи неиерархического характе­ра, установить между ними барьеры и перегородки, закрепить их функции, создать «послушные сущест-иа» — с соответствующими и предсказуемыми реак­циями. В дисциплинарном обществе смех с его край­ностями и вызываемым им возбуждением неизбежно оказывается обесцененным. Для его восприятия не требуется никакой подготовки: в XVIII веке веселый смех становится неприличным и грубым и до XIX века считается чем-то низменным и непристойным, столь же опасным, как и глупым, поощряющим поверхностное и даже недостойное поведение. Манипулирование дис­циплинированным индивидом сменяется одухотворени­ем-опошлением комического. Налицо все та же береж­ливость — сокращение неоправданных расходов, тот же процесс, приводящий к появлению современного

индивида.

Отныне покончено с эпохой сатиры с ее злым смехом. Во всех публикациях, в моде, в различных gadgets,1 в мультфильмах, в комиксах мы видим, что смех уже утратил саркастичность, став развлекатель­ным. «Новый» юмор теряет прежний отрицательный характер. Вместо насмешливого осуждения общества, основанного на признанных ценностях, появился по­ложительный и непринужденный юмор, этакий ко­мизм для teen-ager,2 в основе которого невинное, без всяких претензий, чудачество. Юмор в публикациях или в моде не приводит к жертвам, никого не вышу­чивает, не критикует, а лишь создает атмосферу эй­фории, доброй улыбки и радости. Юмор толпы более не основывается на скрытом чувстве озлобленности

1 Приспособление, поделка — англ.

2 Подросток — англ.

205

или недоброжелательности: вовсе не маскируя песси­мизм и то, что он является «вежливостью отчаяния», современный юмор отрицает глупость и стремится изобразить мир светлым. «Да в этом йогурте эскад­рон ночевал»: тут традиционная невозмутимость ан­глийского юмора (по словам лорда Кеймса, «подлин­ный юмор — это умение с серьезным и мрачным видом изображать предметы такими красками, чтобы это вызвало веселье и смех») исчезла вместе с доско­нальным и бесстрастным описанием действительности («юморист — это моралист, прячущийся под маской ученого» — Бергсон). В настоящее время комическо­му свойственны дурачество и преувеличение («пабы» появляются и на Востоке, где гуру шутят: «Ваша свет­лость, просьба направить все ваши страховые полисы в АПС1»). На смену детальности и объективности английского юмора пришли деловитость и напыщен­ность. Отказавшись от деланного безразличия и объ­ективности, массовый юмор становится кокетливым, острым и «прикольным»; он стремится к выразитель­ности, пылкости и сердечности. Чтобы в этом убе­диться, достаточно послушать стиль комментаторов радиопередач для «молодежи» (Жерар Клейн): их юмор невозможно понять. Тот, кто обладает достаточ­ной глубиной познаний, рискует потерять атмосферу доверия и сопричастности. Отныне юмор ■— это то, что обольщает и сближает людей: В. Аллен причислен к героям хит-парада авторов соблазнительного Play Boy. Все говорят друг другу «ты», никто больше не относится к самому себе всерьез, все теперь «сплош­ная умора», шутки вызывают взрывы смеха; все ста­раются избегать покровительственного тона, высоко­мерия, плоских острот или историй «с бородой». Юмор, звучащий по радио, по аналогии с красками в

1 Африканский платежный союз.

206

поп-живописи, проявляется однообразно; тут и про­писные истины, и фамильярность, и бездушность. Он похож на мыльные пузыри и ценится за незамыс­ловатость и недолговечность. Обычно слышишь го­раздо меньше смешных историй, словно персонализа-п, и я стала несовместимой с современными формами рассказа, похожими на сплетни, где все повторяется или зашифровывается. В более замкнутом обществе живая традиция опирается на забавные рассказы, те­мы которых более-менее известны (придурки, пол­овые отношения, начальство, некоторые этнические группы): в настоящее время юмор старается выйти за эти жесткие рамки, сменившись болтовней ни о чем, не метя ни в кого особенно, ради собственного удо­вольствия.1 Юмор утрачивает свою сущность под вли­янием всеобщей непоследовательности. Мудреные выражения, игра слов также утрачивают свою цен­ность: даже извиняясь, по существу, прибегают к ка­ламбурам или тотчас потешаются над собственным остроумием. Нынешнему юмору более не нужна ин­теллигентность и утонченность. Необходим комический эффект со скидкой на уровень аудитории, отрицаю­щий всякое неравенство. Обезличивание, десубстан-циализация, персонализация — все эти процессы мы

1 Пустой, бессодержательный юмор приобретает самостоятель­ное значение и используется забавы ради. Свидетельством тому — появление в комиксах ономатопей,* придуманных для того, чтобы более выразительно «передать» окружающие нас звуки. «Чнаф», «плюх», «гьюхугпрщ», «рроох», «хугнунрщ», «грмф» — эти сочета­ния букв ничего не обозначают и ни с чем не ассоциируются. Забавный эффект является результатом гиперболических свойств языка, буквенных сочетаний, озвученных, чтобы придать им какое-то значение или же принявших орфографическую и типографиче­скую форму. См.: Фесно-Дерюэль П. Рассказы и речи, произнесен­ные бандой (Fesnault-Deruelle P. Recits et discours par la bande, Ha-

chette, 1977. P. 185—199).

* Ономатопея — звукоподражание. — Примеч. пер.

207

обнаруживаем в новых источниках обольщения в СМИ: время забавных, героических или мелодраматических персонажей отошло в прошлое; на повестке дня от­крытый, непринужденный и скоморошеский стиль. В фильмах о Джеймсе Бонде, американских «сериа­лах» («Старски и Хатч», «Искренне ваш») появляются персонажи, общей чертой которых является динамич­ная раскрепощенность в сочетании с необыкновен­ной эффективностью. Новый «герой» и сам не отно­сится к себе всерьез, банализируя действительность и проявляя свою враждебность, равнодушное отно­шение к происходящему. Эта враждебность непремен­но оттеняется его спокойным юмором и предпри­имчивостью среди окружающего его всюду насилия и опасности. Являясь воплощением нашего времени, герой предприимчив, но не вкладывает душу в свои поступки. Отныне на сцене не появляется никого, кто воспринимал бы себя важной персоной; никто не обольщает зрителя, если он не симпатичен.

Наряду с непринужденным и дружеским юмором возникает своего рода underground1 юмор, разумеется, развязный, но не опошленный, a hard.2 «Нужно окон­чательно чокнуться, чтобы прийти сюда. Но это sine qua поп3 условие; иначе копыта отбросишь, как Игги Поп, то есть пробки в «кочане» перегорят, и на устах застынет идиотская перекошенная улыбка... Зря они думали, что ад — это уютное тепленькое местечко, где ежедневно исполняется концерт Жена Винсента под управлением Андриса «Попозднее мы сюда заглянем, лады? До чего же я ненавижу эти трущобы!» {Либе-расьон). Постмодернистский, new wave4 юмор не сле-

1 Подпольный — англ.

2 Жесткий — англ.

3 Обязательный —■ лат.

4 Новая волна — англ.

дует путать с черным юмором: его тон мрачен, слегка ировокационен, отдает пошлостью, нарочито демон­стрирует свободу языка, сюжетов, часто касается <скса. Это неприятная сторона нарциссизма, который наслаждается отрицанием эстетики и образами от­литого в металл сегодняшнего дня. Если говорить о другом жанре, не разочаровываясь при этом, то Mad Мах II («Сумасшедший Макс-П») режиссера Дж. Мил­лера представляет собой весьма характерный пример жесткого юмора, где смешиваются не имеющие между собой ничего общего жестокость и юмор. Шутовство, доходящее до скоморошества, избыток сверхреализма проявляется в поделках «примитивной», грубой, вар­варской science fiction.1 Никаких полутонов, юмор ра­ботает «живьем», крупными планами, с использовани­ем спецэффектов; зловещее тонет в апофеозе голли­вудского театра ужасов.

В то же время оздоровление, умиротворение коми­ческого наблюдается в повседневной жизни. Таким образом, переодевания, розыгрыши, которые были по­пулярны в XIX веке, больше не в моде, за исключени­ем детских праздников и частных костюмированных балов. Бывало, крестьяне развлекались тем, что разгу­ливали по деревне, переодевшись в солдата, богатого буржуа или особу противоположного пола. Мимы пользовались успехом лишь в тот период, особенно во время свадеб, когда они в карикатурном виде изобра­жали тещу или свекровь.2 Отповеди или богохульные шутки смеха не вызывают, шутки грубые в устах обы­вателей опошляются по мере их применения, теряют провокационный характер, способность нарушить об­щественное спокойствие. Лишь в скетчах, разыгрыва-

208

1 Научная фантастика — англ.

2 Зельден Т. Истории о французских страстях (Zeldin T. Histores des passioins frangaises. Ed. Recherches. 1979. T. III. P. 394).

209

емых в мюзик-холлах и театральных кафе (Колюш), таким шуткам удается придать забавный оттенок, при­чем не в нарушение норм приличия, а как усиление и отражение событий повседневной жизни. Фарсы, ко­торые некогда пользовались большим успехом у про­стонародья и не были лишены известной бруталь-ности, теперь нечасто находят отклик: какой-нибудь щелкопер, вздумавший кого-то высмеять в глазах дру­гих людей, нынче вызывает скорее порицание, чем одобрение. Даже «фарсы с розыгрышами» вышли из употребления, став достоянием детей: в наши дни от юмора требуется больше сдержанности и новизны. Прошли те времена, когда смеялись над одними и теми же остротами; надо, чтобы юмор был спонтанным, «ес­тественным».

Кстати, вот уже два или три года на улицах и в лицеях по случаю Марди-гра1 собираются ряже­ные —■ юноши и девушки. Явление новое, по сущест­ву, постмодернистское: индивид модернистского пе­риода считал смешным или инфантильным переоде­ваться. Сегодня обстоит иначе, и такое отношение к маскарадам нашли бы чересчур строгим, офици­альным. Постмодернистское отношение заключается не столько в серьезной эмансипации, сколько в не­принужденности, воодушевлении и полете фантазии. Таков действительный смысл возврата к раскованно­сти эпохи карнавалов: это вовсе не переоценка тра­диций, но типичный эффект нарцисса — сверхин-дивидуализированный, зрелищный, допускающий всяческое украшательство — маски, мишуру, румяна, пестрые и забавные наряды. Вот как выглядит пост­модернистское «празднество»: это способ индивидуа­листического сверхдифференцирования, которое, тем

s Последний день карнавала, — Примеч. пер.

210

но. менее, серьезно, если мы достаточно тщательно iк следуем это явление.

Постепенно все, что содержит в себе элемент воинственности, утрачивает способность вызывать смех:1 «цуканье» (преследование новичков) в некото­рых школах еще продолжается, однако чтобы церемо­ния «посвящения» была забавной, нельзя допускать излишней жестокости, иначе она будет выглядеть, как насилие и утратит характер развлечения. Следуя необратимому процессу «смягчения нравов», о кото­ром говорил Токвиль, комическое становится несо­вместимым с жестокими развлечениями прошлого: теперь никто не смеется, видя, как жгут кошек, как это было в XVI веке во время праздника святого Жана,2 но даже сами дети не находят ничего смешно­го в этой «забаве», как это было в период предыду­щих цивилизаций, когда мучили животных. «Умнея», юмор становится и добрее: следует отметить эту но­вую для общества тенденцию — осуждать смех, на­правленный против ближних. Ближний перестает быть излюбленной мишенью для сарказма, мы гораз­до реже смеемся над пороками и недостатками дру­гих людей: в XIX и в первой половине XX столетия друзья, соседи с их бедами (к примеру — рогоносцы), их ненормальное поведение являлись неизменной

1 Если говорить о печати или художественном оформлении (Во-лински, Рейзер, Кабю, Жебе), то мы наблюдаем противоположную тенденцию — беспрецедентный разгул жестокости в карикатурах, «неумный и злой» юмор, отнюдь не противоречащий процессу смягчения нравов, но порожденный именно им. Жестокий юмор может стать настолько разнузданным, что приведет к улучшению человеческих нравов и отношений. Вульгарность, непристойность возрождаются в юмористической форме, между тем как гигиена стала повсеместным кредо, а человеческое тело — предметом по­стоянной заботы и ухода).

2 Элиас Н. Цивилизация нравов (Elias N. La Civilisation des mce-

urs. Le Livre de poche «Pluriel». P. 341).

211

темой шуток. Нынче же соседа щадят даже тогда, когда он теряет свое обличье и становится смешным Когда заходит речь об отношении к юмору в обыден­ной жизни, дух сатиры, а также критика и насмешки над своими ближними отходят на задний план и ут­рачивают элемент веселья, как и подобает «пси»-ин-дивиду, стремящемуся к теплоте дружеских отноше­ний и межличностным связям.

Соответственно, излюбленной мишенью насмешек, предметом шуток и самоуничижения становимся мы сами, как об этом свидетельствуют фильмы В. Аллена. Комический персонаж более не обращается к бур­леску (Б. Китон, Ч. Чаплин, братья Маркс); забавный эффект достигается не неприспособленностью к жиз­ни, не алогичностью поступков, а в результате самой рефлексивности, свойственной нарциссам с их фрей­дистским самоощущением. Шутовской персонаж не­совместим с впечатлением, какое он производит на своего ближнего, приходится смеяться, не желая то­го. Комизм в том, что, не видя собственного поведе­ния, он создает абсурдные ситуации, позволяет себе выходки, обусловленные необратимым ходом собы­тий. Что касается юмора нарциссов, то работы Вуди Аллена заставляют нас смеяться, не переставая изу­чать самих себя, анализируя свои смешные черты. Режиссер предлагает себе самому и зрителю зеркало, в котором отражается его собственное обесцененное «Я». Отныне объектом смеха становится наше «Я», наша совесть, а не пороки других людей или их неле­пые поступки.

Как ни парадоксально, но именно в юмористиче­ском обществе смех исчезает: впервые действует та­кой механизм, которому удается бороться с нашей привычкой потешаться над людьми. Вопреки прави­лам хорошего тона и моральному осуждению насмеш­ки, представители всех классов никогда не перестава-

212

ли считать смех чем-то естественным, особенно ду­рацкий смех, невольный взрыв веселья. В XIX веке во иремя представлений в кафе публика имела обыкно-ноние весело окликать артистов, громко хохотать, во весь голос делать замечания и шутить. Еще совсем недавно такая обстановка царила в некоторых попу­лярных кинотеатрах. Феллини умел воссоздавать эту атмосферу жизнелюбия и веселья, когда звучали бо­лее или менее грубые шутки в одной из сцен его Рима. Во время спектаклей Ж. Пужоля (Петонан) санитарам приходилось выводить из зала женщин, буквально надорвавших от смеха животы. Фарсы и водевили Фейдо вызывали такие взрывы хохота, что актерам приходилось делать вид, будто спектакль окончен; столь безудержное веселье царило в зале.1 Что сталось с этим сегодня, когда в классах не слыш­но гама и возни, когда до горожан доносятся только «вопли», остроты зазывал, торговцев и шарлатанов? Когда на смену кинотеатрам приходят «видики», когда динамики «забегаловок» заглушают человече­ские голоса, когда даже тишь уютных ресторанов и супермаркетов пронизана звуками фоновой музыки? Почему мы обращаем такое внимание, когда где-то царит безудержное веселье, постепенно отвыкаем от взрывов хохота, которые можно было услышать в прежние времена? Звуковое загрязнение постепенно захватывает город, смех замирает, человеческое про­странство наполняется тишиной, которую лишь из­редка удается нарушить детям. Напрашивается вы­вод: вслед за праздником юмора и веселья исчезнут и негромкие звуки смеха. Начался «период обнища­ния смехом», которое идет рука об руку с распро­странением неонарциссизма. Благодаря повсемест­ному отрицанию социальных ценностей, благодаря

1 Зельден Т. Цит. пр. С. 399 и 408.

213

культу самоусовершенствования, постмодернистская социализация делает индивида собственным узником, заставляет его не только отказаться от участия в об­щественной жизни, но и в конце концов отрешиться от индивидуальной сферы, поскольку она подвержена частым кризисам и неврозам, поражающим нарцис­сов; в процессе персонализации возникает зомбиро­ванный индивид, — то спокойный и апатичный, то лишенный ощущения, что он существует. Как же можно не заметить, что безразличие и разочарован­ность у массы народа, усиление чувства внутренней пустоты и постепенное угасание смеха происходят одновременно? Повсюду налицо утрата интереса к жизни, людям стали чужды душевные порывы; по­всюду то же притупление чувств, тот же уход в себя, свойственный нарциссам. Социальные институты ут­рачивают свой эмоциональный заряд; все, подобно смеху, стремится пригладить себя, подсластить. Если наше общество ставит на первый план такие ценно­сти, как взаимные связи, то индивид более не испыты­вает потребности обратить на себя внимание, кроме тех случаев, когда это подсказывает здравый смысл, чтобы казаться «коммуникабельным». Среди нарцис­сов при общении принято избегать внешних знаков внимания; они прячутся в свою скорлупу или же прибегают к методам саморегулирования; отказ от юмора — это лишь одно из проявлений десоциализа-ции, постмодернистской «мягкой» изоляции индиви­дов. Другое дело, что свойственная цивилизованным людям сдержанность, которую нужно признать в ат­рофии чувства юмора — это в действительности ре­зультат подавленной способности смеяться, подобно тому как гедонизм вызвал ослабление воли в индиви­дах. Обедненность чувствами, десубстанциализация индивида, отнюдь не ограниченная работой, властью, разрушает его целостность, его волю, его жизнера-

214

достность. Сосредоточенному на себе самом постмо­дернистскому индивиду все труднее «взорваться хо­хотом», забыться, почувствовать воодушевление, пре­даться веселью. Способность смеяться у него ослабе­вает, «смутная улыбка» заменяет непринужденный смех: «прекрасная эпоха» только начинается. Циви­лизация делает свое дело, создавая общество нарцис­сов, которым чужд размах, смех, зато она перена­сыщена элементами комизма.

Сверхреклама

Пожалуй, именно реклама наиболее ярко демонст­рирует природу юмора: фильмы, плакаты, объявле­ния все чаще отказываются от нравоучений и строгих внушений, прибегая взамен к каламбурам, необыч­ным оборотам («Ты знаешь, а у тебя красивые гла­за» — это об оправе для очков), к преувеличениям (Рено Фуэго: «Автомобиль, который движется быст­рее собственной тени»), к забавным рисункам (смеш­ные человечки, рекламирующие шины «Мишлен» или бензин «Эссо»), к образам, заимствованным из ко­миксов, к парадоксам («Посмотрите, ничего не вид­но» — реклама клейкой ленты «скотч») и гомофо­нии,1 к преувеличениям и забавным гиперболам, розыгрышам. Словом, налицо ничего не значащий, легкий юмор, противопоставляемый едкой иронии. «Жить любовью и Жини» — фраза ничего не оз­начает, это даже не плагиат, а забавная формула, представляющая собой нечто среднее между рекла­мой и бессмыслицей. Конечно же, автор рекламного ролика вовсе не нигилист, он не впадает ни в суесло­вие, ни в абсолютный иррационализм, его текст уп-

1 Гомофония — вид многоголосия. — Примеч. пер.

215

равляется стремлением подчеркнуть положительные качества продукта. Вот чем ограничена бессмыслен­ность рекламной фразы: разрешается не все, неле­пость должна способствовать улучшению образа то­вара. Реклама может усугубить логику абсурда, игру в смысл и бессмыслицу; причем необходимо, чтобы обыгрывалось название товара. Однако, и это глав­ное, игра эта не придает рекламе достоверности. Та­ков парадокс: реклама, которую клеймят за то, что она является орудием пропаганды, идеологического оболванивания, не дает повода СМИ для такого обви­нения. Наиболее тонкая реклама ни о чем не говорит, она лишь забавляется: подлинная реклама подшучи­вает над рекламой, как над ее смыслом, так и над бессмыслицей, устраняет элемент доверия, и в этом ее сила. Реклама отказалась, совершенно однозначно, от педагогики, от торжественного слога; чем изыскан­нее речь учителя, тем хуже его слушают. При исполь­зовании юмористических приемов качество товара подчеркивается тем ярче, когда он появляется на фо­не поразительного неправдоподобия. От скучной де­монстрации его достоинств отказываются, остается лишь мерцающий след — название марки, самое су­щественное.

Рекламный юмор сообщает правду о рекламе, а имен­но, что она не какая-то повесть или послание, что это не выдумка и не промывка мозгов, а пустая формаль­ность, подобно важным институтам с их социальными ценностями. Реклама ничего не сообщает, опошляет смысл, делает безвредной трагическую бессмыслицу, ее воплощением скорее является мультипликация. Здесь и сейчас нас окружает Диснейленд — в магази­нах, на стенах домов и станций метро — смутный сюр­реализм, очищенный от всякой таинственности, от всякой глубокомысленности, вызывающий у нас чув­ство разочарованности, пустоты и никчемности. Когда

216

юмор становится преобладающей формой, то идеоло­гия, с ее жестким противостоянием и надписями про­писными буквами,1 сходит на нет. Если можно сокра­тить при этом идеологическое содержание, то работа рекламы с помощью юмористических средств упро­щается. В то время как идеология метит в универ­сальное, глаголет истину, юмор в рекламе оказывается по ту сторону правды и лжи, по ту сторону великих символов, по ту сторону существенных противоречий. Юмористический кодекс дискредитирует претензии идеологии на смысл, компрометирует ее содержание; вместо пропаганды идеологии юмор утверждает де-субстанциализацию, устраняет противоречия. Про­славление смысла подменяется розыгрышем, утверж­дением логики невероятного.

Благодаря своей легкомысленной и непоследователь­ной тональности реклама, прежде чем убедить нас и побудить к потреблению товара, сразу же утверждает себя в качестве таковой: средство информации, рас­пространяющее эту рекламу, первым делом пропаган­дирует самого себя. В данном случае реклама становится сверхрекламой. Именно здесь категории отчуждения и идеологии перестают быть оперативными: имеет место новый процесс, который, отнюдь не вводя нас в заблуждение, представляется нам «мистификацией», утверждая идеи, которые сами по себе ошибочны. Та­ким образом, реклама не имеет никакого отношения к роли, традиционно закрепленной за идеологией — к замаскированному вдалбливанию в голову какого-то понятия, к мнимому существованию того или иного предмета. Остается затронуть сознание современного

1 Лефор Кл. Очерк генезиса идеологии в современном обществе (Lefort Cl. Esquisse d\'une genese de l\'ideologie dans les societes moder-nes // Textures. 1974, 8—9. Перепечатано в «Les Formes de l\'histoire». Gallimard. 1978).

217

■■

индивида, в основном враждебного рекламе. Не следу­ет бояться воспринимать ее как часть широкого «ре­волюционного» движения, направленного на критику иллюзий, —- движения, возникшего гораздо раньше в живописи, а затем происходившего в литературе, в театре, в экспериментальном кино и продолжавшегося в течение всего XX века. Разумеется, нельзя игнориро­вать тот факт, что ремесло рекламы развивается по классическому образцу, сразу же становится «чита­бельным» и коммуникативным, что никакая формальная работа не препятствует его прочтению и что изобра­жение, как и текст, остается привязанным к опреде­ленной схеме повествования — изображения. Короче говоря, все то, что авангардистские движения считали своим долгом развивать. Между тем, несмотря на эти весьма существенные различия, юмористический на­строй переводит рекламу в категорию, где она пере­стает служить классическому обольщению. Юмор дер­жится поодаль, не позволяет зрителю «попасться на удочку», не дает ему грезить наяву и препятствует процессу идентификации. Не правда ли, именно это дистанцирование осуществило модернистское искус­ство? Разве не критика иллюзий и обольщения вдох­новляла создателей всех произведений, имевших большую эстетическую ценность? Так же, как это было с Сезан­ном, с кубизмом, абстракционизмом или театром, на­чиная с Брехта, искусство уже не работает лишь в жанре мимического искусства и реализма, чтобы ка­заться сугубо образной или театральной сферой, а не подобием действительности. Так же, как дело обстояло с юмором, сцена, на которой разыгрывается реклама, обособляется от наблюдателя, обретает самостоятельность и превращается в нечто среднее между классическим представлением и модернистской абстракцией.

Критично отнесемся к иллюзии и магическому воз­действию искусства, которые потребуются на более

218

длительный срок, чем продолжительность существо­вания модернистских обществ, которые, эксперимен­тируя с историей, не желают соответствовать какой-то трансцендентной или навязанной извне модели с целью самовоспроизводства социума. В обществе, стремя­щемся к самостоятельности, отрыву от среды, формы иллюзии больше не являются преобладающими и обя­заны исчезнуть как последний признак социальной гетерономии. Зрительный образ и схема его художест­венной убедительности, его обольстительность и влия­ние на зрителя не могут существовать в системах, от­рицающих всяческие основы и внешнее воздействие. Повсюду происходит процесс автономизации и ис­коренение возникающих трансцендентных моделей; при становлении капитализма и рыночных отношений производство освобождается от старых традиций, приемов и методов контроля; при образовании демо­кратического государства и утверждении принципа су­веренитета народа власть освобождается от основ, некогда считавшихся священными; модернистское ис­кусство отрицает обольщающий характер «спектак­ля», отказывается от иллюзий, вызываемых мастерст­вом исполнителей, понимание его происходит не вне, а внутри самих форм искусства. В столь широком кон­тексте юмор становится лишь одним из участников процесса отрешения от иллюзий и автономизации со­циума. Тогда реклама лишь вписывается в рамки твор­чества, не связанного с возникновением общества, где все однозначно, все на поверхности, — общества, до циничности откровенного при всей его сердечности и

добром юморе.

Вскоре нам придется рассматривать избавление от иллюзий, порожденное юмористическим настроем, как одну из форм соучастия, сегодня знакомой всем слоям общества. Привлечь к жизни отдельных индиви­дов, сделать их активными и динамичными, заставить

219

их самих принимать решения — это стало аксиомой открытого общества. Иллюзионизм и оторванность от субъекта, которую он подразумевает, стали несовме­стимы с системой, существующей в условиях свободы выбора и обслуживания. Авторитарная выучка, гру­бые формы манипулирования индивидом и его «одо­машнивание» ушли в прошлое, потому что не были учтены активность и своеобразие личности. Зато юмо­ристический кодекс и дистанцирование субъекта от информации, которое он обусловливает, оказывается, соответствуют функционированию системы, которой необходима активность индивидов, хотя бы самая не­значительная. Для восприятия юмора субъектом ника­кой психической деятельности не требуется. Время настойчивого убеждения, механистического воздейст­вия на жестких индивидов проходит; в условиях, когда реклама взывает к духовной сложности субъектов, об­ращается к ним, используя «культурные» аллюзии, делая более-менее тонкие намеки на их просвещен­ность, становятся забытыми понятиями иллюзионизм, механизмы «слепой» идентификации. При этом рекла­ма вступает в свой кибернетический век.

Мода: забавная пародия

Мода — это еще один повод для юмористического взгляда на жизнь. Чтобы в этом убедиться, достаточно перелистать страницы журналов мод и взглянуть на витрины магазинов: майки со смешными рисунками или надписями, всевозможные дамские носки и голь­фы, броши в виде эскимо или слона («наложите отпе­чаток своей личности на пошлые, скучные носки и приколите на лацкан жакета брошь вашего цвета»), «мальчиковые» шапочки, прически ежиком, блестки и звезды в макияже, украшенные поддельными брилли-

220

.штами очки и т. д. «Жизнь слишком коротка, чтобы надевать мрачное». Устраняя из жизни все, что напо­минает о серьезном, в особенности о смерти — самой (апретной теме нашего времени, мода отметает по­следние следы зажатого в кулак дисциплинарного ми­ра и становится забавной во всех своих выражениях. Шик, желание выделиться отходят на задний план, поэтому одежда из магазинов готового платья замени­ла одежду от кутюрье, следуя живой динамике моды. На смену хорошему вкусу, высокому стилю приходит веселый стиль: эпоха юмора сменила эпоху эстетики.

Несомненно, начиная с двадцатых годов мода не переставала «раскрепощать» внешность женщины, со­здавая «юный» стиль, устраняя пышность в одежде, изобретая экстравагантные или смешные (к примеру, у Э. Скиапарелли) формы. Тем не менее в основном до шестидесятых годов женская мода подчинялась прави­лам изысканной эстетики, где ценились сдержанность и элегантность, заимствованные у мужской моды, су­ществовавшей с времен Брюмеля. Этот мир остается позади как в отношении дам, так и в отношении муж­чин: возникла культура фантазии; юмор стал одной из категорий, влияющих на манеру одеваться. Шик уже не состоит в том, чтобы следовать последнему крику моды. Он заключается в умении мгновенно создать впечатление, вне зависимости от стереотипов, в свое­образии look,1 его необычности и оригинальности для модников и незаметности, relax2 для людей непритяза­тельных. Все больше оригинальности влюбленных в себя людей — для одних, все больше непринужден­ного и раскованного единообразия — для большинст­ва, — так выглядит общество нарциссов, которое во­площает тенденцию к разнообразию в мире моды, к

1 Внешний вид — англ.

2 Непринужденность — англ.

221

к

ликвидации ее критериев и императивов, к мирно му сосуществованию стилей. Покончено с громкими скандалами, с обвинениями в нарушении правил эле­гантности; нужно лишь оставаться самим собой, даже без претензий на шик, но с чувством юмора. Можно позволить себе все, все носить, всему радоваться. При­шло время «второй стадии»; в своем развитии мода превращается в «искусство для искусства», она утра­чивает как элемент соблазна, так и элемент вызова.

Несколько лет назад возникла мода «ретро», кото­рой свойственны свои особенности. В пятидесятых, шестидесятых годах, когда было принято носить плис­сированные юбки независимо от возраста, мода «рет­ро» не следовала никаким строгим или ранее неиз­вестным правилам, лишь тонко намекая на прошлое и возрождая давно забытые элементы, сочетая их более или менее свободно. В этом смысле мода «ретро» при­способлена к персонализированному обществу, жаж­дущему освободиться от всяких ограничений и рас­считывающему на либеральность вкусов. Как ни па­радоксально, но именно благодаря этому мнимому культу прошлого мода «ретро», как оказалось, все больше соответствует современности. «Ретро» высту­пает как «антимода» или «антимир»: она означает ко­нец не всякой моды, а ее юмористической или паро­дийной фазы, подобно тому как антиискусство лишь воспроизводило и расширяло художественную сферу, привнося в нее элемент юмора. Отныне судьба анти­систем состоит в том, чтобы возникать под знаком юмора. «Ретро» не имеет никакого содержания, ни­чего не значит, изощряется в некой легкой пародии, чтобы объяснять и выпячивать архаичные элементы моды. Не вызывая ностальгии, не пародируя прежнюю моду, это карикатурное воспоминание о прошлом но­сит скорее метасистемный характер: «ретро» демонст­рирует систему моды и подчеркивает саму моду в ее

222

повторении и имитации на новом уровне. В данном i лучае, как и в других, последним этапом развития символического является его самовоспроизведение i о гласно правилу, что всякое повторение имеет юмо­ристическую окраску, поскольку превращается в ре-(ультате зеркального эффекта в насмешку над собой. 11овый парадокс обществ, основанных на новаторстве, ыключается в том, что, преодолев определенный порог, системы развиваются таким образом, что воз­вращаются в свое первоначальное состояние. Если мо­дернизм был основан на приключениях и исследо­ваниях, то постмодернизм зиждется на возвращении прежних ценностей, изображении самого себя; он ста­новится забавным в социальных теориях, содержит элементы самолюбования в системах «пси». Поспеш­ное движение вперед подменяется вторичным откры­тием основ, внутренним развитием.

«Нет ничего более модного, чем делать вид, что не интересуешься модой. Таким образом, можно надеть на себя трико танцовщика или китель в стиле Мао с пресыщенным видом той, которая навсегда отказалась от всяких ухищрений, объявленных пошлыми, чтобы защитить ультраклассическое удобство рабочей одеж­ды. А вид человека незначительного, в боксерских тру­сах или в платье сестры милосердия, удачно дополнен­ном какими-нибудь аксессуарами, будет как нельзя более соответствовать требованиям моды». После по­явления джинсов наблюдается дальнейшая тяга к одежде типа рабочей, типа военного обмундирования или спортивной формы. Спецовка, пара из грубой ткани, блуза художника, парка, флотский дождевик, крестьянская юбка: фривольный стиль ассоциируется с серьезной и деловой личностью, мода подражает ми­ру профессионалов, становясь приверженной явно па­родийному стилю. Имитируя утилитарную одежду, мода маскирует свои устои, торжественность «хоро-

223

iiifii

шего тона» исчезает, формы утрачивают то, что можп< i было бы принять за манерность и вычурность; мода и ее окружение перестают противостоять друг другу н соответствии с повсеместной тенденцией к отриц.1 нию противоречий. Сегодня модной является небреж ность, раскованность; новое должно выглядеть пони шенным, а нарочитое — спонтанным. Самая утончен ная мода подражает и пародирует естественносп. наряду с либерализацией постмодернистских институ тов и нравов. Поскольку мода утрачивает свой харак тер изысканности, ее стиль становится забавным, опи раясь на лишенный внутреннего содержания нейтра лизованный плагиат.

Предметом пародии становится не только труд, природа или сама мода; в настоящее время в процесс юморизации вовлечены все культуры. Так, появилась мода носить косички наподобие африканских: едв<1 попав в разряд модного, то, что было ритуальным и традиционным, утрачивает свой серьезный характер и граничит с маскарадом. Таково новое лицо этноцида вместо уничтожения экзотических культур и народ ностей возник неоколониализм с юмористическим душком. Белые не могут уважать внешнюю сторону этих культур, а теперь такое отношение распространя­ется и на их внутреннее содержание. Теперь не обо­собление, не изоляция чуждых нам существ лежит в основе отношения к ближним; постмодернистское об­щество столь падко на новизну, что не может от нее отказаться. Напротив, мы воспринимаем все, что угод­но, мы выкапываем и пожираем что угодно, но сопро­вождаем это насмешкой над своим ближним. Неза­висимо от нашего субъективного к нему отношения, изображение чужого «Я» в моде приобретает насмеш­ливый оттенок, поскольку это обратная сторона логи­ки «неизвестного ради неизвестного», очищенного от всякого культурного значения. Это не презрение, а

224

неизбежно, помимо наших желаний, возникающая па­родия.

Внушает тревогу то совершенно неизвестное ранее, оолее того, массовое явление, которое возникло за последнее время в моде. По существу, одежда нераз­рывно связана с ее лейблом. Почти везде — на джин­сах, рубашках, пуловерах — в глаза бросаются над­писи и этикетки; они на майках, эти буквы, аббревиа­туры, синтагмы, формулы, приковывающие к себе внимание. Настоящее вторжение всякого рода изобра­жений и типографских знаков. Рекламный трюк? Свести все к этому было бы слишком простым объяс­нением, поскольку то, что написано на товаре, зачас­тую никак не связано с названием фирмы или изде­лия. Желание покончить с безликостью, афишировать принадлежность к какой-то группе, возрастной ка­тегории, культурному или региональному происхож­дению? Тоже нет. Неважно — кто, неважно — когда носит, неважно — что, независимо от того, что написа­но на его одежде. По существу, соединив надпись с логикой, мода расширила свои границы, увеличила об­ласть возможных комбинаций; при этом оказывается, что юмор затронул надписи, культуру, смысл, группо­вую принадлежность. Знаки оторваны от их значения, их использования, их функции, их основы; остается лишь налет пародии, парадоксальное сочетание, где одежда — это насмешка над надписью на ней, а над­пись — насмешка над одеждой. Это все равно, что в газетной карикатуре зашифровать имя изобретателя

книгопечатания.

То, что попадает в орбиту моды, оказывается под знаком юмора, а все, что выходит из моды, ожидает та же судьба. Что может быть любопытнее и смешнее, чем одежда или прически, производившие такой фу­рор несколько лет назад? Устаревшее как вблизи, так и издалека вызывает смех. Видно, необходима какая-

8 Жиль Липовецки

225

то задержка во времени, чтобы увидеть во всей ее красе забавную сторону моды. Незлому, непринуж­денному и непосредственному юмору соответствует невольный, несколько тяжеловесный юмор всего об­ветшалого. Однако если мода — категория, связанная с юмором, то это объясняется не только его более или менее случайным содержанием. Если заглянуть по­глубже, то увидим, что она обусловливается самим ее характером, неизбежной логикой, способствующей появлению всего нового или псевдонового, и соответ­ственно, деградацией ее форм. Мода представляет со­бой структуру юмористическую, а не эстетическую, в том смысле, что, попав в эту категорию, как новое, так и старое оказываются наделенными «смешными» чер­тами в результате постоянного и циклического про­цесса обновления. Не существует новизны, которая не принимала бы фривольные, любопытные и забавные формы; не бывает моды «ретро», которая не вызывала бы улыбки.

Как и реклама, мода ничего не сообщает, представ­ляя собой «полую структуру», но будет ошибкой ви­деть в ней новую форму мифа. Императив моды не в том, чтобы рассказывать сказки или внушать грезы, а в том, чтобы вносить перемены, перемены ради пере­мен; так что мода существует лишь благодаря этому непрерывному процессу смены форм. При этом она выражает сущность наших исторических систем, ос­нованных на ускоренном темпе экспериментаторской работы, демонстрации их функционирования в усло­виях игры и беззаботности. Изменения происходят при этом во время действия, но скорее в форме, чем в содержании: разумеется, мода обновляется, ко это больше похоже на пародирование перемен с програм­мированным ритмом, увеличением скорости циклов, определяющей новизну gadgets, и очередной сезон си­мулирует их оригинальность и неповторимость. Боль-

226

шая, безобидная пародия на наше время, мода, несмот­ря на форсирование ею нововведений, на ее динами­ку, обусловливающую обветшание символов, ни убий-( гвенна, ни самоубийственна (Р. Кениг), она забавна.

Юмористический процесс и гедонистическое общество

Феномен юмора никак не связан с какой бы то ни было эфемерной модой. Прочной и неизменной частью нашего общества является элемент юмора: благодаря несерьезному отношению к информации, которое он вызывает, юмор составляет неотъемле­мую часть обширного полиморфного механизма, ко­торый способствует приданию гибкости или персона-лизированию жестких и дисциплинарных структур. Вместо принуждения, иерархической и идеологиче­ской отчужденности налицо чувство интимности, юмористической разрядки, являющейся языком гиб­кого и открытого общества. Узаконивая полет фанта­зии, юмор вносит элемент легкомыслия в получаемые сообщения, придает им ритмичность и динамичность, идущие рука об руку с распространением культа ес­тественности и молодости. Юмор обусловливает «мо­лодежные» и подбадривающие высказывания, устра­няет их тяжеловесность и мрачный характер; в сооб­щениях он служит тем же, что «линия» и «форма» в изображении человеческого тела. Подобно тому, как тучность становится «запретной» в системе, требую­щей от индивидов их присутствия и мобильности, эмоциональные разглагольствования отходят на за­дний план, поскольку они несовместимы с требовани­ем оперативности и быстроты, необходимых в наше время. Нужно, чтобы все, оказывающее шокирую­щее, ослепляющее, утяжеляющее жизнь воздействие,

227

было устранено и уступило место «жизни», вызыва­ющим галлюцинации рекламным роликам, символам элегантности; юмор обостряет чувства.

Будучи радостной стороной процесса персонализа-ции, феномен юмора, каким он представляется нам, неотделим от эпохи потребления. Именно бум по­требностей и гедонистическая культура, им обуслов­ленная, сделали возможным такое повальное увлечение юмором, что оно привело к деградации церемониаль­ных форм общения. Общество, главной ценностью которого становится всеобщее счастье, вынуждено производить и потреблять в больших масштабах сим­волы, приспособленные к этому новому этосу, ска­жем, веселые, радостные сообщения, которые в лю­бой момент можно «выдать» как награду подавляю­щему большинству народа. Юмористический код, по сути, является, довеском, «духовным ароматом» мас­сового гедонизма при том условии, что этот код не уподобляется извечному инструменту капитала, пред­назначенному для стимулирования потребления. Не­сомненно, забавные послания и сообщения отвечают интересам рынка, но в действительности проблема состоит в следующем: зачем это нужно? Почему воз­ник всеобщий интерес к чтению комиксов даже у взрослых, хотя у них и без того мало времени, между тем как во Франции ученые это явление проигнори­ровали или же отнеслись к нему с презрением? По­чему в одном номере газеты столько смешных и лег­комысленных подрисуночных подписей? Почему юмористический клип заменил прежнюю рекламу — «реалистичную» и болтливую, серьезную и перегру­женную текстами? Это невозможно понять, ссылаясь на потребность продать товар, на один лишь прогресс в дизайне или на развитие техники рекламы. Если юмористический настрой «пустил корни», то лишь потому, что он соответствует новым ценностям,

228

новым вкусам (а не только классовым интересам), новому типу личности, стремящейся к развлечениям и разрядке, испытывающей аллергию на торжествен­ность слога после полувековой социализации благода­ря потреблению. Несомненно, веселый юмор, предна­значенный для широких масс, возник не вместе с обществом потребления: в США с начала XX века существует большой спрос на комиксы, в это же время огромный успех выпал на долю мультфильмов; смешные рекламы появились около 1900 года («шина Мишлен преодолевает любое препятствие», веселый силуэт Дядюшки Лустюкрю, грубоватые шутки трио «Риполен»). Однако распространение и обновление юмористических приемов стало возможным лишь с потребительской революцией и появлением новых ге­донистических ценностей.

В настоящее время юмор хочет быть «естествен­ным» и тонизирующим: в читательской почте, в кри­тических статьях, например в «Либерасьон» или «Ак-тюэль», широко используются риторические оборо­ты, восклицания, повседневные и непосредственные выражения. Юмор ни в коем случае не должен ка­заться вымученным или чересчур мудреным: «От А (произносится «эй») до W (произносится «дабл ю»), от AC/DC (эй си — ди си) до Wild Horses (дикие лошади) — это все, что нужно прочитать (и выучить) о группах тяжелого рока, чтобы больше не выглядеть балбесом на вечеринке по случаю окончания учебно­го года, устроенной директорской дочкой. Повторять больше не стану. Доставайте ручки, kids,1 записывай­те!» (Либерасьон). Юмористический настрой больше не ассоциируется с тактом, с буржуазной изящно­стью манер, он использует язык улицы, допускает фамильярность и непринужденный тон. Конкуренция

1 Ребята — англ.

229

между классами с целью мнимого господства прояв­ляется лишь на поверхности явления, корни которого следует искать в изменении всего образа жизни, а не в битвах за классовое преимущество. Отнюдь не яв­ляясь показателем культуры и благородства, юмори­стический настрой лишает изысканности и респекта­бельности символы минувшей эпохи, нарушает поря­док старшинства и иерархического неравенства ради торжества непринужденности, отныне возведенной в ранг культурной ценности. Не следует также прини­мать всерьез сетования марксистов: видишь столько веселых картинок, что действительность кажется го­раздо более монотонной и бедной, чем на самом деле; избыток комического компенсирует и прячет от нас подлинные невзгоды. В действительности юмор ра­ботает над упрощением возвышенных понятий, ли­шением их тяжеловесности и степенности. Юмор — подлинный показатель демократизации. Демократи­зация, которая меньше ценит идеологию равнопра­вия, чем сокровища общества потребления, к кото­рым относятся индивидуалистические страсти, про­буждает массовое желание жить свободными сию же минуту и, соответственно, обесценивает строгие фор­мы: культура спонтанности, free style,1 живой юмор, который представляет собой лишь одно из ее прояв­лений, идет рука об руку с гедонистическим индиви­дуализмом; она стала исторически возможной лишь благодаря инфляционистскому идеалу свободы лич­ности в персонализированном обществе.

Отметим, что юмор, захлестнувший нас чуть ли не со всех сторон, не является совершенно неизвестным ранее изобретением истории. При всей новизне поп-юмора он связан узами родства со своеобразным со­стоянием души, возникшим еще в прежние времена,

1 Вольный стиль — англ.

этим sense of humour,* которое нашло распространение и XVIII и XIX веках, особенно в Англии. По существу, благодаря своему добродушному характеру современ­ный юмор близок классическому, который был до­вольно терпимого и любезного свойства; но если пер-ный обусловлен гедонистической социализацией, то торой следует связать с возникновением индивидуа­листического общества, этого нового социального яв­ления, свидетельствующего о человеческом единении, которое способствовало размыванию и сдерживанию насилия. В отличие от иронии юмор олицетворяет сво­его рода симпатию, сочувствие, пусть даже кажуще­еся, к лицу, над которым подшучивают. Мы смеемся вместе с ним, а не над ним. Как не связать это друже­любное отношение, свойственное юмору, эту субъек­тивную окраску с общей гуманизацией межличност­ных отношений, связанных с вступлением западного общества в демократическую индивидуалистическую эпоху. Произошло смягчение юмора, подобно тому как произошло смягчение наказаний, словно стало меньше кровавых преступлений. Сейчас мы только тем и занимаемся, что продолжаем эту либеральную политику. «Печальный оптимизм и веселый песси­мизм» (Р. Эскарпи), sense of humour заключается в том, чтобы подчеркнуть забавную сторону явлений, осо­бенно в трудные минуты жизни, пошутить вопреки обстоятельствам. Сегодня смещается даже основная тональность смеха; «пристойный» юмор продолжает повышаться в цене: об этом свидетельствуют амери­канские фильмы о войне, демонстрирующие велико­лепную работу постановщика. На сцене появляются незаметные герои, чей хладнокровный юмор прямо пропорционален опасностям, которым они подверга­ются. На смену рыцарскому кодексу чести приходит в

! Чувство юмора — англ.

230

231

качестве демократического идеала кодекс юмористи ческий. Фактически нам трудно понять до конца этот тип поведения, не увязывая его с идеологией демокра тии, с принципом современной независимости лич ности, позволившим оценить эксцентричные выска зывания, неконформистские взгляды — самостоя тельные, но в которых нет ничего показного или вызывающего — в соответствии с обществом равно­правных индивидов: «Чуточку юмора достаточно для того, чтобы сделать всех людей братьями».\' Юмор вы полняет эту двойную демократическую задачу: он по­зволяет индивиду забыть, хотя бы на минуту, о мертвой хватке судьбы, о реальностях жизни, об условностях и легкомысленно утвердить свое свободомыслие. Одна­ко он не позволяет индивиду слишком серьезно отно­ситься к себе и считать себя выше всех, быть надмен­ным, импульсивным или резким, — человеком, кото­рый не всегда в ладах с собой. Юмор умиротворяет межличностные отношения, устраняет причины трений, в то же время утверждая индивидуальную оригиналь­ность. Это определяет социальный престиж юмора, кодекс эгалитарной выучки, который в данном случае следует рассматривать как инструмент социализации наряду с дисциплинарными механизмами. При этом, чтобы держать себя в руках, быть дисциплинирован­ным (это касается и юмора), современный человек мо­жет все больше считать себя мишенью для шуток по мере развития инфраструктур власти. Ведь благодаря юмору дисциплинированный индивид уже олицетво­ряет равнодушие, раскованность, по крайней мере ка­жущуюся, возвышающую на этом уровне освобожде­ние субъективной сферы, которую мы с тех пор не перестаем расширять.

1 Томпсон Ф. Д. Британский юмор {Thompson Ph. D. L\'Humour britannique. Lausanne, 1947. P. 27).

232

Sense of humour с его двойственностью: сатира и тон­кое восприятие, экстравагантность и серьезность, — соответствовало первой индивидуалистической рево­люции, развитию свободы, равенства, терпимости в рамках самоконтроля. С наступлением второй индиви­дуалистической революции на волнах массового гедо­низма юмор меняет свою тональность, указывая на приоритет таких ценностей, как сердечность и общи­тельность. Таким образом, печать и особенно повсед­невный юмор стремятся не высмеивать логику, осуж­дать или бранить, даже с лучшими намерениями, а просто создать обстановку раскованности: в извест­ной мере юмор выполняет фатическую1 функцию. На-бмодается десубстанциализация комического, которая соответствует десубстанциализации нарциссов с их потребностью в общении: поп-юмор и кодекс дружбы являются составными частями одного и того же меха­низма. Вместе они соотносятся с «пси»-культурой и индивидуальностью нарциссов; вместе они создают человеческую теплоту в обществе, где ценятся личные отношения; вместе они демократизируют систему до­водов и человеческого поведения. Если юмористиче­ский кодекс занял такую позицию даже в обиходной речи, то это относится не только к гедонизму эпохи потребления, но и к психологизации отношений меж­ду людьми, которая развивается одновременно. Юмор fun? — незамысловатый и непринужденный — выиг­рывает, когда отношение индивида к другим и к себе психологизируется или в нем отсутствует материаль­ный интерес; когда идеал в том, чтобы установить «контакт» между людьми. Не относиться к себе всерь­ез: эта демократизация индивида не только объясня­ет эгалитарный императив, она объясняет увеличение

5 Восклицательную. 2 Потеха — англ.

- Примеч. пер.

233

. i litllliUIMILHl

til

этих «пси»-ценностей, которыми являются спонтан ность и общительность; она объясняет антропологи­ческую перемену, появление терпимой личности бе:» больших претензий, без высокого мнения о себе, без жестких убеждений. Юмор, который уравнивает зна­чащие фигуры в мгновение ока, заключен в образе неустойчивости, свойственной нарциссам, которая в данном случае по-прежнему является орудием демо­кратии.

В игру вступают самые сокровенные области, не­когда считавшиеся запретными — секс, чувства. По­смотрите на маленькие объявления; «Красивей Джейм­са Дина, быстрей Дейтоны. Рисковей Безумного Ма­ка... Если прочтешь, ответь...». Времена изменились: уже не считается непристойным выставлять напоказ свои проблемы, признаваться в собственных слабо­стях, обнаруживать свое одиночество. Между тем идеал все тот же, его выражают языком модернистских ги­пербол, где преувеличение ровно ничего не означает, если адресат лишен вкуса и чувства юмора. В то же время юмор становится качеством, которого ожидают у партнера: «Привет, детка. Ты любишь перемены, иг­рать, путешествовать, смеяться, смеяться, смеяться, ласки, любовь, любовь, хе-хе, я тоже... Как это я мог не встретить тебя? Ах! Ты чуточку стеснительна? Да не­ужто? Я тоже, если хочешь знать» (выговор, как у Колюша). Сказано все, но никто не принимает это всерьез; персонализированный юмор присущ нарцис­сам. Он в одинаковой степени служит защитным экра­ном индивида и простым способом обратить на себя внимание. Мы обнаруживаем здесь постмодернист­скую двойственность: привилегированный кодекс от­ношений с другими людьми задает юмористический тон, в то время как отношения с самим собой основы­ваются на труде и совершении усилий (терапии раз­личного рода, режим и т. д.). Появился и еще один вид

234

терапии: «Смех как терапия. Щадящий эффективный метод с целью обрести утраченную жизненную энергию. С помощью особых приемов дыхания и пробуждения чувств мы направляем наше тело и нашу ментальность на новый уровень, открывающий дополнительные воз­можности. Этот „смех, привезенный из Индии\", вно­сит в нашу жизнь древнее и забытое дыхание».

Юмор проник в женский мир задолго до любых ограничений, поскольку ему была свойственна фри­вольность поведения, в действительности оказываю­щаяся вдвойне заметной, как на это указал Э. Сюлле-ро, неисправимо серьезный консерватор и моралист. Именно в двадцатые и тридцатые годы с появлением женщины-«потребительницы» женский архетип начи­нает видоизменяться, переходя от некой меланхолии к показной веселости, к оптимизму типа keep smiling.1 В настоящее время юмор проявляет себя вовсю главным образом в женской печати; с недавних пор мода на женское нижнее белье рекламируется в comic strips2 (журнал «Elle»3), женщины становятся знаменитыми cartoonists.4 А в литературе, в особенности после на­чавшегося «наступления» женщин, широко и беспре­пятственно используются различные формы юмора; в американских романах с продолжением (Забавные женщины) женщины используют те же выражения и ведут себя так же развязно, как и мужчины. Гедони­стическое общество, распространяя легкомысленные вкусы fun,5 узаконило юмор для всех социальных сло­ев, для всех категорий независимо от возраста и пола; впрочем, юмор теперь все более одинаковый, доступ­ный всем — от «семи до семидесяти семи лет».

1 Улыбайся — англ.

2 Юмористический рисунок — англ.

3 «Она».

4 Художники-карикатуристы — англ.

5 Веселье — англ.

235

1ШП II\' ill

Юмористическая судьба и «постэгалитарная» эпоха

Следствие эпохи потребления — юмористический процесс — проникает и в социальную сферу; высшие идеалы превращаются в пародию, поскольку не могут сделать хоть сколько-то значимый вклад. Под воздей­ствием гедонистических и нарциссических ценностей устои общества лишаются своего содержания; те до­стоинства, которые лежали в основе мира еще в пер­вой половине XX века (бережливость, целомудрие, профессиональная добросовестность, самопожертво­вание, трудолюбие, пунктуальность, авторитетность), вызывают не уважение, а скорее улыбку: словно от­голоски водевилей, нечто замшелое или забавное. На смену славному и героическому утверждению демо­кратии, когда идеологические лозунги соперничали по своей выразительности (нация, равноправие, со­циализм, искусство для искусства) с низложенными иерархическими ценностями, пришла постмодернист­ская демократическая эра, которая ассоциируется с десубстанциализацией важнейших социальных кри­териев.

Юмористический процесс подразумевает не толь­ко приклеивание смешных ярлыков, но и создание пародийных образов, причем вне зависимости от же­лания индивидов и групп; теперь даже самому серь­езному, особенно самому величественному, именно ему — наоборот, придается комизм. Что же еще мо­жет избежать подобной участи сейчас, когда сами политические распри — деление на правых и ле­вых — превращаются в пародию на соперничество, которую наглядно демонстрируют новые развлека­тельные шоу, какими являются телевизионные деба­ты. Персонализируясь, образ политика стал посмеши­щем: чем более крупные фракции отказываются от

236

противоборства, тем более карикатурными выглядят политики в сценах, похожих на борьбу кетч с двумя или четырьмя участниками; чем нагляднее становится отсутствие мотивов в политической борьбе, тем боль­ше политическая сцена напоминает стриптиз с де­монстрацией добрых намерений, честности, ответст­венности и превращается в цирковое представление и маскарад. Высшая стадия автономии политики — не радикальная деполитизация масс, а превращение ее в массовое развлечение, в бурлеск: когда противо­речия между партиями превращаются в фарс, и все большее число людей это понимают, класс политиков может действовать в закрытых системах, блистать на телевизионных состязаниях, наслаждаться радостями маневров с использованием своих штабов, с примене­нием бюрократической тактики и, как ни парадок­сально, продолжать демократическую игру в предста­вительную власть перед лицом апатии электората. Яв­ляясь фактором автономизации систем и аппаратов, в данном случае политических, юмористический про­цесс сам вошел в фазу автономии: в наше время юмор накладывает свой отпечаток на самые «серьез­ные» сферы жизни, развивается согласно неуправля­емому закону необходимости, независимо от намере­ний и конечных целей исторических актеров. Юмор

стал судьбой.

Ноябрь 1980 года. Колюш, участник президентских выборов, встречает сочувственное отношение со сто­роны многих избирателей, создается комитет «серь­езной» поддержки кандидата. Можно ли представить себе такое явление, которое самым наглядным обра­зом показывает юмористическое будущее политики? Шут гороховый в качестве кандидата: никто еще не пользовался такой скандальной известностью, кроме самого политического клана, в особенности левых, как он. В сущности, все пришли в восторг, узнав, что про-

237

iiiifiiilillJItlf 111

фессиональный чудак появится на политической сце­не, поскольку она успела превратиться в смешное представление; а с появлением на ней Колюша поли­тический маскарад превратится в нечто непотребное. Когда политик больше ничего собой не представляет и только пыжится, чтобы придать себе важность, нет ничего удивительного в том, что артисту варьете удает­ся заполучить значительное количество голосов, пер­воначально предназначавшихся для политических ли­деров, этих комиков второго сорта: во всяком случае, посмеялись «для пущей правдивости». История с Ко-люшем не объясняется ни ностальгией по временам карнавалов, ни логикой нарушения стереотипов (ко­торая предполагает чрезвычайно серьезный порядок); здесь следует усматривать обыкновенную пародию, работающую на демократические механизмы и усили­вающую балаган политики.

Ценности общества, сам политик, даже искусство оказываются жертвами этой неудержимой деградации. Прекрасные времена конца XIX и начала XX века, когда вокруг искусства возникали скандалы, мино­вали. Теперь самые изысканные, самые проблема­тичные, самые «минималистские» работы — особенно последние — производят комический эффект, несмот­ря на свое содержание. Много критиковали юмор поп-художников, опошление искусства, с которым они оперировали, однако именно разные аспекты модер­нистского искусства приобрели различную юмористи­ческую окраску. Идет ли речь о гигантских антиконст­рукциях кубистов или о фантазии сюрреалистов, гео­метрических построениях абстракционистов или об экспрессионистах, о массовом появлении поп-течений, о неореалистах, land art,1 body art,2 о хеппенингах, пер-

1 Земное искусство — англ.

2 Искусство тела — англ.

форменсах, паттернах, ставших к настоящему време­ни постмодернистским искусством, но искусство пе­рестало сохранять «серьезный вид». В стремлении к новаторству искусство разрушило все свои классиче­ские устои, отказалось от звания ремесла, прекрасно­го, оно пытается расправиться со своей изобразитель­ной стороной, вредит самому себе, когда идет речь о возвышенном, и таким образом входит в юмористиче­скую эру, эту последнюю стадию своей секуляриза­ции — стадию, на которой искусство утрачивает свою трансцедентальность и занимается превозношением «неважно чего», граничащими с обманом. Вечно в по­исках «жареных фактов», каких-то акций, примитив­ных форм и объемов, новых устоев, искусство стано­вится смешным в силу ничтожности размышлений о собственной деятельности, в силу попыток убежать от Искусства, в силу тяги к новизне и «революциям». Юмор художественных произведений больше не явля­ется функцией их внутреннего содержания, он стре­мится к крайней радикализации поступков в искусст­ве, к предельной детерриториализации произведений искусства, которые в глазах публики выглядят ничего не выражающими и гротесковыми. Забвение великих законов эстетики, крайний радикализм авангарда ис­казили коренным образом восприятие произведений искусства, которые стали приравнивать к бессмыслен­ным предметам роскоши — этаким gadgets.

Скажем прямо, при раздробленности частных инте­ресов и преувеличенном значении всякого рода мень­шинств, объединившихся в различные организации и ассоциации (отцы-одиночки, лесбиянки-токсикоманки, ассоциации агорафобов или клаустрофобов, толстяки, лысые, страшилы и страшилки — то, что Рощак назы­вает «ситуационными объединениями»), именно об­ласть социальных претензий приобретает юмористи­ческую окраску. Разве не забавно появление мно-

239

238

.\'•-* \"

шшт

жества все более мелких ячеек, утверждающих свое право на отличие. Это напоминает эффект матрешки, внутри которой помещаются матрешки поменьше. Право быть непохожим на других приводит к разру­шению групп, появлению микросолидарностей, вы­членению все новых странностей, которое продолжа­ется до бесконечности. Юмористическое изобра­жение сопровождается возникновением множества капилляров в кровеносной системе общества. Провоз­глашаются новые лозунги: Fat is beautiful,1 Bald is bea­utiful;2 появляются новые группировки: Jewish Lesbian Gang,3 мужчины после менопаузы, Non-parents organi­zations,4 которые не видят забавного характера в их стремлении к самоутверждению и постмодернистской тяге к объединениям, находящимся на полпути между gadget и исторической необходимостью. Нужно доба­вить, что спонтанный комизм, изживая себя, о какой бы организации ни шла речь, еще быстрее поражает современную мораль. Выполняя функции полупровод­ника, социальное расслоение утратило элемент тра­гизма, былой страстный централизм, оно стало очеред­ным результатом изобилия микроскопических груп­пировок.

Разумеется, не все различия таковы: остаются серьезные конфликты, связанные с производством, перераспределением благ, окружающей средой. При­чем по мере рассасывания революционной идеологии в социальных акциях, даже в рамках бюрократиче­ского аппарата используются весьма нестандартные идеи и лозунги; здесь и там в афишах, транспарантах, самоклеящихся этикетках используется юмориста-

1 Толстый значит красивый — англ.

2 Лысый значит красивый — англ.

3 Банда еврейских лесбиянок — англ.

4 Организации бездетных пар — англ.

240

ческий стиль. Применяются более или менее сарка­стические, более или менее зловещие (антиядерные, экологические) заявления; манифестации участников движений «против чего-то» зачастую выглядят яр­кими, напоминающими маскарад и заканчиваются «праздником». Хотя и с запозданием, но и всякого рода борцы начинают посмеиваться над собой. В осо­бенности что касается новых общественных движе­ний: мы наблюдаем в той или иной степени заметное желание персонализировать формы борьбы, «провет­рить» свою агрессивность, впредь не отделять поли­тику от насущных вопросов жизни, рассчитывая при­обрести более глобальный, серьезный, общинный, при случае и забавный опыт. Допустим, следует отно­ситься к проблемам всерьез и сражаться, но при этом не терять чувства юмора; суровость, свойственная борцам, более не выпячивается, как некогда, свобода гедонистических и психологических нравов проника­ет даже в сферу социальных акций, которые тем не менее не исключают порой и жесткую конфронта­цию.

Подобно тому, как дробление на всевозможные группы привносит элемент комизма в социальное рас­слоение, так и гипериндивидуализм, свойственный нашему времени, может вызвать опасение, имеющее смешной характер. В силу персонализирования каж­дый становится для своего ближнего темной лошад­кой, несколько странной и в то же время лишенной таинственности и не вызывающей тревоги. Это напо­минает театр абсурда. Юмористическое сосущество­вание — вот к чему призывает нас персонализирован­ный мир; незнакомый индивид более не шокирует нас, оригинальность утратила свое провоцирующее могу­щество. Остается смехотворная отчужденность мира, где все позволено, где каждый видит себя, — мира, который вызывает лишь мимолетную улыбку. Нынче

241

взрослые живут, одеваются, «дерутся» точно ковбои и индейцы великой эпохи, когда они уезжают в отпуск Другие «удочеряют» и лелеют кукол словно детей, ка­таются на роликовых коньках, бесцеремонно выстав ляют напоказ со всеми подробностями свои сексу­альные проблемы и рассказывают о них по «ящику»; различные религии и секты, самые невообразимые ме­тодики и мода тотчас находят уйму последователей В фазу занятий «неважно чем», смешных отклонений от прямой линии попадает и наш ближний. Отныне образ жизни, допускающий страх перед ближним, не является ни проявлением равнодушия, ни его отсут­ствием. Мы теперь относимся к нему с веселым любо­пытством; каждый из нас обречен на то, чтобы в тече­ние более-менее длительного времени казаться в глазах других удивительным или эксцентричным существом. Налицо окончательная десакрализация: межличност­ные отношения очищены от серьезности, свойствен­ной им испокон веков в ходе того же процесса, кото­рый привел к падению кумиров и великих мира сего. И вот нам нанесен еще один удар; в глазах ближнего мы смешны. Мы наблюдаем расхищение ценностей, аналогичное тому опустошению, которое было про­изведено бессознательным началом и нашей затор­моженностью: имеем ли мы дело с субъективными или интерсубъективными категориями, но индивид ока­зывается одинаково ограбленным, когда речь идет об его восприятии другими. Что касается бессознатель­ного начала, то наше «Я» теряет власть над собой и подлинное представление о себе; в процессе «юмори-зации» наше «Я» превращается в марионетку из экто­плазмы. Не следует забывать о цене, которую прихо­дится платить за пребывание в обществе гедонизма, лишающем основ как представление о человеке, так и его целостность. Оказалось недостаточным в процессе персонализации разбить, обесценить, говоря словами

242

Ницше, представление о нашем «Я» с помощью психо­анализа. Этот же процесс привел к деградации пред­ставление о человеке в глазах других людей, превра­тив его в существо «третьего типа» — забавную иг­рушку.

Если говорить о «юмористическом становлении» социальных символов и индивидов, то мы имеем де­ло с последней фазой демократической революции. Если она будет характеризоваться постепенным иско­ренением всех форм иерархии и начнет создавать общество, непохожее ни на что другое, без высоты и глубины, то юмористический процесс, который за­ставляет окончательно утрачивать свою величествен­ность институты, группы и отдельных индивидов, рас­ширяет светские задачи, стоящие перед демократи­ческим модернизмом, хотя бы с помощью иных, чем эгалитарная идеология, средств. С наступлением эры юмора, который сокращает дистанции, социум стано­вится окончательно адекватным самому себе; ничто больше не вызывает к себе почтение; чувство превос­ходства растворилось во всеобщей разнузданности. Социум снова приходит в себя, утверждая свою авто­номию в соответствии с сущностью демократических предначертаний. Однако в то же время юмористиче­ская и персонализированная эра придает столь не­ожиданные особенности эгалитарному режиму с его механизмами, что стоит задаться вопросом, не оказа­лись ли мы уже в своего рода «постэгалитарном» обществе. Общество, которое благодаря работе меха­низмов равноправия обречено на обустройство без разнообразия и непохожести на остальные, находит­ся в процессе превращения других индивидов в со­вершенно незнакомые существа, в настоящих психо­ванных мутантов. Общество, основанное на принципе абсолютной ценности каждой личности, — это то са­мое общество, члены которого склонны видеть друг в

243

друге несостоятельных или смешных зомби; общест-во, в котором утверждается право всех индивидов на социальное признание, является одновременно таким обществом, где индивиды перестают признавать себя такими же, какими они были всегда, вследствие ги­пертрофированного самомнения. Чем более развито эгалитарное сознание, тем активнее деление обще­ства на меньшинства и тем более странный и забав­ный характер приобретают отношения между людь­ми. Нам приходится все чаще констатировать «идео­логическое» равноправие и в то же время наблюдать рост психической гетерогенности. На смену герои­ческой и универсалистской фазе всеобщего равен­ства, даже ограниченного заметными классовыми противоречиями, приходит юмористическая и пар-тикуляристская фаза демократии, когда равноправие насмехается над равенством.

Микротехника и порносекс

Детальнейшее расслоение общества появляется од­новременно с новой технологической тенденцией к «легкой жизни»: ответом на гиперперсонализацию индивидов и групп стал курс на миниатюризацию техники, которая теперь доступна все более широким кругам населения. Уже давно замечены смешные ас­пекты современных технологических новшеств, изо­билие аксессуаров и запасных частей, отклонения от надлежащего режима работы (вспомним, к примеру, фильмы Ж. Тати); однако в эпоху hi-fi, видео, микро­чипов, появилось новое измерение, оставившее дале­ко позади себя смешные «бесполезные» устройства. В настоящее время страх с примесью юмора вызван не беспричинным увеличением размеров изделий, а технологиями, уменьшающими их. Изделия становят-

244

ся все миниатюрнее: Ultra Compact Machine,1 слов­но люди сами превратились в некие приспособления в результате дестандартизации. Технологические но­винки вызывают смех из-за своей «компактности», из-за их крошечных размеров: минисхема, микроте­левизор, портативное радио, миниатюрные электрон­ные игры, карманный калькулятор. Забавный эффект создается тем, что самые маленькие устройства вы­полняют самую сложную работу; бесконечный про­цесс миниатюризации вызывает у профана восхище­ние, смех и восторг. Появились сверхминиатюрные приборы: электронная ручка, минипереводчик, реа­гирующий на голос, телевизор, вмонтированный в часы-браслет, flat-TV. При этом перегибе миниатюри­зации функциональное и игровое начала распределяют­ся неожиданным образом: второе поколение gadgets (судя по всему, этот термин стал неточным), не только осуществляет декоративные функции, но и с лихвой выполняет задачи многофункциональных механизмов. В настоящее время роботы, микрокалькуляторы эф­фективны, «умны», экономичны: с помощью персо­нального компьютера формируется бюджет, состав­ляется меню в зависимости от времени года и вкусов членов семьи, заменяется baby sitter,2 вызываются по­лиция или пожарные, если появляется такая необхо­димость. Гротесково-сюрреалистический комизм при­способлений уступил мягкому варианту science fiction,3 С насмешками покончено: в условиях миниатюриза­ции средств информации комическая, сторона изделий отступила на задний план, когда игра стала целью точных технологий (видеоигры); small is beautiful;4 эле-

1 Сверхкомпактная машина — англ.

2 Няня — англ.

3 Научная фантастика — англ.

4 Маленькое значит красивое

245

англ.

мент комизма в технических изделиях утонул в море микропроцессоров. Пожалуй, у нас будет все меньше возможностей острить по поводу новинок техники, именно она с некоторых пор взяла на себя эту задачу: в Японии имеются домашние роботы с человеческой внешностью, запрограммированные как настоящие мамы, главным образом для того, чтобы смеяться и смешить.

Технология становится порнографической: товар и секс, по сути, вступили в один и тот же бесконечный цикл сложных манипуляций, демонстраций и умелых дей­ствий, дистанционного управления, соединений и ком­мутаций цепей, «нежных прикосновений», произвольных сочетаний программ, визуальных наблюдений. Именно это мешает тому, чтобы к порно относились вполне серь­езно. На ее высшей стадии порнография забавна, мас­совая эротика превращается в пародию на секс. Кто удер­жится от смеха, попав в секс-шоп или на просмотр известного рода фильма? После того как пройден оп­ределенный порог, «технологический» избыток стано­вится смешным. Вызывает смех то, что за пределом удовольствия можно нарушить приличия или позво­лить себе расслабиться: секс-машина, секс-игра, секс «с высокой точностью исполнения» — таков вектор юмора. Порнография ликвидирует глубину эротиче­ского пространства, его связь с миром закона, крови, греха и превращает секс в технологическое представ­ление, в совершенно hard1 и забавный спектакль.

Нарциссизм в футляре

■ч

Когда социум вступает в юмористическую фазу, возникает неонарциссизм, последнее эстетическое убежище мира, утратившего свою прежнюю систему

1 Крутой — англ.

246

ценностей. За пародийным обесцениванием социума

следует литургическая переоценка нашего «Я»: более того, юмористическое становление социума играет важную роль в возникновении нарциссизма. По мере того как социальные институты и ценности утрачива­ют свою серьезность, наше «Я» возвышается и стано­вится важным объектом культа в постмодернистский период. Чем можно сегодня серьезно заниматься, если не собственным психическим и физическим равнове­сием? Когда ритуалы, обычаи и традиции агонизиру­ют, когда все превращается в пародию, усиливается интерес к нарциссизму, которому еще можно оказы­вать какое-то уважение. О «иси»-ритуале, о строгой кодификации сеансов психотерапии, об ауре и т. д. сказано все; было замечено, что в настоящее время даже спорт — хотя он гибкий и независимый — ока­зался втянутым в орбиту нарциссизма. Известно о стремительном развитии разных видов спорта, осо­бенно индивидуальных;1 еще более любопытно от­метить развитие так называемых свободных занятий спортом, без участия в состязаниях, вне всяких орга­низаций, вдали от стадионов и гимнастических залов. Джоггинг, велосипед, ходьба на лыжах, катание на ро­ликах, спортивная ходьба, коньки, виндсерфинг, — в этих видах спорта требуется меньше стараний, силы,

1 «Во Франции число зарегистрированных теннисистов увели­чилось с 50 000 в 1950-м до 125000 в 1968 году, а в 1977-м достигло 500 000, то есть выросло в четыре раза почти за 8 лет. Количество членов лыжных спортивных обществ утроилось с 1958 по 1978 год, достигнув 600 000. Однако количество футболистов остается, по сути, стабильным (около 1300 000), как и регбистов (147 000). На­блюдается интерес к. индивидуальным популярным видам спорта. За 10 лет число дзюдоистов утроилось, их было 200 000 в 1966-м и 600 000 в 197? году. Если проанализировать эволюцию спорта с 1973 года, то мы заметим, что силовые виды спорта повсюду отступают на задний план» {Котта А. Играющее общество (Cotta A, La Societe ludique. Grasset, 1980. P. 102—103)).

247

ш:

сноровки, чем хорошей формы и здоровья, свободы и изящества движений, наслаждения своим телом. Удо­вольствие, получаемое от спорта, удваивается удо­вольствием от знания техники: чтобы проверить свои возможности, нужно быть в курсе всех новинок, при­обретать и осваивать самые мудреные технические средства, регулярно обновлять свою материальную ба­зу. Нарцисс теперь в упряжке. Хотя он делает спортив­ные кадры более гибкими, проповедует «открытый» спорт, процесс персонализации лишь поверхностно облагородил спорт; зато, становясь достоянием все более широких кругов, он превратился во все более захватывающее священнодействие для противников юмористического взгляда на вещи. Ни с собственным телом, ни со здоровьем не шутят. Спорт превратился в труд, в своего рода капиталовложение, которым сле­дует управлять методически, скрупулезно, «профес­сионально». Юмористический процесс берет реванш, мобилизуя и наполняя пылкой страстью индивида-спортсмена, гальванизируя всю его энергию каждые шесть месяцев или два года. И тогда его захватывает новое увлечение: после велосипеда он занимается винд­серфингом и с такой же серьезностью делает его но­вым предметом поклонения.

Некоторые места могут служить чистым символом эпохи благодаря конденсации и объединению ее ха­рактерных особенностей. Таков «Палас», где открыто разворачивается юмористический процесс и нарцис­сизм. Неонарциссизм молодежи, больше озабоченной тем, чтобы наэлектролизовать себя, ощутить собст­венное тело во время танца, чем пообщаться друг с другом. Это хорошо известно. Да, о необыкновенном умении «Паласа» отвлекать молодежь, захватывать пространство: кабаре заменяет надоевший театр, на обшарпанный вид здания не обращают внимания, зато здесь самая современная аудиовизуальная тех-

248

ника: она нужна для массового loft.1 Он заменяет ночной клуб: отошли в прошлое кафе с обитыми вой­локом стенами, предназначенные для опустошения кошельков. Здесь кабак является одновременно кон­цертным залом, где устраиваются целые спектакли, электроакустическая анимация со спецэффектами, лазерными проигрывателями, кинопроекторами, элек­тронными роботами и др. Представление происходит везде: в самой музыке, в толпе, в демонстрации своих прелестей, светокинетических шоу, в чрезмерном приукрашивании своей looks,2 в звуках, в игре огней. Именно эта гипертеатрализация лишает «Палас» ощу­щения тяжести, превращая его в плавающее, полива­лентное заведение, заведение в стиле необарокко с налетом броской неистовости. Слишком много спек­таклей, которые, разумеется, сбивают с толку, заво­раживают, производя при этом смешное впечатление, но до чего же разнузданны эти зрелища... Восторг, смешанный с комичностью, калейдоскоп New Wave.3 Отвлекает сам спектакль: вся эта показная роскошь, по сути, предназначена не для того, чтобы ее разгля­дывали или восхищались ею, а для того, чтобы «поймать кайф», почувствовать его и все забыть. Броскость — это состояние нарциссизма; внешняя роскошь — ус­ловие внутреннего обогащения. Парадоксальная логи­ка «Паласа» забавна. Все здесь в избытке: звук, све­товые шоу, ритмичная музыка, масса народа, которая кружится и топчется на месте, неистовство и своеоб­разие. От впечатлений голова кругом, здесь ярмарка символов и индивидов, необходимая для расслоения общества нарциссов, но также для того, чтобы заве­дение удовлетворяло любые вкусы. Здесь разгулива-

1 Подъем — англ.

2 Внешность — англ.

3 Новая волна — англ.

249

ют словно в супермаркете,, где десять тысяч наимено­ваний товаров: ни у одного из них нет закрепленного места, ни у одного из них нет солидной этикетки. Ночная суперпродукция теряет все то, что приобре­тает. «Палас» — это gadget-сборище, gadget-техно­логия, gadget-кабак, Зрительный зал. или дискотека, концертный зал или театр, хеппенинг или представ­ление, динамичность группы или нарциссизм, лихо­радка диско или холодность и отчужденность — все эти понятия здесь неустойчивы, каждое из них анну­лирует или пересиливает другое, каждое поднимает на смех другое в этом многофункциональном и неоп­ределенном пространстве. Здесь все одновременно, неясно, все размеры, все «аттракционы» находятся рядом, странно сосуществуя, потому что вовлечены в игру, где ставки взвинчиваются ради взвинчивания. Забавное впечатление от «Паласа» обусловливается бесцельным и всеобщим процессом гиперболизации. Таким образом, вразрез с планами своего создателя не обрел ли «Палас» образец для подражания в язы­ческих праздниках, с поправкой на постмодернист­ское общество? Вопреки всем нарушениям, всему мнимому насилию «Палас» функционирует согласно логике накопления и зредищности; священные идеа­лы, общность интересов, возвращение солнца — все это окончательно перечеркивается ради коллектив­ного нарциссизма. Первое необычное кабаре — ра­зумеется, парижское — «Палас» представляет собой некую копию Бобура, первого большого юмористи­ческого музея, открытого и разгороженного на разде­лы, где все непрерывно движется —■ люди, лестницы, экспозиции, где все экспонаты и сам музей произво­дят впечатление чего-то ненастощего, игрушечного. Подобно тому, как мода в одежде опростилась, подра­жая рабочим спецовкам, так и Бобур взял за образец фабрику и нефтеочистительный завод. Подлаживаясь

250

строгость и со своими

: юмо-

Z

ние

культуры, ни ночной клуб

ГЛАВА VI

ДИКАЯ ЖЕСТОКОСТЬ, СОВРЕМЕННАЯ ЖЕСТОКОСТЬ

Тема жестокости почти не привлекала к себе вни­мания исторической науки, по крайней мере той, ко­торая, несмотря на наслоение более или менее случай­ных событий, старается подвести историческую базу под движения с большой амплитудой, увидеть преем­ственность и ее нарушения, установить вехи в станов­лении человеческого общества. Между тем этот во­прос требует глубокого осмысления: в течение тысяче­летий при возникновении резко отличающихся друг от друга общественных формаций насилие и война оставались главными ценностями, причем жестокость продолжала существовать на законных основаниях, как составляющая самых изысканных наслаждений. Что же изменилось? Каким образом общество, замешен­ное на крови, могло смениться обществом, в основе которого доброта, где насилие в отношении отдельных личностей носит анонимный характер, унижающий человека, а жестокость — явление патологическое? Такие вопросы не поощряются ввиду растущей мощи современных государств, в атмосфере взаимных угроз и гонки вооружений. Все происходит так, словно после периода, когда все внимание было обращено к сугубо экономическим или сугубо политическим про­блемам, революция в человеческих отношениях, обус­ловленная появлением индивидуалистического общес­тва, должна была оставаться второстепенным факто-

252

ром, не имеющим никакого значения и не стоящим интереса историков. Неужели после потрясений двух мировых войн, после нацистских и сталинских ла­герей, повсеместного применения пыток, а теперь еще и вспышек преступной жестокости или терроризма, наши современники не желают признавать наличие продолжающихся в течение многих столетий измене­ний и отказываются рассматривать неудержимое дви­жение к умиротворению общества, отбрасывая без надлежащего изучения гипотезу о роли страха смерти

и классовой борьбы.

Иначе поступали великие мыслители XIX века, ко­торые, подобно Токвилю и Ницше, если назвать толь­ко двух мыслителей, несомненно незнакомых друг с другом, хотя их обоих интересовал феномен растущей демократизации общества, не поколебались бы поста­вить этот вопрос со всей прямотой, совершенно не­переносимой для современных ученых-однодневок. Позднее в работах Н. Элиаса, а затем П. Кластра, раз­личных по своему уровню, такое исследование было возобновлено. Теперь его следует продолжить, а имен­но понять эволюцию жестокости в ее главных прояв­лениях: в деятельности государства, включая экономи­ку, и в обществе, где эта жестокость видоизменяется в зависимости от его структуры. Сформулируем кон­цепцию насилия. Если отстраниться от механистиче­ских работ, будь то политические, экономические или психологические, то можно определить насилие как своеобразный тип поведения, свойственный любому социуму. Что касается насилия и истории. Переступив через скептицизм эрудитов и паникерство статисти­ков, мы углубимся во тьму веков, выясним логику на­силия и сделаем это, чтобы очертить, насколько воз­можно, границы современного насилия, хотя повсюду настойчиво твердят о вступлении западного общества в совершенно новую эпоху.

253

Честь и месть: дикая жестокость

В течение многих тысячелетий существования че­ловеческого общества в условиях дикости жестокость людей, которую нельзя объяснить с утилитарной, иде­ологической или экономической точки зрения, обу­словливалась двумя взаимосвязанными причинами. Это честь и месть, суть которых нам трудно понять, поскольку они чужды логике нашего времени. Честь и месть — два императива, существующие с незапамят­ных времен, неотделимые от первобытного общества, от «холистических» (тоталитарных), а также эгали­тарных обществ, где его отдельные члены подчиняют­ся коллективному приказу и где «отношения между людьми гораздо йажнее и ценятся гораздо выше, чем отношения между людьми и предметами».1 Когда чело­век и экономическая сфера не существуют автономно и подчинены социуму с его кодексом чести, подразу­мевающим абсолютный примат общества, и обычаем мести, который, по сути, означает подчинение личного интереса интересу группы, невозможность разорвать цепь, соединяющую союзы и поколения, живых и мертвых, обязательство пожертвовать своей жизнью во имя высшего интереса клана или сообщества. Честь и месть прямо указывает на приоритет коллектива.

Будучи чертами примитивного общества, честь и месть являются кодексами крови. Там, где главенству­ет честь, жизнь стоит меньше, чем уважение общест­ва; храбрость, презрение к смерти, умение бросить вызов противнику представляют собой добродетели, которые чрезвычайно высоко ценятся. Трусость же повсюду презирается. Кодекс чести учит мужчин ут-

1 Дюмон Л. Homo aequalis* {Dumont L. Homo aequalis. Gallimard, 1977. P. 13).

* Равноправный человек — лат.

254

верждаться с помощью силы, добиваться признания своих ближних прежде, чем обеспечивать их без­опасность, сражаться насмерть, чтобы завоевать по­чет. В первобытном обществе честь диктует насилие. Никто не смеет под страхом потерять свое лицо стер­петь нанесенную обиду или оскорбление; ссоры, брань, ненависть, ревность гораздо чаще, чем в совре­менном обществе, приводили к смертельному исходу. Воинственность примитивного общества не означает его неуправляемость и импульсивность, она обуслов­лена социальной логикой, способом освоения на бес­сознательном уровне кодекса чести.

Сама война в первобытном обществе неразрывно связана с кодексом чести, на основании которого каж­дый взрослый мужчина должен быть воином, быть му­жественным и не бояться смерти. Более того, кодекс чести являлся движущей силой, общественным стиму­лом при ведении военных действий. Не экономиче­ская целесообразность, а элементарное насилие в ряде случаев становится их причиной: война ради прести­жа, как сугубое средство добиться славы и известно­сти, для чего захватывали разные символы, добычу, лошадей, пленных, снимали скальпы. Таким образом, как отметил П. Кластр. примат чести мог привести к созданию воинских братств, целиком посвятивших се­бя воинскому ремеслу, вынужденных постоянно бро­сать вызов смерти, творя чудеса храбрости, затевая все новые и все более дерзкие кампании, которые неизбежно приводили к их гибели.1

Война в примитивном обществе тесно связана с ко­дексом чести и в той же мере связана с кодексом мести. Вооруженные конфликты вспыхивали с целью отомстить за обиду, смерть своего сородича или даже

1 Кластр П. Несчастье воина-дикаря (Clastres P. Malheur du gu-errier sauvage // Libre. 1977. N 2).

255

несчастный случай, рану, болезнь, приписанную злым чарам вражеского колдуна. Кодекс чести требовал пролить кровь противника; требовал, чтобы врагов му­чили, увечили или ритуально пожирали. Именно ко­декс чести требовал, чтобы пленный не пытался бе жать, ведь его родичи и друзья достаточно храбры, чтобы отомстить за его смерть. А страх мести со сторо­ны духов принесенных в жертву врагов требовал со­вершения ритуального очищения палача и его близ­ких. Более того: месть должна была распространяться не только на мужчин вражеского племени, но и на их жен и детей, которых следовало принести в жертву в отместку за гибель взрослого воина. Следует провести различие между примитивной местью и войной, с ко­торой она не имеет ничего общего. К примеру, в пле­мени тупинамба пленник мог десятки лет жить совер­шенно свободно среди представителей сообщества, которые его схватили. Он мог жениться, пользовался благосклонностью своих хозяев и их жен, как один из их односельчан. Однако это не мешало ему неизбежно стать ритуальной жертвой.\' Месть является социаль­ным императивом независимо от чувств, испытывае­мых индивидом и его сородичами, независимо от лич­ной виновности или ответственности; она обеспечива­ет порядок и соблюдение «симметрии» в мышлении дикарей. Месть — это «противовес всех явлений, вос­становление временно утраченного равновесия, гаран­тия того, что порядок в мире сохранится»,2 и такое положение вещей нигде не должно быть надолго нару­шено. Обычай мести составляет неотъемлемую часть примитивного общества, и местью проникнуты все ве-

1 Метро А. Религии и магии индейцев {Metraux A, Religions et magies indiennes. Gallimard, 1967. P. 49—53).

2 Кластр П. Хроники индейского племени гуаяки {Clastres P. Chroniques des Indiens Guayaki. Plon, 1972. P. 164).

256

ликие деяния — как индивидуальные, так и коллектив­ные, что же касается насилия, месть — это то же самое, что для «созерцательного» мышления мифы и системы классификации. Повсюду она выполняет оди­наковую функцию — упорядочивает космос и коллек­тивную жизнь во имя отрицания исторического на­чала.

По этой причине недавно высказанные Р. Жираром взгляды, касающиеся насилия,1 как нам представляет­ся, имеют ложную основу: по сути, заявить, что жерт­воприношение — это способ превращения нескончае­мого процесса мщения в средство защиты, к которому прибегает все сообщество перед лицом бесконечного круговорота насилия и контрнасилия — это означает упустить из виду главную заботу дикарей: чувство мести надо не подавлять, а всячески поощрять. Месть перестала быть угрозой, жуткой реальностью, предот­вратить которую можно с помощью жертвоприноше­ния, способного положить конец насилию, предпо­ложительно дающему выход внутренним распрям с помощью обезличивающих методов. Такому представ­лению о мести следует противопоставить месть, какой ее считают дикари, у которых она инструмент социа­лизации, ценность столь же бесспорная, как и щед­рость. Их основное правило — соблюсти кодекс мес­ти, ответить ударом на удар. У индейцев яномама на­блюдали такую сцену: один мальчуган уронил другого по неосторожности, и мать последнего требовала, что­бы ее отпрыск поколотил неловкого мальчишку. Она еще издали закричала: «Отомсти за себя, да отомсти же!».2 Не являясь, как у Р. Жирара, явлением, чуждым

1 Жирар Р. Насилие и священнодействие [Girard R. La Violence et le sacre. Grasset, 1972).

2 Аизо Ж. Огненный круг (Lizot J. Le Cercle des feux. Ed. du Seuil, 1976. P. 102).

9 Жиль Липовецки

257

истории и биоантропологии, насилие с целью мщении представляет собой общественный институт, а Бови­не «апокалиптический» процесс. Месть — это огра ничейное насилие, цель которого — установить в ми ре равновесие, добиться симметрии между живыми и мертвыми. Следует относиться к примитивным инсти тутам не как к машинам для подавления или откло нения трансисторического насилия, но как к меха­низмам, способным организовать и нормализовать на­силие. В таких обстоятельствах жертвоприношение является демонстрацией кодекса мести в действии, а не тем, что препятствует его осуществлению. Жерт­воприношение, по существу, это осуществление прин­ципа мести, требование пролить кровь, насилие на службе равновесия, вечной жизни космоса и соци­ума.

Классическая картина мести, какую мы находим, к примеру, у М. Р. Дэви, нам уже непонятна: примитив­ные группы «не обладают ни развитой законодатель­ной системой, ни судьями, ни трибуналами для наказа­ния преступников, и все же члены этих сообществ живут обычно в мире и безопасности. Какой же меха­низм в данном случае выполняет функции, соответст­вующие таковым в цивилизованном обществе? Ответ на этот вопрос мы находим в практике индивидуаль­ной юридической деятельности или личной мести».1 Что же, месть — это условие внутреннего мира, экви­валент справедливости? Концепция весьма спорная, поскольку месть, превращенная в насилие, оправдыва­ет репрессии, вооружает отдельных индивидов, в то время как институт правосудия имеет своей задачей помешать личной расправе. Месть — это механизм обобществления путем насилия, в регистре насилия;

1 Дэви М. Р. Война в примитивном обществе [Davie M. R. La Gu­erre dans les societes primitives. Payot, 1931. P. 188).

258

никто не вправе оставить безнаказанным преступле­ние или оскорбление, никто не может сохранить за собой монополию на применение физической силы, никто не смеет воспротивиться императиву пролить кровь врага, никто не должен возлагать на другого защиту своей собственной безопасности. Разве это не означает, что примитивная месть — это деяние, на­правленное против государства, задача которого — по­мешать возникновению систем политического доми­нирования? Превратив месть в долг, не имеющий срока давности, все люди стали равны перед насилием; никто не может монополизировать применение силы или отказаться от ее использования; никто не вправе рассчитывать на защиту со стороны особой инстан­ции. Таким образом, не только в результате войны и обусловленной ею центробежной дисперсии при­митивному обществу удавалось предотвратить воз­никновение государственного механизма подавления.1 В силу кодекса чести и мщения, которые противо­действуют желанию человека искать защиты, возмож­ность умереть и право на это не смогли найти выхода. В то же время, препятствуя становлению независи­мой личности, его собственный интерес переплетается с кодексом мщения. Здесь налицо приоритет общест­венного начала; живые обязаны скрепить кровью со­лидарность с мертвыми, стать единым целым со своим кланом. Кровавая месть выступает против деления на живых и мертвых, против существования отдельной личности; тем самым она становится орудием солидар­ности, подобно правилу наследственности. Согласно ей культуре индивида передается меньше природных качеств, чем может обеспечить объединяющая роль общества и преимущество коллектива перед индиви-

1 Кластр П. Археология насилия (Clastres P. Archeologie de la violence. Libre, 1977. N 1. P. 171).

259

дом. К тому же дочерям и сестрам запрещено вступать в близкородственные и кровосмесительные браки.

Сравнение можно, пожалуй, продолжить на другом примере, связанном с насилием. Речь идет о церемо­ниях посвящения юношей, вступающих в зрелый воз­раст, которые сопровождаются невероятными риту­альными мучениями. Причинять страдания, мучить — в обычаях примитивного общества, поскольку, когда идет речь даже о демонстрации собственного тела, на­до полностью подчиняться отдельному представителю сообщества, а всем мужчинам, без различия возрас­та — высшему, не всем известному закону. Ритуаль­ные мучения — это последний способ подчеркнуть, что закон сотворен не людьми, что с ним необходимо примириться, не задумываясь и ничего не меняя, это способ выделить онтологическое превосходство по­рядка, ниспосланного свыше и поэтому неподвласт­ного людям, не смеющим его изменить. Подвергая по­свящаемого мучениям, ставят целью заставить его на собственной шкуре почувствовать неизбежность и не­умолимость социальных законов и вдобавок не позво­лить развиться у него своеволию и желанию осущест­вить радикальные перемены.1 Первобытная жестокость похожа на месть, это объединяющий ритуал, направ­ленный против самостоятельности индивида, против политического размежевания, против истории: по­добно тому, как закон мести требует, чтобы люди рис­ковали своей жизнью во имя солидарности и чести группы, посвящение требует от людей молча преда­вать собственное тело на мучения ради трансцедент-ных законов сообщества.

Совсем как при обряде посвящения практика пы­ток показывает глубокий смысл примитивной жесто-

1 Кластр Р. Общество против государства (Clastres P. La Societe contre l\'Etat. Ed. du Minuit, 1974. P. 152—160).

260

кости. Жестокость войны проявлялась не только в на­летах и убийствах, но и в захвате пленных, которым не только мужчины, но и дети и женщины причиняли неслыханные страдания, не вызывая при этом ни ужа­са, ни возмущения. На подобную жестокость нравов давно обращали внимание, но вслед за Ницше, кото­рый усматривал в этом праздник агрессивных чувств, вырвавшихся наружу, затем — за Батаем,1 который видел здесь ненужную трату сил на социальную и по­литическую логику насилия, под покровом «энергети­ческих» проблем их не могли разглядеть. Жестокость в примитивном обществе не имеет ничего общего с «удовольствием причинять страдания»; ее нельзя срав­нивать с тем трепетным чувством, которое испытыва­ешь, нанося кому-то вред: «Причинять страдания при­носило непомерное наслаждение, компенсировавшее ущерб и скуку от этого ущерба — все доставляло по­страдавшим сторонам дополнительное удовольствие».2 Независимо от ощущений и эмоций жестокие муче­ния являются ритуальной практикой, которая требует­ся законом мести, чтобы уравновесить мир живых и мир мертвых. Жестокость диктуется социальной логи­кой, а не логикой желания. Сказав об этом, Ницше увидел существо проблемы, возложив причины жесто­кости на чувство долга, даже если этому понятию при­дать современный, материалистический смысл на ос­нове экономического взаимообмена.3 Фактически чу­довищность пыток нельзя объяснить ничем, кроме этого своеобразного чувства долга, который связывает живых с мертвыми. Неоплатного долга, во-первых, по­тому что живые не могут процветать, не признав до-

1 Батай Жорж (1897—1962) — французский философ и писа-

ь.

2 Ницше Ф. Генеалогия морали. Вторая диссертация. § б,

3 Там же. § 4.

тель

261

брожелательного к себе или нейтрального отношения со стороны своих мертвецов, которые наделены осо­бым могуществом, представляющим одну из самых больших угроз, и, во-вторых, потому что этот долг ка­сается двух миров, которые всегда находятся под уг­розой взаимного отчуждения — мира видимого и не­видимого. Однако нужен избыток, чтобы восполнить дефицит смерти; избыток скорби, крови или плоти (для пира каннибалов), чтобы исполнить закон мести, то есть для того, чтобы разлад превратить в согласие, чтобы восстановить мир и союз с мертвецами. При­митивная месть и жестокие социальные системы имеют много общего между собой, выступая как сред­ства восстановления неизменного социального по­рядка.

Следовательно, избыток мучений не чужд логике взаимообмена, во всяком случае того, что происходит в отношениях между живыми и мертвыми. П. Кластр сумел показать, что война отнюдь не была случайной ошибкой во взаимообмене, а первой структурой, глав­ной задачей члена примитивного общества, убедивше­гося в необходимости взаимообмена и союза;1 однако, «реабилитировав» политическое значение насилия, нужно постараться не превратить этот обмен в равно­душный инструмент войны, в ее обычный тактический прием. Смещение приоритетов не должно скрывать того факта, что насилие обязано обмену, а обмен — насилию. В примитивном обществе распри и взаимо­обмен находятся в гармонии, распри неотделимы от споров о наследстве, неизбежно связанных с войной.

Поскольку грубое насилие идет рука об руку с мще­нием, очевидны связи, которые их соединяют. Подоб­но тому, как существует обязательство быть щедрым,

1 Кластр П. Археология насилия {Clastres P. Archeologie de la violence. P. 162—167).

262

раздавать блага, женщин, пищу, так существует и обя­зательство щедро распоряжаться своей жизнью, да­рить ее в соответствии с императивом мщения. Все блага нужно вернуть; долг мертвецам — долг кровью должен быть уплачен сполна, как и остальные долги. Симметрии сделок соответствует симметрия мести. Групповая солидарность, которая заметна при кру­говороте богатств, проявляется аналогичным образом посредством насилия и мщения. Таким образом, наси­лие не противоречит закону товарообмена; нарушение взаимных условий отражается в рамках взаимообмена между живыми и мертвыми.

Однако если насилие имеет структурное сходство с товарообменом, то последний, со своей стороны, не может быть уподоблен в чистом виде мирному инсти­туту. Несомненно, согласно правилу наследственности и долга, «примитивные» люди объединяются в союзы,1 но это не означает, что взаимообмен не имеет ничего общего с войной. Мосс неоднократно подчеркивал в ставших знаменитыми строках, что насилие — это со­ставная часть процесса взаимообмена, происходящего в продолжение всей этой «войны за право собствен­ности», которую представляет собой потлач.2 Даже ес­ли противопоставление, соперничество не достигают такого масштаба, какой имел в виду Мосс, товарооб­мен все же «приводит к внезапным ссорам, хотя цель его зачастую состоит в том, чтобы их избежать».3 Ина­че говоря, такой обмен обусловливает неустойчивый, непрочный мир, который в любую минуту может ока­заться нарушенным. Стоит понять, почему взаимооб-

1 Сален М. Каменный век, век изобилия (Sahlins M. Age de pierre, age d\'abondance. Gallimard, 1976. P. 221—236).

2 Пир у индейцев Северной Америки. — Примеч. пер.

3 Мосс М. Очерк о дарении (Mauss M Essais sur le don // Sociologie et anthropologie. P.U.F., 1960. P. 173. N 2).

263

мен с целью установить мирные отношения натал­кивается на препятствия. Неужели следует вновь об­ратиться к гипотезе Леви-Стросса, согласно которой война — это всего лишь случайная неудача, результат неумелого соглашения, или же в любых взаимоотно­шениях следует усматривать институт, в основе кото­рого лежит насилие? Вторая гипотеза нам кажется верной: осечка происходит лишь для виду, наследст­венность структурно участвует в логике войны, по­скольку союзы создаются на заведомо неустойчивой основе. Правило взаимности, поскольку она выступает символически, ради престижа, как борьба, а не как способ обогащения, срабатывает всегда на грани кон­фликта и столкновения: при экономических и брач­ных обменах, какие играют решающую роль при воз­никновении союзов у яномами, «партнеры постоянно находятся на грани разрыва, но именно эта рискован­ная игра, это ощущение взаимной агрессивности и доставляет им удовольствие».1 Нужно совсем немного для того, чтобы друзья стали врагами, чтобы мирный союз превратился в военное противоборство; прино­шение даров может оказаться весьма опасным обыча­ем: достаточно однажды изменить ему, чтобы это было воспринято как оскорбление, как повод к войне. Буду­чи структурой, основанной на агрессивности, взаимо­обмен препятствует установлению прочных друже­ских отношений, возникновению постоянных связей, которые спаяли бы сообщество с такими-то или таки­ми-то его соседями, в конечном счете заставив его утратить свою автономию. Если и существует непосто­янство в международной жизни дикарей, если союзы у них регулярно возникают и распадаются, то это объ­ясняется не только императивом войны, но в равной мере и тем типом взаимоотношений, которые они под-

1ЛизоЖ. Цит. пр. С. 239.

лерживали в продолжение всего взаимообмена. Свя­зывая группы не по интересам, но согласно какой-то символической логике, взаимность разрушает друже­ственные союзы с такой же легкостью, с какой созда­ет. Никакое сообщество не застраховано от развязы­вания военных действий. Не уподобляясь военной тактике, закон действия и противодействия является социальным условием перманентной войны в прими­тивном обществе.

Косвенно взаимообмен участвует еще и в насилии у примитивных «людей», поскольку он мобилизует их во имя кодекса чести, предписывая быть самоот­верженными и щедрыми. Так же как и императив войны, закон действия и противодействия всех урав­нивает как для защиты чести, так и для насилия. Война и взаимообмен происходят аналогично; прими­тивное общество, как отметил П. Кластр, «настроено на войну», даже социальные институты, цель кото­рых — установление мирных отношений, удалось со­здать лишь с одновременным введением в их струк­туру элемента воинственности.

Кроме того, в достаточной ли степени выявлены связи между взаимообменом и колдовством? Их взаи­мососуществование, широко известное в мире дика­рей, не является случайностью; фактически это два тесно связанных института. В примитивном обществе разные беды, неудачи людей, как полагают, происхо­дят в результате колдовства, будь то недоброжелатель­ство ближних или чье-то преднамеренное желание причинить кому-то вред. Жалит ли ребенка скорпион, заканчивается ли неудачей охота, выпадает неурожай­ный год, не заживает рана — все это приписывается чьей-то злой воле. Несомненно, в чародействе следует усматривать одну из форм этой «конкретной науки», которой является примитивная мысль, средство при­ведения в порядок хаоса вещей и объяснения наибо-

264

лее точным образом человеческих бед. Однако нельзя совсем не заметить, что такая «философия» вносит элемент вражды и насилия в представления об отно шениях между людьми. Чародейство — это руководст­во войной особыми средствами. Подобно тому, как каждое сообщество имеет своих врагов, так и каждый из его членов имеет личного врага, ответственного за его беды. Всякое несчастье навлекается магическим насилием, губительной войной, поэтому то или иное лицо может быть или другом, или врагом, в соответст­вии со схемой, похожей на ту, что создана войной или взаимообменом. Согласно закону действия и противо­действия, производят обмен подарками, вступают в союзы. Если обмен подарками прекращается, то появ­ляются враги. Примитивное общество, с одной сторо­ны, препятствует политическому делению, с другой стороны — порождает антагонизм при обострении от­ношений между людьми. Никакой индифферентно­сти, никаких нейтральных отношений наподобие тех, которые преобладают в индивидуалистическом об­ществе. С началом войны, взаимообмена, чародейства восприятие мира связается с конфликтом и насилием. Помимо этой параллели, чародейство находит во взаимообмене подходящие социальные условия. Со­гласно правилу дарения, люди вынуждены сосущест­вовать и определяться относительно друг друга. Люди не могут представить себе, чтобы они жили порознь.1 Именно эта схема повторяется с точностью до наобо­рот при чародействе, поскольку все пагубное, что про­исходит с нашим «Я», непременно связано с другими людьми. В обоих случаях люди не могут существовать независимо; колдовство — это обратная сторона та­ланта, согласно которому человек существует лишь в

1 Гоше М., Суэн Ж. Практика человеческого разума {Cauchet M., Swain G. La Pratique de 1\'esprit humain. Gallimard, 1980. P. 391).

266

предопределенном контакте с другими людьми. Имен­но условия обязательного обмена позволяют интер­претировать злополучные события в категориях чаро­действа: колдовство — это не произвольное развер­тывание неприрученной мысли, это все еще правило взаимности, холистический примат относительности, который составляет его необходимое социальное об­рамление. Напротив, не бывает никакого чародейства в обществе, где индивид существует ради самого себя; исчезновение чародейства из нынешней жизни нельзя отделить от нового типа общества, где наш ближний постепенно становится для нас незнакомцем, которо­му чужда правда, присущая нашему «Я».

Варварский уклад

С возникновением государства характер войны ра­дикально меняется, потому что из инструмента, обес­печивающего равновесие или социальный консерва­тизм, каким она была при первобытном строе, война превращается в средство для завоеваний, экспансии или захватов. Причем вопреки кодексу мести, в нару­шение преимущественной роли взаимообмена с мерт­выми, для войны открывается перспектива превраще­ния в орудие завоевания господства. Поско/\\ьку для всего общества долг перед мертвецами является выс­шей целью, а война ограничена территориальным и священным принципом, то речь идет, именно благода­ря применению силы, о том, чтобы все оставалось без изменения, как завещали предки. Но после политиче­ского размежевания претензии на власть отодвигают­ся на второй план, и отношение к мертвым, которое теперь определяется логикой взаимности, становится противоречивым, в то время как государство, в силу своей асимметричности, вводит принцип антиномии с

267

миром взаимообмена. Государство как таковое могло возникнуть, лишь освободившись от кодекса мести, от долга по отношению к мертвым и отказавшись иденти­фицировать войну с мщением. Отныне утверждается принцип насилия ради завоеваний; государство при­сваивает себе право вести войну, захватывать терри­тории и рабов, возводить укрепления, создавать ар­мии, вводить дисциплину и военные порядки. Теперь война ведется не против государства, она становится славной миссией сюзерена, его специфическим пра­вом. Начинается новая эра культа силы, эра варвар­ства, которая означает становление режима насилия в этатических обществах.

Разумеется, первые государства не окончательно освобождаются от принципа исполнения долга. Дес­пот обязан своим положением и своей легитимностью исключительно поддержке церкви, которую он пред­ставляет или воплощает собою, оставаясь ее должни­ком и подчиненным. Государство может органически оставаться таковым лишь по отношению к высшей и божественной власти, а не к душам усопших, что нане­сло бы ущерб его выдающемуся положению, принизи­ло бы в глазах общества, над которым оно властвует.

Свободная от кодекса мести, война вступает в пери­од специализации, когда создаются регулярные армии из рекрутов или наемников, а также особые касты профессиональных военных, занятых исключитель­но добыванием славы, вкладывающих всю душу в за­воевательные походы. Соответственно, большинство населения городов и сельские труженики оказываются исключенными из этого клана, лишенными возмож­ности участвовать в войне. Это становится привиле­гией дворянства, остальные обязаны содержать армию профессионалов. Такого рода массовое разоружение вовсе не означало для мужичья отказ от всяческого насилия или от соблюдения кодекса чести и мести.

268

С возникновением государства сохраняется режим хо­листической социализации, при которой, наряду с со­хранением военных кланов и непрерывными войнами, утверждается жестокость нравов. В период средневе­ковья соблюдение кодекса чести было причиной час­тых и жестоких столкновений между отдельными ли­цами, доходивших до убийств. Причем участвовали в таких стычках не только военные. Даже в монастырях между аббатами были случаи насилия вплоть до кро­вопролития;1 убийства среди крепостных крестьян, по-видимому, были обычным делом,2 да и жители горо­дов, не колеблясь, хватались за нож, чтобы уладить спор.3 Судебные протоколы раннего средневековья еще свидетельствуют о том, что предметом частых разби­рательств были случаи насилия, ссоры, драки с нанесе­нием ран, а то и убийства, которые характеризовали повседневную жизнь горожан.4 После установления иерархического разделения на сословия — на воен­ных специалистов и производителей товаров — появи­лось четкое разграничение между понятиями «честь дворянина» и «честь простолюдина», и тот и другой имели собственный кодекс чести, неизменно являв­шийся причиной стычек и смертоубийств.

Так же дело обстоит и с кодексом мести. Если война и государство больше не улаживают вопрос долга по отношению к усопшим, то это вовсе не означает, что общество отказалось от практики мести. Разумеется, после того как государство начало укреплять свое вли­яние, ему пришлось ограничить практику мести со

1 Блок М. Феодальное общество (Bloch M. La Societe feodale. Albin Michel. Coll. «Evolution de l\'humanite». P. 416).

2 Там же. С. 568.

3 Элиас Н. Цивилизация нравов (Elias N. La Civilisation des moe-

urs. Coll. «Pluriel». P. 331—335).

4 Геремек Б. Бродяги и нищие (Geremek В. Truands et miserables.

Gallimard. Coll. «Archives», 1980. P. 16—22).

269

стороны частных лиц, заменив ее принципом общест­венной справедливости и издав соответствующие за­коны с целью борьбы с вольным толкованием кодекса мести. Были отменены закон возмездия, право первой ночи, пошлины на сделки. Было заявлено, что месть в принципе чужда государству, во всяком случае в пери­од его расцвета. Вот почему его возникновение совпа­дает с вводом в действие судебных и исправительных систем, представляющих верховную власть и предна­значенных для того, чтобы покончить с внутренними распрями во имя высшего закона. Однако внутрисе­мейные расправы происходили очень часто: с одной стороны — из-за слабости общественных органов, с другой стороны — по причине легитимности, испокон веку придаваемой кодексу мести в холистическом об­ществе. В средние века и в особенности в феодальный период faide1 всегда выступает как святой моральный долг для всего общества сверху донизу, как для выс­ших рыцарских родов, так и для простонародья; faide объединяет людей в группы по признаку родства. Убийство или оскорбление одного из членов группы наказывается смертью. Бесконечные вендетты, зачас­тую выраставшие из пустяковых ссор, могли продол­жаться десятилетиями, губя людей десятками. Месть и холистический социальный порядок настолько рав­нозначны, что уголовные законы зачастую лишь вос­производят их форму. Таким образом, греческое зако­нодательство или закон Двенадцати Столов в Риме за­прещал принцип вендетты и право творить самосуд, однако принятие мер в ответ на убийство возлагалось на наиболее заинтересованное лицо. Тот же самый судебный механизм мы обнаруживаем в некоторых

1 Faide или faida — от нем. Fehde (месть), что означает «вражда», «междоусобица». По существу, это западно-европейский вариант кровной мести. — Примеч. пер.

270

регионах в XIII веке, где в случае преднамеренного убийства преступника отдавали в руки родственников жертвы по закону возмездия. Таким образом, посколь­ку общество — независимо от того, существовало или нет в нем государство, функционировало в соответст­вии с холистическими корнями, предписывая родст­венную солидарность, мщение оставалось в той или иной мере долгом. Его законность исчезнет лишь с вступлением общества в эпоху индивидуализма вмес­те с порождением оного — современным государст­вом с узаконенной системой физического принужде­ния, постоянной и регулярной защитой членов обще­ства.

Кодексы чести и мести продолжали существовать и с возникновением государства, наряду с жестокостью нравов. Разумеется, появление государства с его ие­рархическими порядками коренным образом измени­ло отношение к жестокости. Из священного ритуала, каким она была в первобытном обществе, жестокость превратилась в варварство, нарочитую демонстрацию собственной силы, публичное удовольствие: вспомним пристрастие древних римлян к жестоким зрелищам боев между дикими животными и гладиаторами, вспомним воинственную страсть рыцарей, расправы над пленными и ранеными, избиение младенцев, гра­бежи или калечение побежденных. Чем же объяснить существование в течение тысячелетий — от древности до средних веков — жестоких нравов, которые конеч­но же сохранились и в наше время, но которые в слу­чае их проявления вызывают всеобщее негодова­ние? Следует непременно отметить полное соответ­ствие между жестокостью нравов и холистическими (тоталитарными) обществами, в то время как жесто­кость и индивидуализм — понятия несовместимые. Все общества, которые отдают предпочтение органи­зациям тоталитарного толка, в той или иной степени

271

являются системами, где царит жестокость. Именно преобладающая роль коллектива мешает придать жиз­ни и личным страданиям ту ценность, которую мы в них находим. Варварская жестокость объясняется не отсутствием отрицательного к ней отношения или со­циального подавления, она является непосредствен­ным следствием возникновения общества, где отдель­ный его элемент, подчиненный коллективным нормам, не знает, что такое признанная самостоятельность.

Жестокость, тоталитаризм и воинствующие общест­ва идут в одном строю: жестокость, как социально преобладающая категория, возможна лишь там, где на первом месте стоит воинская доблесть, бесспорное право силы и право победителя, презрение к смерти, храбрость и выносливость, отсутствие сострадания к врагу — ценности, имеющие общим бравирование внешними проявлениями своей физической мощи, обесценение как сугубо личного, так и чужого опыта восприятия мира. Жизнь отдельной личности считает­ся малозначащей по сравнению со славой, добытой кровью, социальным престижем, приобретенным за счет атрибутов смерти. Жестокость — это историче­ский механизм, который нельзя оторвать от ее значе­ния для общества, считающего войну важнейшей дея­тельностью: варварская жестокость — дочь Поле-моса,1 символ величия сословия воинов-победителей; кровавое орудие, удостоверяющее свой образ, край­нее средство воплощения холистической и военной логики.

Неразрывные узы соединяют войну как высший образец поведения, с традиционной моделью общест­ва. Существовавшие до эпохи индивидуализма могли воспроизводить себя, лишь наделяя войну высшим

1 Полем (Полемос) — олицетворение войны в древнегреческой мифологии, бог битвы, спутник Арея. — Примеч. ред.

статусом. Следует ли доверять современному эко­номическому чутью: войны империалистические, вар­варского или феодального периода, даже если и позво­ляли захватывать богатства, рабов или новые территории, редко предпринимались в исключительно экономиче­ских целях. Война и связанные с нею ценности скорее мешали развитию рынка и чисто экономических от­ношений. Обесценивая коммерческую деятельность с целью получения барышей, узаконивая грабеж и захват богатств силой, война препятствовала распро­странению взаимообмена и созданию самостоятель­ной экономической сферы. Превращение войны в вы­сшую ценность не мешает торговле, но ограничивает рынок и денежный оборот, делает второстепенным приобретение богатства путем обмена. Наконец, от­рицая самостоятельность экономики, война равным образом препятствовала появлению свободного ин­дивида, которые сопутствует созданию независи­мой экономики. Именно здесь война проявила се­бя как неотъемлемая часть элемента воспроизводства тоталитарного строя.

Цивилизационный процесс

Направление исторической эволюции известно: за несколько столетий общества, созданные кровью и руководствующиеся кодексом чести, включая месть и жестокость, мало-помалу уступили место обще­ствам сугубо «полицейского типа», где количество актов насилия по отношению к отдельным личностям не уменьшается, применение силы не встречает одоб­рения, где жестокость и зверства вызывают возмуще­ние и ужас, где наслаждение и насилие несовмести­мы. Приблизительно с XVIII века Запад вступил в процесс цивилизации и смягчения нравов, наследни-

272

10 Жиль Липовецки

273

ками и продолжателями чего мы являемся. Об этом свидетельствует резкое уменьшение количества кро­вавых преступлений, убийств, драк, нападений, нанесе­ния ран.1 Доказательством тому — исчезновение дуэ­лей и резкое уменьшение числа детоубийств, которые еще в XVIII веке были весьма распространены; на это же указывает, наконец, и отмена на стыке XVIII и XIX веков телесных наказаний, а с начала XIX века — сокращение количества смертных приговоров и казней. Гипотеза Н. Элиаса относительно гуманизации по­ведения людей получила широкую известность: от общества с воинственными нравами и насилием над личностью перешли к обществу, где агрессивное по­ведение не встречает одобрения, поскольку оно несо­вместимо с «дифференцированием» все более важ­ных социальных функций, с одной стороны, и с мо­нополизацией системы физического принуждения со стороны современного государства — с другой. Когда не существует монополии на ремесло военного и по­лицейского и когда постоянно не чувствуешь себя в безопасности, то агрессивность становится необходи­мой. Зато по мере дальнейшего разделения социаль­ных функций и благодаря работе центральных органов, берущих в свои руки систему физического принуж­дения, возникает разветвленная сеть, обеспечиваю-

1 Если говорить о преступлениях, совершенных в Париже и его предместьях за период с 1755 по 1785 год и разбиравшихся королев­ским трибуналом, жестокие насилия превышали 2.4 % всех судеб­ных дел, убийства составляли 3.1 %, в то время как кражи превышали 87 % общего количества преступлений. «Заметная часть преступ­лений экономического характера ставит Париж периода 1750— 1790 гг. в разряд типично преступных метрополий нового времени» (Петрович П. Преступление и преступность во Франции в XVII и XVIH веках (Petrovitch P. Crime et criminalite en France aux XVII et XVIII siecles //A. Colin, 1971. P. 208). О такого рода изменении харак­тера преступности в сторону мошенничества в Нормандии, похоже, свидетельствуют и работы под руководством П. Шоню).

274

щая повседневную безопасность, применение наси­лия отдельными лицами оказывается мерой исключи­тельной, не будучи уже «ни необходимым, ни полезным, ни даже возможным».1 Чрезмерной импульсивности обществ, предшествовавших абсолютистскому госу­дарству, была противопоставлена система регулиро­вания поведения, «самоконтроля» индивида; начался процесс цивилизации, который сопровождался уми­ротворением жизни на подконтрольной территории. Несомненно, смягчение нравов неотделимо от про­цесса государственной централизации; причем суще­ствует опасность воспринять ее как непосредствен­ный и механический результат политического умирот­ворения. Нельзя сказать, что люди «вытесняют» свои агрессивные влечения, исходя из того что граждан­ский мир обеспечен и система взаимозависимости продолжает расширяться, словно насилие — лишь полезное средство сохранения жизни, бессмыслен­ное средство, словно люди «рационально» откажутся от применения насилия, после того как их безопас­ность будет обеспечена. Это значит забыть, что испо­кон веков насилие было императивом, которым распо­ряжалась тоталитарная организация общества, пове­дением, основанным на кодексе чести и на вызове, а не на целесообразности. До тех пор, пока общие нормы будут иметь преимущество перед желанием от­дельных лиц, кодекс чести и мести сохранит свое зна­чение, а развитие полицейского аппарата, совершен­ствование техники надзора и укрепление судебных органов, при всей их целесообразности, будут оказы­вать лишь ограниченное влияние на количество пре­ступлений против личности. Подтверждением тому служит вопрос о дуэлях: после королевских эдиктов,

1 Элиас Н. Динамика Запада [Elias N. La Dynamique de 1\'Occident. Calmann-Levy, 1975. P. 195).

275

изданных в самом начале XVII века, дуэлянтство ста­новится преступлением, влекущим за собой лишение всех привилегий и титулов, а также предание виновни­ков позорной смерти. Однако в начале XVIII века, не­смотря на скорый и правый суд, по-прежнему затева­лись дуэли и, похоже, даже чаще, чем век назад.1 Ук­рощение репрессивного аппарата государства смогло выполнить свою роль в умиротворении общества лишь в той мере, в какой устанавливались межличностные экономические отношения и возникало новое толко­вание насилия. Процесс цивилизации нельзя рассмат­ривать ни как подавление людских страстей, ни как их механическое приспособление к условиям граждан­ского мира: этой объективистской, функциональной и утилитаристской картине следует противопоставить мировоззрение, которое увидело в спаде числа пре­ступлений против личности возникновение новой со­циальной логики — феномен, еще не известный в ис­тории.

Объяснение такого явления с экономических пози­ций является также неубедительным, поскольку оно также объективистское и механистическое: сказать, что благодаря обогащению общества с отступлением нищеты и подъемом уровня жизни происходит оздо­ровление нравов, это значит забыть исторически дока­занный факт, что экономическое процветание само по себе никогда не препятствовало насилию. В особен­ности это касается высших классов, которые вполне могли совмещать любовь к роскоши с приверженно­стью к войне и жестокости. Мы не намерены отрицать роль политических и экономических факторов, кото-

1 Биллакуа Ф. Парижский парламент и дуэли в XVII веке // Пре­ступление и преступность во Франции в XVII и XVIII вв. (Billacois F. Le Parlement de Paris et les duels au XVIIe siecle // Crime et criminalite en France aux XVII et XVIII siecles).

276

рые, конечно, же решительным образом способство­вали процессу цивилизации. Мы хотим сказать, что их работу невозможно оценить вне зависимости от их исторического и социального значения. Монополиза­ция законного применения силы как таковая или жиз­ненный уровень, определенный количественно, не мо­гут однозначно истолковать такое явление, как смягче­ние нравов обывателей. При всем при этом именно современное государство и его порождение — ры­нок — вместе и безраздельно способствовали возник­новению новой социальной логики, новому значению межличностных отношений, сделав со временем неиз­бежным спад количества преступлений против лич­ности, связанных с насилием. Именно совместные усилия современного государства и рынка подвели нас к огромной пропасти, которая отныне навсегда отде­лила нас от традиционных обществ, и обусловили по­явление такого вида общества, где индивид считает себя пупом земли и живет лишь для себя самого.

Посредством эффективной и символической цент­рализации, которую оно провело, современное го­сударство, начиная с периода абсолютизма, играло решающую роль в разрыве и обесценении прежних уз личной зависимости и в появлении самостоятель­ного свободного индивида, нарушившего феодальные связи, соединявшие людей, а затем сбросившего с себя и остальной традиционный груз. Кроме того, расширение рыночной экономики, распространение системы взаимообмена способствовало рождению эгоистичной личности, цель которой — утверждение собственных частных интересов.1 Покупка и прода­жа недвижимости, приобретение земельных наделов

1 Взаимоотношения между государством, рынком и индивидом рассматривают Марсель Гоше и Глэдис Суэйн в кн. «Практика человеческого разума» (Gaachet M. et Swain G. La Pratique de l\'esprit

277

I

становится широко распространенной практикой; по мере развития торгового обмена, повышения заработ­ной платы, дальнейшей индустриализации и мигра­ции населения нарушаются взаимоотношения между индивидом и окружающим его обществом, происхо­дит перемена, которую можно выразить одним сло­вом — индивидуализм. Это явление сопровождается беспрецедентной тягой к деньгам, интимности, благо­получию, владению собственностью, безопасности и бесспорно нарушает традиционную организацию об­щества. При наличии централизованного государства и рынка рождается индивид современного типа, кото­рый рассматривает себя как изолированную ячейку, отказывается следовать унаследованным от предков правилам и считает основным законом собственные интересы.

Именно это нарушение отношений между индиви­дом и обществом, существовавших издавна, будет выступать как идеальный фактор умиротворения. С тех пор, как на смену интересов социума выступи­ли интересы и желания отдельных партий, социаль­ные законы, которые обусловливали групповую соли­дарность, отдельный индивид перестал считать для себя священной обязанностью соблюдение законов кровной мести, которые веками приковывали челове­ка к его окружению. Покончить с кодексом мщения государству удалось не только с помощью законов и общественного порядка. Столь же радикальную роль сыграл процесс индивидуализации, который мало-по­малу подорвал солидарность сторонников вендетты. Если в период с 1875 по 1885 год во Франции проис-

humain // Op. cit. P. 387—396) и Гоше М. Токвиль, Америка и мы (Gauchet M. Tocqueville, l\'Amerique et nous // Libre, 1980. N 7. P. 104— 106). См. также: Розанваллон П. Утопический капитализм (Rosanval-lon P. Le Capitalisme utopique. Ed. du Seuil, 1979. P. 113—124).

278

ходило одно убийство на сто тысяч человек, то на Корсике их было в четыре раза больше. Такую же заметную разницу мы обнаруживаем между преступ­ностью в Северной и в Южной Индии, где количе­ство убийств очень высоко: там, где семейные тради­ции сильны, вопреки мощному репрессивному аппарату государства вендетта продолжает свою страшную

жатву.

В силу все того же процесса кодекс чести претерпе­вает коренные изменения: когда индивид все больше определяется в своем отношении к вещам, когда тяга к деньгам, стремление к благополучной жизни и владе­нию имуществом преобладают над общественным ста­тусом и социальным престижем, то вопросы чести и агрессивность отходят на второй план. Высшей цен­ностью становится жизнь, императив — не потерять лицо — ослабевает. Более не считается зазорным не отвечать на оскорбление или обиду; мораль чести — причина дуэлей, постоянной и кровавой воинствен­ности сменяется моралью утилитарности, благоразу­мия, позволяющей людям встречаться друг с другом, по существу, под знаком равнодушия. Если же в тради­ционном обществе человек сталкивается с кем-то и тотчас определяет, кто перед ним — друг или враг, то в современном обществе он обычно бывает представлен незнакомцу, который, может, даже не стоит того, чтобы проявлять в его отношении насилие. «Самооб­ладание, избегайте крайностей, старайтесь не прини­мать близко к сердцу оскорбления, поскольку они ни­когда не бывают такими, какими кажутся на первый взгляд», — писал Бенджамен Франклин. Кодекс чести у него уступил кодексу миролюбия «ради приличий». Впервые в истории устанавливаются цивилизованные отношения: предписывается более не обращать вни­мание на вызов, мнение о ближнем имеет меньшее значение, чем мой сугубо личный интерес, а общест-

279

,

венное признание не ассоциируется с силой, крово­пролитием и смертью, с насилием и вызовом. Чаще всего процесс индивидуализации направлен к умень­шению трений в межличностных отношениях: логика вызова, неотделимая от примата тоталитаризма, кото­рый в течение тысячелетий объединял отдельных лиц и группы в антагонистические лагери, постепенно схо­дит на нет, приобретая антисоциальный характер. Провоцировать своего ближнего, насмехаться над ним, символически уничтожать его — такой тип отно­шений обречен на исчезновение: кодекс чести уступа­ет культу личной заинтересованности и privacy.1 По мере затушевывания кодекса чести главными идеала­ми утверждаются жизнь и ее сохранение, в то время как смертельный риск перестает быть ценностью; во­евать — уже не славное занятие; индивид, предостав­ленный самому себе, все реже затевает ссоры, пота­совки, кровавые междоусобицы — не потому, что на­ходится под «самоконтролем», не потому, что более дисциплинирован, чем его предки, но потому, что на­силие уже не имеет социального значения, не является более способом самоутверждения и признания инди­вида. Причем все это происходит в такое время, когда священными ценностями становятся долгожительст­во, бережливость, труд, благоразумие, соразмерность. Процесс цивилизации не является механическим след­ствием действий власти или экономики, он совпадает с появлением ранее неизвестных социальных ценно­стей, с индивидуалистическим распадом социума, с новым значением межличностных отношений на ос­нове безразличия.

С установлением индивидуалистических порядков кодекс кровной мести утрачивает свое значение, наси­лие теряет в глазах общества все свое достоинство или

1 Частная жизнь — англ.

280

законность; люди в массовом порядке отказываются от применения насилия для урегулирования разногла­сий. Становится понятным подлинный смысл циви-лизационного процесса: как уже показал Токвиль, хо­тя люди прячутся в собственную скорлупу, заботясь лишь о самих себе, они не перестают призывать к государству с требованием уделять более пристальное внимание их безопасности. Таким образом, цивилиза-ционный процесс, по существу, увеличивает прерога­тивы и усиливает влияние государства: создание поли­цейского государства не только является следствием самостоятельного развития «холодного чудовища», его появления желают индивиды, до сих пор жившие в мирной изоляции, хотя то и дело жаловавшиеся на репрессивный характер и эксцессы такого государст­ва. Увеличение количества законов об уголовных на­казаниях, рост возможностей и полномочий полиции, систематический надзор за населением — это неиз­бежные последствия возникновения общества, в кото­ром насилие обесценено, но в то же время усиливается потребность в общественной безопасности. Совре­менное государство создало индивида, изолированно­го от себе подобных. Однако в силу этой изоляции, утраты им воинственности и боязни насилия создало условия для постоянного укрепления сил правопо­рядка. Чем свободнее чувствуют себя обыватели, тем громче они требуют надежной защиты со стороны го­сударственных органов. Чем больше они ненавидят жестокость, тем к большему усилению органов бе­зопасности они призывают. Гуманизация нравов от­ныне может рассматриваться как процесс, направлен­ный на то, чтобы лишить обывателя его принципов, отрицающих гегемонию тоталитарной власти, и по­местить общество под опеку государства.

Однако неразрывный с современным индивидуа­лизмом цивилизационный процесс не следует списы-

281

i

вать на счет демократической революции, задуманной как распад иерархического мира и приход царства равноправия. Согласно воззрениям Токвиля, именно «равенство условий», как бы уменьшающее различия между людьми и устанавливающее всеобщее антро­пологическое господство, объясняет смягчение нравов и отказ от насилия в межличностных отношениях. В эпоху неравенства идеи братства не существовало; сострадание, внимание к людям, которые были досто­янием определенной касты, имели мало шансов разви­ваться; зато эгалитарная динамика, внедряя мысль о равенстве между людьми, равноправными членами одной и той же семьи, представляющей собой одно целое, выступала за сочувствие к бедам и скорбям своего ближнего и при этом препятствовала распрост­ранению насилия и жестокости.\' Против такого истол­кования, ценность которого в том, что насилие ана­лизируется с точки зрения логики и истории, следу­ет возразить, что жертвами жестокости и насилия в иерархические времена становились не только пред­ставители разных сословий: «равноправные» оказыва­лись ими ничуть не реже, сами оставаясь не менее жестокими. Разве наиболее кровавые преступления не совершались наиболее близкими по происхождению людьми? Обвинения в колдовстве в XVI и XVII веках выдвигались почти исключительно против лиц, кото­рых обвинители хорошо знали — против соседей и людей своего круга; в дуэлях и вендеттах были заме­шаны преимущественно близкие друг другу индиви­ды. Если насилие и жестокость не были чужды лицам одинакового звания, то это означает, что такого ро­да преступление — следствие равноправия, восприни­мавшегося, как. современная структура отношения к

1 ТоквильА, Демократия в Америке II Пер. с франц. М.: Про­гресс, 1994. См. также комментарий М. Гоше в цит. ст. С. 96—96.

ближнему как к «самому себе», от которой следует отмежеваться, чтобы сделать понятным процесс уми­ротворения индивидов. Цивилизованные отношения устанавливаются не вместе с равенством, а вместе с социальной раздробленностью, с появлением новых ценностей, выдвижением на первый план отношения к вещам и сопутствующим ему разочарованием в кодек­се чести и мщения. Не признание схожести между людьми объясняет спад количества преступлений про­тив личности; жестокость начинает приводить нас в ужас, ссоры становятся признаком одичания, когда культ частной жизни заменяет тоталитаристские пред­начертания, когда индивид себе на уме и становится все более равнодушным к мнению других людей. Можно утверждать, что гуманизация общества пред­ставляет собой лишь один из аспектов процесса десо-циализации, характерного для нового времени.

Тем не менее, увязав либеральность отношений в современном обществе с демократическим процес­сом утверждения равенства людей, Токвиль сумел до­браться до сути проблемы. Когда мы имеем дело с демократическим населением, то каждый его предста­витель спонтанно чувствует страдание другого: «На­прасно мы будем говорить о чужаках или врагах; вооб­ражение тотчас все ставит на свое место. Оно приме­шивает нечто личное к жалости и заставляет человека страдать, когда терзают ему подобного».1 Вопреки мнению Руссо, «жалость» находится не позади, а впе­реди нас, она является результатом того, что ее отри­цает, а именно индивидуалистической раздробленно­сти. Уход внутрь самого себя, приватизация жизни, отнюдь не отрицая сопричастность чужим бедам, сти­мулирует ее (жалость). Современного индивида следу­ет воспринимать в рамках процесса идентификации,

282

1 Токвиль А. Там же. С. 174.

283

истинный смысл которой в том, что десоциализация освободила индивида от его коллективных и ритуаль­ных привязанностей, в том, что его собственное «Я» и чужое «Я» могут встретиться как самостоятельные личности, столкнуться между собой независимо от за­ранее заданных социальных моделей. Наоборот, бла­годаря преимуществу, которое оказывается всякому социуму, тоталитарная организация препятствует иден­тификации субъектов. Поскольку межличностным от­ношениям не удается освободиться от коллективных представлений, идентификация происходит не между мной и чужим «Я», а между мной и традиционным образом группы или модели. Ничего подобного не про­исходит в индивидуалистическом обществе, где, как следствие, становится возможной сугубо психологи­ческая идентификация, то есть подразумеваются част­ные личности или образы вследствие того, что больше никто не может однозначно приказывать, что делать, что говорить, во что верить. Как ни парадоксально, но именно благодаря тому, что индивид относится к себе как к постороннему, живет для самого себя, он близко воспринимает чужие беды. Чем больше живешь как частное лицо, тем острее чувствуешь чужие несчастья и скорби; зрелище крови, увечий становится невыно­симым. Страдание представляется нам отклонением от нормы, вносящим хаос и скандальным, чувствитель­ность стала неизменной характеристикой homo clau-sus. Индивидуализм обусловливает два противоположных и все же взаимно дополняющих друг друга явления — равнодушие к своему ближнему и чувствительность к его страданиям: «В демократические века люди редко заботятся друг о друге, но они проявляют сострада­ние ко всем представителям человеческого рода вооб­ще».1

1 Токвиль А. Там же. С. 174.

284

Можно ли строить экономику, основываясь на та­кой новой социальной логике, и понять процесс смяг­чения наказаний, начавшийся на стыке XVIII и XIX ве­ков? Несомненно, такие изменения в карательной системе следует приписать появлению новых рычагов власти, задача которой состоит уже не в том, как это было при возникновении государства, чтобы путем принятия жестких мер утвердить свое превосходство, свое безмерное могущество, а в том, чтобы, напротив, управлять обществом со всей возможной мягкостью, вникая в его жизнь и раскладывая ее по одинаковым полочкам вплоть до мельчайших подробностей.1 Од­нако уголовная реформа была бы невозможна без коренных изменений в отношениях людей, вызван­ных индивидуалистической революцией, порожде­нием современного государства. Во второй половине XVIII века почти везде звучали голоса протеста про­тив жестоких телесных наказаний, которые стано­вились неприемлемыми для общества и уподобля­лись варварству. Все, что ранее считалось само собой разумеющимся, стало шокировать; индивидуалисти­ческий мир и пристальное внимание к своему ближ­нему, которое он порождает, создали социальные рамки, приспособленные для запрета узаконенной практики жестокости. Следовало избегать проведе­ния бесхребетной политики, даже расчлененной на короткие стратегические отрезки: гуманизация пе­нитенциарной системы не смогла бы получить такой законодательной поддержки, не могла бы развиваться с такой логикой в течение столь длительного вре­мени, если бы она не совпадала точь-в-точь с новыми отношениями между людьми, обусловленными про-

1 Фуко М. Наблюдать и наказывать (Foucault M. Surveiller et pu-nir. Gallimard, 1975).

285

цессом индивидуализации. Вопросы о приоритетах не стоят, поскольку государство и общество одновре­менно разрабатывали принцип смягчения наказаний.

Эскалация умиротворения

Как же обстояло дело с цивилизационным процес­сом в тот момент, когда западное общество оказалось управляемым главным образом ходом персонализа-ции? Несмотря на постоянные жалобы по поводу рос­та преступности, ясно, что эпоха потребления и си­стем связи продолжает, хотя и иными средствами, работу, начатую этатистско-индивидуалистической логикой предыдущей эпохи. Статистика преступно­сти, при все ее неточности, указывает на это; как в продолжительный, так и в усредненный период вре­мени количество убийств остается приблизительно на одном и том же уровне: даже в США, где уровень преступности исключительно высок — хотя он значи­тельно ниже, чем в таких странах, как Колумбия или Таиланд, — в 1930 году количество жертв составляло 9 человек на 100 000 населения и почти не увеличи­лось в 1974 году, составив 9.3 человека. Во Франции, согласно официальной статистике (не учитывая «чер­ные», неофициальные цифры), количество убийств составляло 0.7 человек в 1876—1880 годах, в 1972 году оно было 0.8. В 1900—1910 годах жертвами убийц в Париже были 3.4 человека против 1.1 в 1963—1966 гг. Для эпохи потребления характерно умиротворение нравов; в особенности, уменьшилось количество по­тасовок и случаев нанесения побоев: в департаментах Сены и Северном количество осужденных за нанесе­ние побоев и увечий в 1875—1885 гг. увеличилось соответственно до 63 и 100 на 100 000 населения; в 1975 году эти цифры составили 38 и 56. С начала века

286

индустриализации до недавних дней в Париже, как и в провинции, драки происходили из-за денег в рабо­чей среде, плохо знакомой с кодексом чести, зато уважающей силу. Даже женщины, если верить Л. Ше­валье,1 а также судя по рассказам Жюля Валлеса и Эмиля Золя, не колеблясь, давали при ссорах волю кулакам. Сегодня насилие становится чуждым явле­нием для горожан; так же как и смерть, и даже в большей степени оно теперь — запретное слово в нашей среде. Да и низшие классы отказались от тра­диционной героизации насилия и освоили мирный стиль поведения. Таково подлинное значение «обур-жуазивания» общества. Того, чего по-настоящему не удалось сделать ни дисциплинарному воспитанию, ни личной независимости, добилась логика персонализа-ции, поощряя информацию и потребление, сделав священным человеческое тело, равновесие духа и здоровье, разрушив культ героя, сняв налет осужде­ния с чувства страха, короче говоря, утвердив новый образ жизни, новые ценности, кульминационной точ­кой которых является индивидуализация личности, отход от общественной жизни, отсутствие интереса к

чужому «Я».

Все больше погруженные в собственные дела, люди становятся более мирными — не по этическим причи­нам, а в силу их чрезвычайной занятости самими со­бой: в обществе, озабоченном собственным благополу­чием и собственными достижениями, индивиды, судя по всему, больше хотят оказаться наедине с собой, прислушиваться к себе, «размяться» с помощью путе­шествий, музыки, спорта, театра, а не затевать драки. Искреннее, всеобщее отвращение обывателей к агрес­сивному поведению является результатом гедонисти-

1 Шевалье Л. Монмартр наслаждений и преступлений {Chevali­er L. Monmartre du plaisir et du crime. Laffont, 1980).

287

i

ческой агитации в царстве автомобилей, СМИ, развле­чений. Эпоха потребления и коммуникаций обуслови­ла отрицательное отношение к пьянству, ритуальному посещению кафе, этого места общения мужчин с XIX и до середины XX века, как об этом свидетельствует Ариес. Однако такие заведения вполне подходили и для того, чтобы устраивать в них дебоши. В начале XX века каждое второе правонарушение, сопровож­давшееся драками и поножовщиной, совершалось в состоянии алкогольного опьянения. Рассеяв индиви­дов с помощью вещей и СМИ, заставив их покинуть кафе (очевидно, речь идет о французских питейных заведениях) ради жизни потребителя, процесс пер-сонализации мало-помалу отучил мужчин от таких норм общения, которые способствовали росту преступно­сти.

В то же время обществу потребления удалось нейт­рализовать межличностные отношения; равнодушие к судьбе и мнению чужих людей становится особенно заметным. Индивид отказывается от применения на­силия не только потому, что появились новые блага и личные цели, но и потому, что его ближний оказывает­ся лишенным субстанции, «фигурантом», не представ­ляющим для него никакого интереса:1 Кровавые пре­ступления являются побочным явлением нарциссизма из-за расширения сферы личных отношений. Жертва-

! Именно здесь, где отношения между людьми не возникают на основе равнодушия, то есть, в семейной среде или среди близ­ких людей, наиболее часты случаи насилия. В США в 1970 г. каж­дое четвертое убийство происходило в семье; в Англии в конце 1960-х годов свыше 46 % убийств были совершены членами семьи или касались их родственников; в Соединенных Штатах общее ко­личество жертв семейных распрей (убийства, побои, ранения) в 1975 г. составило около 8 миллионов (приблизительно 4 % населе­ния). См.: Шеснэ Ж.-Ш. История насилия {Chesnais J.-C. Histoire de ia violence. Laffont. Coll. «Pluriel», 1981. P. 100—107).

288

ми насилия оказываются в первую очередь те, кто нас бросает или обманывает, те, кто живет в непосред­ственной близости с нами, о ком мы ежедневно забо­тимся (допустим, это кто-то из знакомых или из огра­ниченного числа родственников, сосед по лестничной площадке или коллега по работе. Именно это ослабле­ние межличностных отношений наряду с излишним индивидуализмом или нарциссизмом лежит в основе спада уровня насилий. К этому нужно прибавить без­различие к другим людям — явление нового типа, по­скольку отношения между индивидами не перестают видоизменяться, приобретают новые цели благодаря психологическим и информационным ценностям. Та­ков парадокс межличностных отношений в обществе нарциссов: все меньше интереса и внимания уделяет­ся друг другу, но в то же время все больше усиливается желание общаться, не быть агрессивным, понимать своего ближнего. Дружественные отношения с близ­кими и равнодушие по отношению к посторонним идут нынче бок о бок, так разве может не отступить наси­лие в такой обстановке?

Если физическое насилие в отношениях между ин­дивидами отходит на задний план, то усиливаются ос­корбления словом, что шокирует нарцисса. Оскорбле­ния, носившие социальный характер, столь распрост­раненные в XVIII веке (оборванец, вшивота, доходяга, грязнуля), сменились оскорблениями более «личност­ного» характера, чаще всего с сексуальной окраской. Исчезли «из моды» и такие оскорбления, как плевок в лицо или вслед, поскольку они стали неуместны в нашем гигиеническом, равнодушном обществе. Ос­корбления, как правило, стали пошлыми, утратили элемент вызова, они лишены намерения унизить чело­века, потеряли агрессивность и редко сопровождаются физическим действием: так, водитель, сидящий за ру­лем автомобиля, неодобрительно отзывается о каком-

289

нмшшш

нибудь лихаче. Тот же, к кому относится это замечание, даже не обращает на него внимания. В эпоху нарцис­сизма словесные оскорбления теряют свой смысл и даже агрессивность, это просто импульсивная, «от нер­вов», брань, не имеющая социальной направленности.

Процесс персонализации способствует всеобщему умиротворению; дети, женщины, животные больше не являются объектами насилия, как это было еще в XIX и даже в первой половине XX века. Благодаря неиз­менно положительному отношению к диалогу, благо­даря участливому отношению к просьбам принимает­ся за дело обольщение постмодернистского периода; из воспитательного процесса выпадает физическое воздействие, к которому прибегали в дисциплинарную эпоху. Отказ от телесных наказаний обусловлен рас­пространением методой воспитания на основе взаим­ных контактов, психологизации отношений в тот самый период, когда родители перестают считать себя образцами поведения, которыми должны руководст­воваться их дети. Процесс персонализации сводит на нет все более высокие авторитеты, подрывает прин­цип примера, характерный для отошедшей в прошлое авторитарной эпохи, когда душилась всякая непосред­ственность и оригинальность. Процесс этот дискреди­тирует также устоявшиеся методы воспитания: десуб-станциализация, характерная для нарциссизма, прояв­ляется в недрах самой семьи в виде неспособности участвовать в воспитательном процессе и отходе от него. Физическое наказание, которое еще вчера вы­полняло положительную роль в исправлении детей и внедрении норм поведения, успело превратиться в по­стыдное признание своего бессилия, приводящее к ут­рате контактов между родителями и детьми, неконтро­лируемую попытку сохранить свой авторитет.

Развивается и находит отклик в обществе движение женщин, избиваемых мужьями, что ведет к спаду муж-

290

ского насилия, который наблюдается в наше «транс­сексуальное» время, тем более что мужественность уже не ассоциируется с силой, а женственность — с пассивностью. Насилие со стороны мужчин являлось как бы утверждением кодекса мужского поведения, основанного на разделении полов. Кодекс этот дал тре­щину, когда вследствие процесса персонализации мужское и женское начала не имеют больше ни четко­го обозначения, ни закрепленного места, когда схема мужского превосходства отвергается со всех сторон, когда принцип авторитета мускулов уступает вообра­жаемому авторитету свободного распоряжения самим собой, диалогу «пси», жизни без пут и определенных обязательств. Остается еще вопрос об изнасиловани­ях. Во Франции в 1978 г. отмечено 1600 случаев изна­силования (3 случая на 100 000 населения), но число их, вероятнее всего, составляет около 8000 (верхняя цифра). В США, где произошло около 8000 изнаси­лований, «показатели» гораздо выше (29 случаев на 100 000). В большинстве развитых стран наблюдается рост числа изнасилований. Правда, невозможно уста­новить, обусловлено ли это возросшей сексуальной агрессивностью или же более снисходительным отно­шением к изнасилованным женщинам, позволяющим им более свободно заявлять о том, что они стали жерт­вами насильников: в Швеции за четверть века коли­чество изнасилований более чем удвоилось; в США оно увеличилось в 4 раза в период с 1957 по 1978 год. Зато вот уже в течение века все указывает на весьма ощутимое снижение сексуального насилия: количест­во изнасилований уменьшилось во Франции в 5 раз по сравнению с 1870 годом.1 Несмотря на некоторый рост числа преступлений на сексуальной почве, мирный процесс персонализации продолжает смягчать поведе-

1 Шесне Ж.-Ш. Там же. С. 181—188.

291

ние мужчин; увеличение количества изнасилований сопровождается отправкой в ссылку очень ограничен­ного круга лиц: с одной стороны, осужденные большей частью рекрутируются из групп, принадлежащих к ра­совым и культурным меньшинствам (в США почти по­ловину арестованных составляют негры); с другой сто­роны, нельзя игнорировать тот факт, что треть на­сильников, по крайней мере во Франции, являются рецидивистами.

Наконец, цивилизационный процесс коснулся и от­ношения к животным. Хотя законы с 1850 по 1898 годы позволяли преследовать за жестокое обращение с жи­вотными, известно, что они существовали только на бумаге, а в действительности такой вид насилия от­нюдь не был единодушно осуждаем. В XIX веке жесто­кость по отношению к животным на бойнях была по­всеместным явлением. Излюбленными развлечениями рабочих были бои животных, «они заставляли индю­ков танцевать на раскаленных добела металлических листах; засунув голубей в ящики таким образом, что­бы из них торчали головы, в них, как в мишени, броса­ли камни».1 Целая эпоха отделяет нас от такого варвар­ства; в наши дни жестокое обращение с животными всеми осуждается; отовсюду звучат голоса протеста против охоты и боя быков, против условий содержа­ния скота, против отдельных научных экспериментов. Но нигде гуманизация так не заметна, как среди детей, которые (уникальный факт в истории) больше не по­лучают удовольствия от некогда распространенных за­бав, заключавшихся в том, чтобы мучить животных. Если модернистский индивидуализм сопровождался ростом сочувствия к своему ближнему, то характер-

1 Зельден Т. История французских страстей (Zeldin T. Histoire des passions frangaises // Ed. Recherches, 1979. T. V. P. 180).

292

I;\'

ной особенностью постмодернистского индивидуализ­ма является сочувствие не только к представителям рода человеческого. Это сложное чувство следует при­писать психологизации индивида: по мере того, как он «персонализируется», границы, отделяющие человека от животного, стираются; всякое страдание, даже если его испытывает животное, становится невыносимым для человека, наделенного чуткой душой, который приходит в ужас при одной мысли о чьем-то страда­нии. Способствуя дальнейшему смягчению натуры ин­дивида, нарциссизм усиливает его восприимчивость ко всему, что происходит вне его; гуманизация нра­вов, которая продолжается, уживается с безразличием столь же систематическим. Свидетельством тому мно­жество животных, брошенных хозяевами во время

летних переездов.

Доказательством беспрецедентного оздоровления общества является тот факт, что в 1976 г, 96 % фран­цузов утверждали, что в течение месяца они ни разу не сталкивались ни с какими фактами насилия; боль­ше того, опрошенные заявляли, что в минувшем ме­сяце ни один из членов их семьи (87%), ни один из их знакомых (86 %) не подвергался никакому нападе­нию. Выходит, ни новая волна преступности, ни стыч­ки на стадионах или на субботних танцевальных ве­черах не должны затмевать фон, на котором они по­являются: физическое насилие в отношениях между индивидами наблюдается все реже, превращаясь в столкновения, сопровождаемые травмами разного ро­да. Это, однако, не мешает двум индивидам из трех полагать, что агрессивность в настоящий момент пре­вышает тот уровень, который существовал в недав­нем прошлом или в начале века. Известно, что во всех развивающихся странах чувство неуверенности в своей безопасности усиливается: во Франции 80 % населения остро чувствуют рост преступности; 73 %

293

^ГЧИЧ IlfU Н

признаются, что боятся идти домой пешком ночью; каждый второй опасается совершать ночью даже кратковременную поездку на автомобиле. В Европе, как и в США, борьба с преступностью стоит на пер­вом месте во всяких рейтингах и опросах обществен­ного мнения. Нужно ли, учитывая это расхождение между фактами и отношением к ним, считать факти­ческую небезопасность иллюзией, результатом мани­пулирования системой информации, к которой прибе­гают власти для нагнетания истерии с целью контроля над обществом в период идеологического кризиса и духовного вырождения? Но как и почему может эта «идеология» воздействовать на общество? Не обра­щать особого внимания на глубокие преобразования в гражданском обществе, на его отношение к насили­ям, которые в результате происходят. Ведь в действи­тельности неуверенность людей в их безопасности усиливается при любом тревожном факте, помимо всякого воздействия со стороны СМИ. Чувство тре­воги за собственную безопасность — это не резуль­тат чьей-то политики, это неизбежное следствие не­уверенности, незащищенности обывателя, про кото­рого говорят: «у страха глаза велики», который занят лишь своими проблемами, который возмущен репрес­сивной системой, по его мнению, пассивной и «черес­чур» милосердной. Обыватель привык находиться под постоянной защитой, его пугает насилие, о котором он прежде и слыхом не слыхивал: чувство незащи­щенности всякий день и болезненно вызывает в нем свойственная постмодернизму десубстанциализация. Нарциссизм, неотъемлемый от эндемического страха, создает собственный образ, напуская на себя гроз­ный вид, что лишь умножает спектр индивидуалисти­ческих рефлексов: это акты самозащиты, равнодушие к ближним, собственная замкнутость. А довольно зна­чительная часть жителей крупных городов уже пря-

294

чутся за бронированными дверьми и отказываются выходить вечером из дома; лишь 6 % парижан отклик­нутся ночью на призыв о помощи.

Любопытно отметить следующий факт. Мнение об уровне преступности усиливается, хотя в гражданском обществе уровень преступности падает. Между тем в кино, в театре, в литературе мы наблюдаем преувели­ченный интерес к сценам насилия, разгулу террора и зверств; никогда еще «искусство» не старалось вос­производить со всей реальностью жестокость —- жес­токость hi-fi: перешибленные кости, реки крови, кри­ки, обезглавливания, отрубленные конечности, акты оскопления. Таким образом, равнодушное общество уживается с «крутым» стилем, с представлением, кото­рое путает нас своей деланной свирепостью. Невоз­можно понять эту порнографию свирепости и садист­ской потребности в ней со стороны нашего утонченного общества; лучше отметим радикализм и самостоя­тельность взглядов с максималистской точки зрения. Жесткая форма не выражает импульсивности и не ком­пенсирует ее недостатка; тем более не описывает сущ­ность насилия постмодернистского периода, когда ей не противостоит никакой моральный закон, кото­рый следовало бы преступить. Остается бежать впе­ред, по спирали максимализма, оттачивая детали ради деталей, остается сверхреализм насилия, с единствен­ной целью — ошеломить, произвести фурор и сен­сацию.

Вот по чему можно судить об ухудшении положе­ния во всех сферах: в сексе (порнография, детская проституция, становящаяся все моложе: в Нью-Йорке насчитывается почти двенадцать тысяч подростков и детей до 16 лет, которые находятся в руках сугенеров), в области информации (неистребимая страсть к «пря­мым» репортажам), в наркомании (рост потребностей и увеличение доз «наркоты»), в увлечении звуком (по-

295

тттшж

тти

лмпяитияии

гоня за децибелами), в моде (панки, skinheads,1 ко­жаны), в ритмике (рок), в спорте (допинг и чересчур интенсивная тренировка спортсменов; крайняя попу­лярность карате, женский бодибилдинг с его страстью к накачиванию мускулов). Отнюдь не являясь модой, зависящей от случая, эффект «крутизны» — следст­вие либеральных порядков, дестабилизации и распада личности, свойственного нарциссам, а также воз­действия юмора, который отображает его обратную, но, по существу, похожую сторону. На постепенное размывание моральных устоев, на бездушие сверх­индивидуализма следует ответная реакция в виде бессодержательного и безликого радикализма, повсе­дневных проявлений экстремизма. Экстремизм виден на каждом шагу, наступила пора знамений, злове­щий смысл которых от нас ускользает; мы видим лишь спецэффекты, «спектакль» в его чистом виде, его преувеличенную пустоту.

Преступления и суициды:

«крутое» насилие

С возникновением общества, главную роль в кото­ром играет процесс персонализации, картина преступ­ности не осталась неизменной. Если на протяжении XVIII и XIX веков имущественные преступления (ог­рабление квартир, кражи) и мошенничество (аферы и др.) во всех западных странах превышали количество преступлений против личности, то рост особо опасных преступлений намного их опередил. Налицо невидан­ное ранее явление: с 1963 по 1976 г. во Франции коли­чество hold-up2 увеличилось в 65 раз, с 1967 по 1976 г.

1 Бритоголовые — англ.

2 Вооруженное ограбление — англ.

296

количество краж с применением оружия выросло в 5 раз, а количество вооруженных ограблений — в 20. Правда, начиная с 1975 года этот вид преступлений, похоже, застрял на одном уровне, и что касается абсо­лютных цифр, то они не слишком впечатляют. Тем не менее, вооруженные нападения составляют сегодня самую значительную категорию городских преступле­ний.

Если процесс персонализации смягчает нравы боль­шинства населения, то он ужесточает преступное по­ведение деклассированных элементов, поощряет дей­ствия громил, стимулирует крайние виды насилия. В результате изолированности индивида и дестабили­зации его положения, вызванного в особенности необ­ходимостью удовлетворять свои потребности, чего он, как правило, лишен, происходит эскалация насилия, связанного с добыванием денег, причем это явление ограничено определенным кругом индивидов, у кото­рых особенно выражена склонность к агрессии. В сто­лице Соединенных Штатов 7 % преступников, задер­жанных за четыре с половиной года, арестовывались в четвертый раз; причем эти 7 % предположительно от­ветственны за 24 % всех тяжких преступлений, совер­шенных за этот период.

В прежние времена особо опасные преступники были связаны с определенной прослойкой населения, занимавшейся сводничеством, рэкетом, контрабандой оружия и наркотиков; теперь мы являемся свидетеля­ми профанации или «депрофессионализации» пре­ступности, то есть появления новых видов насилия, и правонарушители, зачастую неизвестные полицейским службам, не имеют никакого отношения к «среде». Преступность, словно подхваченная круговоротом, рассеивается, утрачивает свои четкие очертания, гра­ницы классов и возрастов: в 1975 г. во Франции из 100 человек, арестованных за опасные преступления,

297

\'

чтшшшв?

18 человек оказались шахтерами; 24 % участников во­оруженных ограблений и краж с применением ору­жия были мужчинами до 20 лет; в США 57 % лиц, совершавших тяжкие преступления, в 1979 году были моложе 25 лет; одному из пяти не исполнилось и восемнадцати. Молодежная преступность не слишком увеличилась количественно, но стала более жесто­кой. Процесс нерсонализации, который способствует культу молодости, умиротворяет взрослых, но ожес­точает наиболее молодых, которые, в соответствии с гипериндивидуалистической логикой, склонны все раньше и все быстрее утверждать свою самостоятель­ность, будь то материальную или психологическую, порой и посредством насилия.

Преступный мир молод и в первую очередь вклю­чает в свою орбиту культурных маргиналов, расовые меньшинства, иммигрантов и молодежь из семей им­мигрантов. Система потребления гораздо радикальнее разрушает традиционные структуры и личности, чего не могла сделать расистская колониальная система: отныне не столько унижение характеризует портрет «колонизованного», сколько систематическая дезорга­низация его самобытности, жестокая дезориентация его «Я», порожденная поощрением потребностей та­кого индивида, стремящегося к интенсивной жизни. Повсюду процесс персонализации разрушает лич­ность; если посмотреть на нее с лицевой стороны, то она растрескивается по линиям нарциссизма и уми­ротворения; если же взглянуть с тыла, то в ней прогля­дывают черты громилы и насильника. Гедонистиче­ское общество безотчетно создает взрывчатую смесь, успев окунуться в водоворот чести и насилия. Жесто­кость молодежи, лишенной красок жизни или культу­ры, объясняется сумятицей, царящей в их головах; она является следствием конфликта между персонализо-ванной изоляцией от среды и традиционными рамка-

298

ми, внутри которых она находится; между системой, основанной на личных желаниях, изобилии, терпимо­сти, и повседневной реальностью гетто, безработицы, праздности, враждебного или расистского равнодушия. Логика безразличия осуществляет другими средства­ми многовековую работу исключения и изоляции, но уже не посредством эксплуатации или отчуждения с помощью авторитарного наложения западных норм, а с помощью криминализации общества.

Хотя в 1975 г. иностранцы составляли лишь 8 % на­селения Франции, они были ответственны за 26 % краж с применением насилия, 23 % случаев нанесения побо­ев и ран, 20 % изнасилований, 26 % всех осужденных за хранение оружия. В 1980 г. в Марселе 32% случаев нанесения тяжких побоев и ран и 50 % всех краж с применением насилия пришлось на долю молодых ино­странцев, главным образом выходцев из стран Магри-ба.1 Если отметить, что молодые люди, родившиеся в семьях иммигрантов, но считающиеся французами, в этих сводках не фигурируют, будучи, очевидно, вклю­ченными во французскую криминальную статистику, можно себе представить, сколь велика доля участия иммигрантов и их детей в актах насилия. Такая тен­денция необъяснима ни для полиции, ни для органов правосудия, подозревающих, арестовывающих и осуж­дающих «иностранцев» чаще всего как автохтонов.2 В Соединенных Штатах, где общий уровень преступно­сти высок (каждые 27 секунд имеет место акт наси­лия) , негры также составляют большую долю участни­ков тяжких преступлений, являясь как их виновника­ми, так и жертвами. По большей части в акты насилия вовлечены индивиды одного цвета кожи: жертвами на­падений негров чаще становятся негры, чем белые, и

1 Северо-Западной Африки.

2 Коренных французов. — Примеч. пер.

299

.!

титтшш: \'

,..;.. ..i.

наоборот. В настоящее время среди черного населения убийства являются главной причиной смертности как у мужчин, так и у женщин от 24 до 34 лет, в то время как среди белого населения этого возраста основной причиной смертности являются дорожные происшест­вия. Риск оказаться жертвой убийцы у негров в шесть раз больше, чем у белых: если учитывать одних лишь мужчин, то в 1978 г. количество насильственных смертей на 100 000 населения достигло 78.1 у негров и 12.2 — у белых. Почти половина задержанных убийц были неграми. Вот доказательство a contrario1 процес­са цивилизации: насилие все в большей степени явля­ется уделом маргинальных групп, меньшинств. При этом не следует усматривать в этой «цветной» пре­ступности ни искони присущего им образа жизни, ни формы протеста; это точка кульминации постмодер­нистской дестабилизации и дезинтеграции, восхождение к вершинам экстремизма и цинизма, которые обуслов­лены размыванием принципов, ограничений и само­контроля; это жесткая демонстрация слабого порядка. Вырождение бандитизма — вот что мы наблюдаем в самом «качестве» преступления. В отличие от профес­сиональных преступников, которые тщательно подго­тавливают свою операцию, оценивая возможные вы­годы и риск, обеспечивая себе алиби, уголовники но­вой волны идут на «дело» зачастую экспромтом, не зная ни места, ни какова наличность, ни системы сиг­нализации, затевая чрезвычайно опасное предприятие ради ничтожной добычи. В течение одного дня они совершают 5—6 вооруженных ограблений, всякий раз довольствуясь смехотворными суммами; именно это несоответствие между риском и барышом, между не­значительным результатом и крайностью средств ха­рактеризует эту «крутую» преступность, лишенную

1 От противного — лат.

300

планов, честолюбивых помыслов и воображения. Про­цесс персонализации, который усиливает ответствен­ность индивидов, по существу, способствует ненор­мальному, неустойчивому, равнодушному отношению к принципу реальности,1 как бы в соответствии с пре­обладающим нарциссизмом и его следствием, реаль­ностью, преобразованной в нереальный спектакль, в витрину, за которой нет ничего, посредством логики потребности. Будучи следствием разочарования в ве­ликих социальных целях и смысле настоящего, нео­нарциссизм характеризует шаткую личность — без устоев, без воли, хрупкость и возбудимость которой являются ее главными характеристиками. На этом ос­новании «крутая» преступность людей отчаявшихся, не имеющих ни планов, ни внутреннего содержания, присуща эпохе без будущего, где ценится принцип: «все и сию же минуту», что противоречит равнодуш­ной системе нарциссов; она является ее же ожесточен­ным отражением: то же безразличие, так же десуб-станциализация, та же дестабилизация; то, что выиг­рывается за счет индивидуализма, теряется за счет «ремесла», честолюбия, но также хладнокровия и са­моконтроля. В то время как молодые американские мафиози ломаются и без большого сопротивления на­рушают «закон молчания», мы видим появление под воздействием транквилизаторов смеси, состоящей из

1 Безразличие это проявляется также в вандализме, этом выходе свирепости и ярости, который ошибочно рассматривается как свойственный деклассированным элементам вид символического протеста. Вандализм свидетельствует об этом новом недовольстве, затрагивающем как социальные ценности и институты, так и вещи. Подобно тому, как идеалы деградируют и утрачивают прежнее ве­личие, утрачивают всю свою «сакральность» и предметы в ускорен­ных системах потребления: условием деградации вандалов является неуважение к предметам, равнодушие к действительности, отныне утратившей смысл. Здесь снова жестокое насилие воспроизводит слабый порядок, который делает его возможным.

301

i

,1

■},

молодых бездельников. Здесь, как и в остальных мес­тах, десубстанциализация сопровождается хандрой и нестабильностью. Современное насилие не имеет ни­какого отношения к миру жестокости, его отличитель­ной чертой является скорее нервозность, причем не только у шпаны, но и у преступников из числа обита­телей дешевых муниципальных квартир, которых при­водят в бешенство виновники шумных скандалов, а также из числа представителей самой полиции, судя по многочисленным, вызывающим тревогу обществен­ности делам, имевшим место в последнее время.

Преступления совершаются из-за сущих пустяков. Конечно же, и в давние времена случались гнусные преступления ради грошовой добычи. Еще в конце XIX века был известен такой вид преступления, как «шлагбаум»:1 на заблудившегося буржуа, прилично одетого гуляку нападали и сбрасывали его в крепост­ной ров. Но эти преступления имели то общее, что прежде их соучастниками были ночь, противозакон­ность и скрытность. Сегодня такая связь начинает раз­рушаться; «крутые» преступники орудуют среди бела дня в самом центре города, не заботясь о том, чтобы их не узнали, не обращая внимания ни на место, ни на время, словно бы стараясь участвовать в порнографии современной эпохи, которой присуще совершенное бесстыдство. В атмосфере всеобщей дестабилизации правонарушители теряют всякое чувство реальности; соображения опасности и благоразумия отходят на задний план, преступление опошляется, но зато мето­ды преступников ужесточаются.

Понятие насилия относится не только к уголовному миру. Менее зрелищной, менее сенсационной его сто­роной является суицид — явление, если хотите, более низкого порядка, но обусловленное той же логикой.

1 Шевалье Л. Цит. пр. С. 196.

302

Несомненно, для постмодернистского периода рост са­моубийств нехарактерен, но известно, что в течение всего XIX века количество суицидов в Европе неук­лонно увеличивалось. С 1826 по 1899 г. во Франции оно выросло в пять раз: с 5.6 до 23 на 100 000 населе­ния. Накануне первой мировой войны это число соста­вило уже 26.2. Как справедливо показал Дюркгейм, там, где распад личности достиг большого масштаба, число суицидов значительно возросло. Самоубийство, представлявшее собой в первобытном или варварском обществе акт социальной интеграции, который, по существу, предписывался общественным кодексом чести, в индивидуалистическом обществе стало «эго­истическим» поступком, что, по мнению Дюркгей-ма, — явная патология,1 правда, неизбежная и обус­ловленная не столько характером современного об­щества, сколько конкретными условиями, в которых

оно возникло.

Кривая самоубийств могла бы, на первый взгляд, подтвердить «оптимизм» Дюркгейма, поскольку их высокий уровень в 1926—1930 гг. снизился до 19.2 и даже до 15.4 в 1960-е. Опираясь на эти цифры, можно было бы утверждать, что современное общество «спо­койно» и уравновешенно.2 Однако известно, что это не так. Во Франции, при уровне 20 суицидов, начиная с 1977 г., снова наблюдается их значительный рост, ко­личество их почти достигло уровня начала века или межвоенного периода. Помимо такого ухудшения об-

! Дюркгейм Э. Самоубийство {Durkheim A. Le Suicide. P.U.F.

P. 413—424).

2 Togg Э. Безумец и пролетарий (Todd E. Le Fou et le proletaire. Laffont, 1979). Эрве Ле Бра и Э. Тодд также пишут: «После наруше­ния привычных условий образ жизни восстанавливается, и индивид обретает свою целостность иным способом. Уровень самоубийств падает, потому что цивилизация сделала свое злое дело» (L\'Invention de la France. Laffont, Coll. «Pluriel», 1981. P. 296).

303

I

становки, возможно, предположительной в отношении смертности за счет самоубийств, отметим количество покушений на самоубийство, не приведших к смерти, которое вынуждает предположить суицидогенный ха­рактер нашего общества. Отмечая уменьшение слу­чаев добровольного ухода из жизни, следует в то же время отметить значительный рост попыток самоубий­ства, причем во всех развитых странах. Подсчитано, что из каждых 5—9 попыток одна приводит к смерти: в Швеции ежегодно кончают жизнь самоубийством около 2000 человек, но попытку суицида совершают 20 000; в Соединенных Штатах совершают самоубий­ство 25 000, но безуспешно пытаются сделать это 200 000. Во Франции в 1980 г. произошло 10 500 суици­дов, но попыток свести счеты с жизнью, вероятно, было около 100 000. Судя по всему, в XIX веке количе­ство покушений на свою жизнь не могло сравниться с тем, которое совершается в наши дни. Прежде всего, потому что способы самоубийства, известные тогда, были более «эффективны»: петля, утопление, огнест­рельное оружие до I960 г. являлись тремя наиболее распространенными методами. Во-вторых, потому что уровень медицины был недостаточно высок, чтобы спасти покушавшихся на свою жизнь, и, наконец, по­тому что весьма значительную часть самоубийц со­ставляли пожилые люди, то есть наиболее решительно настроенные на то, чтобы покончить счеты с жизнью. Учитывая беспрецедентный размах покушений на са­моубийство и несмотря на сокращение количества су­ицидов, эпидемия самоубийств отнюдь не закончи­лась: в постмодернистском обществе, подчеркивая ин­дивидуализм, видоизменяя его содержание в силу логики нарциссизма, усилилась тенденция к самоу­ничтожению, хотя изменилась его интенсивность. Эра нарциссов в большей степени способствует суицидам, чем эра авторитарная. Отнюдь не являясь непремен-

304

ным условием возникновения индивидуалистического общества, тенденция к увеличению числа самоубийств в конечном счете представляет собой его побочное явление.

Если разрыв между количеством покушений и фак­тическим числом самоубийств и увеличивается, то это объясняется успехами медицины в лечении острых от­равлений, а также тем, что основным средством, к которому прибегают покушающиеся на свою жизнь, являются лекарственные препараты и яды. Если рас­сматривать общее количество актов суицида (включая покушения на суицид), то выясняется, что отравления ядом, лекарствами и газом теперь стоят на первом месте среди используемых методов: их применяют около 4/5 всех суицидантов. Суицид как бы платит дань слабому государственному строю: становясь все менее кровавым и мучительным, суицид, как и меж­личностные отношения, смягчается; насилие, направ­ленное на самого себя, продолжает существовать, лишь методы ухода из жизни утрачивают свою эффек­тивность.

Если количество покушений будет увеличиваться и впредь, то «контингент» самоубийц помолодеет; с су­ицидами происходит то же, что и с опасной преступ­ностью, где самые «крутые» преступники — это мо­лодежь. В процессе персонализации вырабатывается тип личности, который все менее способен смотреть в глаза действительности. Таким людям свойственна особая незащищенность и ранимость. Подобные лич­ности, особенно в молодости, не имеют нравственной и социальной опоры. Молодежь, прежде в известной мере защищенная от пагубного воздействия индиви­дуализма благодаря ее стабильному, авторитарному воспитанию и окружению, ныне в полной мере ис­пытывает на себе разрушительное воздействие нар­циссизма. Разочарованная, утратившая целостность и

11 Жиль Липовецки

305

h

уверенность в себе молодежь, страдающая от чрез­мерной опеки и чувства одиночества, как следствие становится кандидатом в самоубийцы. В Америке мо­лодые люди в возрасте от 15 до 24 лет оканчивают жизнь самоубийством в два раза чаще, чем это было 10 лет назад, и в три — чем 20 лет тому назад. Коли­чество суицидов уменьшается среди представителей тех возрастов, которые некогда были самыми опасны­ми; однако оно не перестает расти среди более моло­дых: в США самоубийства уже стоят на втором месте после автомобильных аварий среди причин смертно­сти у молодежи. Возможно, мы являемся свидетелями лишь начала этого процесса, судя по тому чудовищ­ному размаху, который приняли суициды в Японии. Неслыханный факт: наибольшее количество смертей приходится на детей от 5 до 14 лет; начавшись с цифры в 56 человек в 1965 г., в 1975 г. оно достигло 100, а в 1980 г. — 265 человек.

С появлением барбитуратов и ростом неудавшихся покушений на самоубийство суицид как бы становит­ся массовым явлением — рядовым и набившим оско­мину, вроде депрессии или усталости. Сегодняшний суицид сопровождается неуверенностью: желание жить и желание умереть более не находятся в проти­воречии друг с другом, а меняются от одной крайности к другой почти мгновенно. Таким образом, некоторые из покушающихся на самоубийство поглощают содер­жимое своей аптечки, чтобы тотчас же обратиться за медицинской помощью; суицид утрачивает свой роко­вой характер, перестает быть неотвратимой реаль­ностью. Потенциальные самоубийцы, утратившие ин­дивидуальную и социальную опору, могут поддаться искушению и решиться на необдуманный поступок под влиянием создавшейся обстановки или же отка­заться от него. Это ослабленное желание самоуничто­жения — не что иное, как один из аспектов неонар-

306

циссизма, распад личности. Когда нарциссизм имеет решающее значение, суицид происходит скорее в ре­зультате депрессивной спонтанности, душевного сры­ва, чем как решительный и отчаянный шаг. Таким об­разом, как это ни парадоксально, суицид может совер­шиться даже тогда, когда его жертва не желает смерти. Это напоминает преступления среди соседей, которые убивают не столько из желания убить, сколько для того чтобы избавиться от опостылевшего человека. Ин­дивид постмодернистского периода, может попытать­ся убить себя, не желая умирать, как это делает шпана, принимающаяся в остервенении палить неизвестно куда. Бывает, что некоторые пытаются свести счеты с жизнью из-за пустякового замечания; люди убивают себя с такой же легкостью, с какой покупают билет в кино. Шаг отчаяния под влиянием атмосферы равно­душия, обусловленного процессом персонализации.

Индивидуализм и революция

Процесс индивидуализации, который сопровожда­ется спадом агрессивности в межличностных отноше­ниях, происходит в условиях невиданной, имеющей далеко идущие последствия враждебности общества по отношению к государству. В то самое время, когда отношения между людьми становятся «человечными», революционеры задумывают и пытаются осуществить свои планы, безответственно разжигая классовую борьбу с целью нарушить ход истории и разрушить государство. Цивилизационный процесс и революция происходят одновременно. В тоталитарных общест­вах, совершая насилие, люди хотя бы болтали о все­мирном братстве. При всем их кровожадном характе­ре традиционные смуты и бунты не ставили своей задачей развалить всю структуру общества. Напро-

307

тив, в индивидуалистическом обществе именно его основы, содержание законов и сущность власти ста­новятся объектами публичных дебатов, мишенями для нападок со стороны отдельных индивидов и целых классов. Начинается новая эра — эра социального насилия, которая отныне становится составным эле­ментом истории, фактором видоизменения и вза­имной адаптации общества и государства. Массовое насилие становится необходимо для их функциониро­вания и для развития новых видов общества, при­чем классовая борьба позволила капитализму пре­одолевать кризисы и амортизировать хронические противоречия между производством и потребле­нием.

Революционное движение, как и классовая борьба, возведенная им в ранг главной ценности, невозмож­ны без сопутствующего им феномена — индивидуа­листического общества. Это относится как к его эко­номико-социальной организации, так и к идеалам. В тоталитарном или иерархическом обществе, то есть системах, где отдельные индивиды, имеющие второ­степенное значение по сравнению с коллективом, не обладают никакой самостоятельностью, социальный строй, в который люди интегрированы, покоится на священном фундаменте и как таковой освобождается от революционного творчества. Для того чтобы рево­люция стала исторической реальностью, необходимо, чтобы люди были разрознены, утратили традицион­ное чувство солидарности; необходимо, чтобы их от­ношение к вещам возобладало над их отношением друг к другу, чтобы, наконец, верх взяла индивиду-листическая идеология, предоставляющая отдельной личности статус природного борца за свободу и ра­венство. Революция и классовая борьба предполагают существование социального и идеологического мира индивидуализма; отныне больше не существует ника-

308

кой организации, самой по себе, независимой от воли людей. Все, что связано с коллективом и его верхов­ной ролью, которая прежде мешала насилию разру­шить его устройство, утрачивает свою неприкосно­венность. Отныне ни государство, ни общество не застрахованы от преобразовательного зуда полити­ков. Поскольку индивид больше не является сред­ством для достижения некой отдаленной цели, а счи­тается и сам считает себя конечной целью всего, постольку социальные институты утрачивают свою сакральную ауру, все то, что обусловлено ненаруши­мой трансцендентностью, включено в гетерономию природы и в конечном счете оказывается подорван­ным социальным и идеологическим строем, центр ко­торого находится не где-то в стороне, а центр этот — сам независимый индивид.1

В период своего триумфа однородное общество рав­ных и свободных людей неразрывно связано с откры­тым и жестоким конфликтом, обусловленным соци­альным устройством. Выполняя роль идеологии, ко­торая отныне заменяет религию, сохраняя при этом абсолютный и страстный характер, первая фаза инди­видуализма представляет собой эпоху кровавых ре­волюций и социальных битв. Освободившись от свя­щенных реликвий, индивидуалистическое общество позволяет своим членам полностью управлять брат­ством людей, сталкивая их лбами в междоусобицах, зачастую преследуя свои интересы, но между тем они еще крепче цепляются за новые ценности, назвав их правами человека. На этом основании героическую фазу индивидуализма можно сравнить скорее с поли­тизацией и мобилизацией масс вокруг этих ценностей,

1 См.: Гоше М. Цит. пр. С. 111—114, а также предисловие к рабо­те «О свободе у модернистов» (De la liberte chez les modemes. Laf-font. Coll. «Pluriel», 1980. P. 30—38).

309

)ШЧЫ I t\'l I

.

чем с разумной опорой на сугубо частные интере­сы. Гипертрофия и антагонизм идеологий неразрыв­но связаны с индивидуалистическо-демократической эпохой. По сравнению с нашим временем эта фаза в известной степени зиждется на тоталитаризме при примате социума, выступая при этом в качестве эле­мента социальной дезорганизации, которую таил в се­бе принцип индивидуализма. Ему противодействовала неизменная и жесткая схема, аналогичная схеме дис­циплинарного общества, предназначенная для того, чтобы нейтрализовать индивидуальный характер от­дельных людей, сплотить их, даже если придется столкнуть между собой классы с присущими им цен­ностями.

Наступление индивидуалистической эпохи чревато появлением тотального насилия и возникновения об­щества, направленного против государства, одним из последствий чего становится кампания не менее же­стоких репрессий со стороны государства по отноше­нию к обществу. Террор, как новый вид правления с помощью массового насилия, бывает направлен не только против противников, но и против сторонников режима. Те же самые причины, которые позволили гражданскому обществу с помощью насилия разру­шить прежний социальный и политический строй, сде­лал возможными беспрецедентные акты агрессии со стороны власти по отношению к обществу. Террор возник внутри новой идеологической конфигура­ции, порожденной принципом верховенства личности. Жестокие расправы, ссылки, судебные процессы — все это осуществляется от имени воли народа или под лозунгом освобождения пролетариата; террор осу­ществляется лишь как механизм демократического пред­ставительства, хотя и индивидуалистического толка, всех слоев общества, разумеется, для того чтобы осу­дить всяческие перегибы и силой восстановить при-

310

оритет всего коллектива. Если «революционную во­лю» нельзя объяснить объективными классовыми про­тиворечиями, то стоит ли оправдывать Террор требо­ваниями обстоятельств. Все дело в том, что государство, в соответствии с идеалами демократии, провозгласив себя неотъемлемой частью общества, может лишить его легитимности, развернуть неслыханную кампанию репрессий против членов этого общества, не разбирая, кто прав, а кто виноват.1 Хотя побочным явлением индивидуалистическо-демократической революции в конечном счете становится отказ от символов могу­щества государства и появление доброжелательной, милосердной власти-заступницы, следует помнить, что власть эта допускала установление чрезвычайно кро­вавой формы диктатуры, которую можно рассматри­вать как возврат к монархическим порядкам, осужден­ным современным строем, как своего рода компро­мисс между системой с присущей ей жестокостью и обезличенной демократической властью.

Великая эпоха революционного индивидуализма заканчивается. Ставший некогда фактором социаль­ной войны, в настоящее время индивидуализм помога­ет покончить с идеологией классовой борьбы. В пере­довых странах Запада революционная эпоха осталась в прошлом, классовая борьба введена в рамки социаль­ных институтов; отныне она не нарушает единого хода истории; революционные партии полностью выроди­лись; на смену жестоким столкновениям приходит переговорный процесс. Вторая индивидуалистическая «революция», сопровождающая процесс персонализа-ции, привела к массовому разочарованию в res publica

1 См.: Лефор Кл. Один человек лишний (Lefort Cl. Usi homme en trop// Ed. du Seuil, 1976. P. 50—54), а также МаненБ, Сен-Жюст, логика Террора {Manin В. Saint-Just, la logique de la Terreur // libre.

1979. N6).

311

■

.

и, в частности, в идеологии: на смену излишнему увле­чению политикой пришло безразличие к системам, ос­нованным на мудрствовании. С возникновением нар­циссизма к идеологии с ее словопрениями относятся с опаской; все, что содержит элемент универсальности и исключительной оппозиционности, более не разру­шает весьма терпимой и гибкой индивидуальности. Жесткий, дисциплинарный порядок стал несовмес­тим с дестабилизацией и равнодушной гуманизацией. Процесс умиротворения охватил все общество, циви­лизация социального конфликта в настоящее время развивается в цивилизацию межличностных отноше­ний.

Даже последние кульбиты революции свидетельст­вуют об этом смягчении социальных конфликтов. Это касается и событий мая 1968 года. Открывшиеся дис­куссии по поводу характера этого движения достаточ­но показательны: революция это была или хеппенинг? Борьба классов или городской праздник? Кризис ци­вилизации или кавардак? Революция становится нере­шительной, утрачивает свои характерные признаки. С одной стороны, май 1968 года будет навсегда зане­сен в анналы революционного и повстанческого дви­жения: тут и баррикады, и жестокие стычки с силами правопорядка, и всеобщая забастовка. С другой сто­роны, движение это не ставило перед собой ника­ких глобальных политических и социальных целей. Май-68 — это спокойный бунт, при котором не было ни одного убитого, «революция» без революции, ско­рее движение информационного порядка, чем соци­альное столкновение. Майские события с их невероят­но жаркими ночами не столько воспроизвели схему революций нового времени, явно вращающихся вокруг идейных приманок, сколько предвосхитили постмодер­нистскую революцию в сфере коммуникаций. Своеоб­разие майских событий заключается в их удивительно

312

цивилизованном характере: тут и там вспыхивали дис­куссии, на стенах появлялись граффити, везде мно­жество газет, плакатов, листовок; информация была обеспечена на улицах, в аудиториях, жилых кварталах и на фабриках — там, где она обычно отсутствовала. Разумеется, все революции сопровождаются слово­блудием, но эта революция-68 была лишена излишнего идеологического груза. Не было речи о захвате власти, никто не называл имена предателей, не разделял людей на хороших и плохих; не стесняясь в выражени­ях, требовали неограниченной свободы слова, боль­шей информированности, спорили о том, чтобы «из­менить жизнь», освободить индивида от тысячи огра­ничений, ежедневно висящих на нем тяжким грузом, о работе супермаркетов, о телевидении в университе­тах. Для мая-68, этой революции свободы слова, была характерна гибкая идеология — одновременно поли­тическая и застольная; это была смесь классовой борь­бы и либидо, марксизма и спонтанизма, политической критики и поэтической утопии. Разрядка, теоретиче­ская дестандартизация и практика — все это состав­ные части изоморфного движения и процесса «про­хладной» персонализации. Май-68 и был персонализи­рованной революцией, бунтом против репрессивного аппарата государства, против бюрократических шор и пут, несовместимых со свободным развитием и ростом личности. Сам революционный порядок стал гуман­ным, учитывались субъективные устремления, сущест­вование и условия жизни: на смену кровавой революции пришла «шумная» революция — многоплановая, пред­ставлявшая собой крутой переход от эпохи социальных и политических потрясений, где интересы коллектива пе­ревешивают интересы отдельных лиц, к эпохе нарцис­сизма — апатичной, лишенной идеологического груза.

Если рассматривать их в отрыве от идеологической подоплеки, то бурные майские события могли даже

313

показаться пародией на подлинный терроризм, кото­рый, по сути, остается неотъемлемым элементом су­губо революционной модели, основанной на классо­вой борьбе, на авангардистских и политических ме­ханизмах, что объясняет ее радикальный разрыв с равнодушными и распущенными массами. Несмотря на свой «идейный» характер, как это ни парадоксаль­но, терроризм не чужд логике нашего времени, жест­ким требованиям легитимности, с которых начинают­ся покушения, «процессы», похищения, утратившие всякий смысл, всякую связь с реальностью в силу революционного надувания щек и аутизма любите­лей групповщинки. Являясь сам по себе выражением экстремизма, терроризм — это порнографическая репродукция насилия: идеологическая машина возбуж­дает саму себя, теряет всяческую опору; десубстанци-ализация захватывает область исторического содер­жания, проявляется как жесткая разновидность насилия, как набивающий себе цену бездуховный максима­лизм — бледный призрак, высушенный идеологиче­ский остов.

Как уже отмечено, май-68 был двуликим — модер­нистским из-за его стремления походить на револю­цию, постмодернистским — из-за его стремления к удовлетворению своих желаний и потребности в ин­формации, но также из-за своего непредсказуемого и необузданного характера. Это возможная модель гря­дущих социальных потрясений. По мере того как классовые противоречия будут улаживаться, тут и там будут происходить вспышки насилия, которые затухнут с той же быстротой, с какой появятся. Ны­нешние социальные беспорядки имеют общим то, что они зачастую не укладываются в диалектическую схему классовой борьбы, непременно возглавляемой организованным пролетариатом: в 60-е годы это были студенты; сегодня это молодые безработные, скватте-

314

ры, негры и выходцы с Ямайки — насилие приобре­тает маргинальный характер. Бунты, недавно вспых­нувшие в Лондоне, Бристоле, Ливерпуле, Брикстоне, свидетельствуют о возникновении нового облика на­силия, дополнительной стадии в деидеологизации на­силия, хотя некоторые из столкновений такого рода и носят расовый характер. Если анархическое движе­ние шестидесятых еще носило утопический характер, опиралось на какие-то ценности, то в наши дни бес­порядки, вспыхивающие в гетто, не имеют никаких исторических традиций и верны в этом принци­пам нарциссизма. Это явный бунт, вызванный празд­ностью, безработицей, социальной пустотой. Разру­шая сферу идеологии и личности, процесс персонали-зации выпустил на волю насилие, которое становится тем более жестоким, чем оно менее перспективно, по future,1 с обликом новой преступности и наркозависи­мости. Эволюция жестоких социальных конфликтов похожа на эволюцию наркотиков: на смену галлюци­нациям 60-х годов, которые были символом антикуль­туры и мятежа, пришла эпоха пошлой токсикомании, депрессии, лишенной всяких грез, глотания люмпена­ми всяких таблеток, нюханья лака для ногтей, керо­сина, клея, растворителей и прочих жидкостей все более молодыми токсикоманами. Остается лишь раз­бить голову какому-нибудь bobby2 или пакистанцу, поджечь улицу или дом, ограбить магазин после оче­редной драки и накануне следующего бунта. Классо­вые беспорядки сменились насилием деклассирован­ной молодежи, которая громит собственные квар­талы; гетто охватывает пламя, словно кто-то хочет ускорить приход царства постмодернистской пусто­ты, в ярости уничтожить пустыню, которая иными

1 Без будущего — англ.

2 Полицейский — англ.

315

средствами завершает равнодушный процесс персо-нализации. И последний штрих деклассированного характера этого явления: насилие вступает в цикл устранения своих последствий; в соответствии с эпо­хой нарциссизма насилие утрачивает свою сущность в гиперреалистической кульминации без программы, без иллюзий — жесткое насилие разочарованных лю­дей.

ПОСЛЕСЛОВИЕ (1993)

Скажем прямо: результаты исследований, относив­шихся к концу 70-х и началу 80-х годов, обнаружив­шие пробел в индивидуалистической логике, связан­ный с развитием независимости и объективности За­падного общества, по существу, не были опровергнуты и в последнее десятилетие завершающегося XX века. Все, что происходило в частной жизни или жизни об­щества, события, свидетелями которых мы стали, под­твердили глобальное распространение индивидуали­стической логики, свойственной постмодерну. Хотя дух времени отвергает возврат к традициям, духовности и морали, эклектизм, который свойствен сознанию постмодернистского индивида, сегодня особенно оче­виден.

Чтобы не попасть впросак, заявляя, что «нет ничего нового под солнцем», или что «так, как прежде, не будет никогда», нужно сделать обзор в концептуаль­ном и историческом плане. Бросим flash-back.1 Что же мы пытались доказать, говоря о новых аспектах инди­видуализма и «второй индивидуалистической револю­ции»? Было отмечено нарушение исторической пре­емственности, обусловленное революцией массового потребления и коммуникаций, изменившей динамику развития социал-демократического общества. Появи­лись новые ценности, которые преобразовали дискур-

1 Взгляд в прошлое — англ.

317

■1\\

сы, образ жизни, отношение людей к частным и об-щественньш институтам. На смену дисциплинарному и воинствующему индивидуализму пришел индивиду­ализм на выбор — гедонистический и психологиче­ский, считающий главной целью личные достижения человека. Приведшая к краху великих социальных про­ектов, размыванию социальных идентичностей и норм принуждения, культу неукоснительной самостоятель­ности в семье, религиозной жизни, сексуальности, спорте, моде, политических и синдикалистских при­страстиях, вторая индивидуалистическая революция реализовала в повседневной жизни либеральный иде­ал управления собственной личностью, между тем как прежде социальные ценности и институты препят­ствовали его утверждению. Исторический разрыв с неоиндивидуализмом означал еще большее усиление тяги к самостоятельности со стороны индивидов не­зависимо от их социальной принадлежности и пола. В результате возник образ постмодернистского инди­видуализма, свободного от влияния таких коллектив­ных идеалов, как ригористическое образование, се­мейная и сексуальная жизнь — жизнь «по струнке».

К чему же мы сегодня пришли? Каждому понятно, что либеральная культурная тенденция, которая зада­вала тон в 60—70-е годы, не свойственна нашему вре­мени. Прекраснодушную утопию сменила ответствен­ность, противостояние — умение руководить. Мы как бы признаем это лишь в рамках этики и состязатель­ности, разумных правил и профессиональной компе­тентности. Капитализм предан поруганию, ныне гово­рят лишь о его преобразовании. «Аллергия» к труду отошла в прошлое, сегодня каждый думает о своей профессии, о своей карьере. Четверо работников из десяти считают труд средством добиться успеха и са­мореализоваться. Мораль, во всяком случае во Фран­ции, была признаком фарисейства и «ложной совест-

318

ливости» буржуа: ныне этические проблемы волнуют служащих политиков и СМИ; звезды рока надрывают глотки во имя «проклятьем заклейменного», множит­ся количество телевизионных передач, посвященных проблемам социальной помощи и благотворительно­сти. Прежде традиции считались чем-то архаичным, сегодня — это дань моде. Раньше заявляли, что «запре­щено запрещать», ныне гигиенические нормы все ча­ще вводят в определенные рамки поведение людей, а право женщины на аборт оказывается под угрозой. Захотелось нам испытывать наслаждение — и теперь у нас safe sex,1 мы под защитой религии, хотя восхваля­ются и целомудрие, и супружеская верность. Несмот­ря на наличие двойного стандарта, поворот в общест­венном мнении, который мы наблюдаем, значителен, глубок, крут, как это и должно быть в открытом общест­ве, где существуют лишь два главных критерия — это мнение индивида и эффективность.

Что касается «галантной» жизни, то тональность культуры в корне изменилась. По этой причине в рам­ках реального поведения людей продолжают усили­ваться гедонистические устремления, связанные с ли­беральной динамикой самоутверждения личности. Вы думаете, что происходит укрепление семьи? Ничего подобного. По-прежнему увеличивается количество разводов, «свободных союзов», внебрачных детей. Папа Иоанн-Павел II одерживает победу, однако каж­дый второй французский католик выступает против запрещения противозачаточных средств; в 1990 г. 60 % верующих заявили, что церковь не вправе налагать строгие ограничения на сексуальную жизнь, а свыше двух третей допускают добрачные интимные связи. Правда, Верховному суду США удалось ограничить право женщин на аборт, но свыше 60 % американцев

I

1 Безопасный секс — англ.

319

-..\'it

ашщци.

не одобряют такое решение. Вопреки стараниям мень­шинства движение за право распоряжаться собствен­ным телом набирает обороты; это касается контра­цептивов, деторождения, абортов. Даже в Ирландии запрет на аборты с треском провалился; в Великобри­тании, Нидерландах, Скандинавских странах намере­ны вскоре разрешить применение абортивных пи­люль; во Франции проблемой родовспоможения будет отныне заниматься служба социального обеспечения, а расходы по приобретению абортивных пилюль RU 486 будут возмещаться государством.

Налицо возрождение пуританской морали с панеги­риками в адрес воздержания, с помощью движений и процессов, осуждающих порнографию? Нужно про­вести различие не только между странами, но и между агрессивным меньшинством и молчаливым большин­ством. Что же мы видим? Почти во всех развитых демократических странах узаконены свободные сек­суальные отношения, идет ли речь о молодежи, жен­щинах или лицах преклонного возраста; Эрос, по су­ти, разорвал путы, связывавшие его с пороком. Даже СПИД не смог заставить решительно и бесповоротно осудить гомосексуализм. Бичуется не столько порно­графия (ее воздействие на индивида почти не вызыва­ет возмущения), сколько ее публичная, безудержная, агрессивная пропаганда, считающаяся вредной для де­тей. Даже в США недавно состоявшиеся судебные процессы над рядом лиц, обвинявшихся в распростра­нении порнографической продукции, закончились оп­равданием обвиняемых. Что касается задержания рас­пространителей такого рода продукции в Индианапо-лисе, то федеральный, а затем и Верховный суд сочли аресты антиконституционными. Либеральная, антимо-рализаторская фаза явно завершается, но сверхдобро­детельность становится скорее периферийным, неже­ли типичным для общего направления развития совре-

320

менной культуры явлением: новый индивидуалисти­ческий период «пристоен», для него характерно тре­бование не столько безусловного подавления чувств, сколько их разумного, с учетом возраста, регулирова­ния. Делается упор лишь на защите интересов детей и женщин. С либеральным индивидуализмом не покон­чено, он движется по пути утверждения ответствен­ности личности, правда, с более-менее морализатор-ским душком. На смену трансгрессивному либерализму пришел либерализм «весьма умеренный», отражающий анафемствование чувственности, но в то же время вы­ступающий за сохранение социального пространства

«как такового».

Поднимая вопрос об осуждении сексуальности или «крутого» феминизма, мы вспоминаем о «войне полов» в состязательных демократиях. Между тем именно индивидуалистическая дестабилизация сексу­альной идентичности наиболее глубоко затрагивает нашу эпоху. Хотя женщины все больше времени по­свящают учебе и спорту, работе они придают особо важное значение. Между тем мужчины «гнут свою линию», реже отстраняясь от ухода за детьми и от домашней работы; отеческая любовь приобретает более сентиментальный, как бы «материнский» ха­рактер. Разумеется, сохраняются традиционные пред­почтения полов: мужчины и женщины по-прежнему неодинаково распределены касательно профессий, отношения к детям, спорту, одежде, вопросов эстети­ки. Но почти повсюду прерогативы одного пола по праву оспариваются другим, не вызывая при этом убедительных возражений. Несмотря на «возврат к порядку», все-таки продолжается дискриминация по половому признаку, дестандартизация индивидов, быстрое формирование новой личности: приобрете­ние общественного положения, достигнутого само­стоятельно, без оглядки на проторенные дороги, стало

321

■

I

1\\

эгоистичным, но неизбежным, разочаровывающим, но повсеместным явлением. Вдобавок к феминист­скому радикализму расширяется меняющаяся в своих очертаниях вселенная автономии личности, в резуль­тате чего множится количество «смешанных» су­ществ, свободных от социальных императивов. В нед­рах нашей демократии происходит скорее не «война полов», а повсеместное движение за «права» челове­ка, направленное на самореализацию личности, ее независимость и достоинство. Индивид добился права жить, не подвергаясь агрессии со стороны другой личности, но в то же время более широко осущест­вляется индивидуалистическая приватизация, появля­ется культура общения полов, которая сама становит­ся неопределенной и проблематичной. В результате отношение одного пола к другому характеризуется скорее умением разубеждать, чем обольщением.

Не стоит делать поспешные выводы относительно возврата к «карьеристским» мотивациям и професси­ональной идеологии и исчезновения культурного гедо­низма. Жажда развлечений и материального благопо­лучия, удовольствий, доставляемых музыкой, спортом, вновь обретенный интерес и наслаждение телом — все это развивается семимильными шагами; всячески поощряется стремление к «качеству» жизни. Лозунг «наслаждайтесь без стеснений» отошел в прошлое, но это означает не реабилитацию пуританства, а социаль­ное развитие нормализованного, поставленного на по­ток гигиенического и рационального гедонизма. Вмес­то безудержного гедонизма возник гедонизм благора­зумный, «чистый», с налетом грусти. Развиваются технологии с целью приведения индивида в надлежа­щую форму, внедряются щадящая медицина, диети­ческие режимы, средства для релаксации, появляется уйма всяких снадобий по уходу за собой, спорт для отдыха, спорт для достижения результатов, ведутся

322

кампании против курения, появляются продукты с маркой «light» и «био». В результате нарцисс более чем когда либо нацелен на работу, самоутверждение и

уход внутрь себя.

Постмодернистская индивидуалистическая логика не предполагает, что каждый должен стать хорошо осведомленным потребителем, хозяйственным инди­видом, изучившим свое ремесло и собственное тело. Общая картина не столь блестяща, если заметить, с какой быстротой разрушаются многочисленные фор­мы самоконтроля наряду с углублением социальной маргинальности. Неолиберальная политика, как и ге­донистическая нарциссическая культура, возвеличи­вают наше «Я», а немедленное удовлетворение жела­ний в то же время дуализирует демократии. Это ско­рее мешает нормализации и наблюдению за собой в гигиенических целях, способствуют появлению «глю­ков» у токсикоманов. С одной стороны, мы видим не­приятие насилия, с другой — рост преступности в гетто; стремление к комфорту — и увеличение числа бездомных, любовь к детям — и рост безотцовщины. Казалось бы индивидуалистический гедонизм обу­словливает непрерывную работу по самоконтролю, са­мообновлению и самонаблюдению. Если же посмотреть с обратной стороны, то он исключает необходимость совершать какие-то усилия, тягу к труду, подрывает традиционные институты социального контроля (та­кие, как семья, школа, церковь, обычаи, профсоюзные организации), способствует десоциализации и крими­нализации общества. Подобно Янусу, нарцисс двулик: он цельный, подвижный, ответственный, но в то же время он «голь перекатная» и правонарушитель, не имеющий будущего и безответственный по отноше­нию к новым бедным меньшинствам. Однако повсюду он пропагандирует жизнь ради настоящего (чрезмер­ный внутренний долг, сокращение сбережений, спе-

323

■i

1\\

куляция вместо капиталовложений, мошенничество и уход от налогообложения), не забывая о драматиче­ских проблемах, связанных со строительством буду­щих демократий.

Приходится признать, что постмодернистское об­щество не движется равномерно к терпимости и гиб­кости законов. Разве мы не являемся свидетелями столь же поразительного, сколь и удивительного воз­рождения религиозного интегризма, ортодоксально­сти и традиционности? Пожары в кинотеатрах, где демонстрировался фильм «Последнее искушение Христа», налеты на клиники, где производятся аборты, воссоздание ультраортодоксальных еврейских школ вслед за вспышками экстремизма левацкого толка, «набожного» максимализма некоторых исламских, еврейских, католических сообществ. Вопреки инди­видуалистическим ценностям сторонники религиоз­ного неоинтегризма отрицают адаптацию традиций и проповедуют безукоснительное выполнение Закона. Да, это антииндивидуализм, но сразу же отметим то массовое осуждение, которое вызывают поступки лиц, отрицающих свободу людей и насаждающих не­терпимость. С этой точки зрения узаконивание либе­ральных ценностей гораздо показательнее для нашего времени, чем их отрицание. Не будем обманываться: в области религии, как и в других областях, происхо­дит движение за личную самостоятельность, размыва­ние верности догмам сопровождается упадком рели­гиозной практики. Если количество курсов по изучению Талмуда и число ритуальных бань (миква) увеличива­ется, то лишь 15% французских граждан, причис­ляющих себя к евреям, являются «ортодоксами». Менее 10 % населения посещают воскресные служ­бы. Мы наблюдаем повышение возраста обывате­лей, предпочитающих религию «на выбор». Лишь один из четверых молодых прихожан полагает, что к

324

религии необходимо относиться как к чему-то целост­ному.

Возникает вопрос, представляет ли этот таинствен­ный процесс оживление религиозности, или же перед нами немногочисленный авангард — предвестник гря­дущего мощного подъема ортодоксальной религии? Несомненно, ни то, ни другое. Мы не движемся ни к однородным демократиям, ни к государству, охвачен­ному таинственной лихорадкой. Вырисовывается но­вая схема постмодернистского социального устройст­ва, допускающего любые варианты в спектре предпоч­тений, верований и образов жизни. Если речь идет об обществе с богатым выбором возможностей, то почему бы действительно не существовать и гамме разновид­ностей религиозной твердокаменности, строгого тра­диционализма? Мысль о создании массового общества отступает еще на шаг: появление религиозного экстре­мизма означает новое направление на ярмарке жизни. Согласимся, все еще может вернуться на крути своя, ведь спираль субъективной автономизации от­крыла перед нами бескрайние горизонты. Традиции мертвы, но они будут без труда восприняты теми, кто стремится к Абсолюту и идентичности. Больше ничего не помешает «твердолобым» меньшинствам уживать­ся с большинством, которое многолико, с разнообраз­ными вкусами и верованиями, глобально открыто и то-лерантно, и с недоверием, любопытством и страхом наблюдает за экзальтированными перевоплощениями пуристской культуры, где отдельная личность нахо­дится на втором плане. Большинство этих людей сами освобождаются от гнета монолитности и от гегемони-ческих церквей; их вера становится все более гибкой, личностной, окончательно оформившейся под влияни­ем своего «Я», что отчасти подтверждается растущим интересом к приемам духовной медитации, пришед­шим с Востока, к парарелигиозным и эзотерическим

325

ж

культурам New Age.1 С одной стороны, более или ме­нее нарциссический синкретизм, с другой — догмати­ческий экстремизм; но показательна именно чрезмер­но прочная преграда между этими полюсами. Отныне резкие движения могут повторяться лишь в отрыве от жизни, «всухую», без капли смазки, не приводя к гло­бальному поступательному развитого социума.

Не то ли самое в известной мере происходит во Франции с усилением движения экстремистов право­го толка? Да, это явление в корне противоположно толерантной и гуманистической природе нового инди­видуализма, оно наносит жестокий и непредвиденный удар, сдерживая рост либеральных ценностей в сфере образования, моды, сексуальности, политических и религиозных убеждений. Но оно неотделимо от тен­денции к приватизации жизни и разрушению светских, воинствующих, и прогрессистских обычаев. Именно восхваление частного настоящего в известной мере способствовало отказу политиков признать свою вину в возрождении расистских воззрений. Наряду с тем, что крупные политические группировки и идеологи­ческие системы утрачивают свое значение, историче­ская память о кошмаре расизма затягивается ряской равнодушия. Вполне возможно, что холокост и про­изошел, но где-то в прошлом, и не имеет никакого отношения даже к части населения, которое в целом не обращает внимания ни на какие аргументы, предо­стерегающие против расистской угрозы.

Век гедонизма и взаимосвязей одобряет амнезию и «сверхреализм» сегодняшнего дня. Неважно, что слу­чилось когда-то; важно то, что происходит сейчас — нынешние будни, опасность, которую представляют собой иностранцы, преступность, ассоциирующаяся с выходцами из стран Магриба. Крах великих замыслов

■ттшштн

и политических партий привел к росту влияния пра­вых экстремистов во Франции, Германии и других странах Европы. Большая часть населения могла бы примкнуть к движению, эксплуатирующему в своих целях зерна протеста, трудное соседство.1 Если бы не было протеста, можно было бы, как прежде, твердить о своем расовом превосходстве и выражать желание разделаться с плюралистическими демократиями. Мы не усматриваем тут никакой связи со своего рода «хо­листической» ностальгией, даже с некоторой при­месью эгоизма: националистическая идеология отхо­дит на второй план, то есть сходит на нет по срав­нению с надеждами, которые заключены в лозунге «каждый за себя», с индивидуалистическими требова­ниями, чтобы нас понимали и защищали те самые ли­ца, которые нами управляют. Надо лишь, чтобы отны­не демократии обладали неизвестным им прежде пра­вом выбора, явно с ксенофобским душком, которое имеет все шансы на то, чтобы стать реалией в более или менее ограниченных рамках, как постмодернист­ское выражение пустоты и заботы о безопасности стра­ны. Угроза существованию демократического строя иллюзорна, опасности же, связанные с подсчетом го­лосов избирателей, более реальны, более существен­ны. Новый эмоциональный элемент, какая-то смутная тревога сопровождают сегодня местные и общенацио­нальные выборы.

Верх всегда одерживают невмешательство в чужую жизнь, интересы и свобода индивида. Каждый второй студент полагает, что быть активистом — значит утра­тить свободную волю, а выборы в Европе характери­зуются рекордным числом не участвующих в них. Провал профсоюзного движения напоминает фильм-катастрофу, национальные центры руководства забас-

1 Новая эпоха. — Примеч. пер.

326

1 С иностранцами. — Примеч. пер.

327

»^»^»I

лтлЛ:

товочным движением повсюду заменены крупными профсоюзными объединениями; социальные конфлик­ты превращаются в разборки между корпорациями, занятыми защитой своих частных интересов. Тема наци­ональной самобытности имеет известный успех, но как не усомниться в чувстве патриотизма, когда собы­тия (и весьма серьезные), происходящие по ту сторону Рейна, оставляют нас равнодушными и никак не влия­ют на наше явное стремление к благополучию и по­треблению товаров? Уже никакой коллективный и ис­торический проект, даже если он затрагивает судьбу всей Европы, не в состоянии всколыхнуть людей до глубины души. На смену историческим идеалам при­шла озабоченность тем, как получить образование, диплом, добиться успеха на службе и в личной жизни, а также чистотой окружающей среды. Расхлябанный, дряблый, несерьезный нарциссизм, ориентированный лишь на «пси»-реализацию, сегодня явно не в моде. Однако, вовсе не исчезнув, он обновился, необычным образом глобально вписавшись в традиционную схему морали, труда, семьи.

Персонализация не идентифицируется с бездуш­ной приватизацией, все более сочетаясь с ассоциатив­ной жизнью, с массовой экологической борьбой, бла­гожелательным отношением к людям и филантропией. Ксенофобские настроения и культ денег не могут по­давить дух времени — всеобщего согласия в вопросе о правах человека, благотворительной деятельности, акцентирования этической стороны межличностных связей, исследований в области биологии и медицины, предприимчивости, движения в защиту окружающей среды. Чем больший упор делается на личной свободе, тем чаще всплывает вопрос о социальных ценностях и ответственности перед обществом. Отныне нарцисс занят поисками пределов, порядка и ответственности по своей мерке. Но не будем заблуждаться: нет ника-

328

кого противоречия между ростом индивидуализма и новыми устремлениями этического порядка, ведь всеобщую поддержку находит осторожная, «безболез­ненная» мораль — «без обязательств и без санкций», приспособленная к заботам о собственном «эго». Та­ким образом, телеблаготворительность не реагирует на бередящий душу зов долга, она иллюстрирует эмо­циональную, пунктуальную и не требующую усилий этику; повышение культурного уровня семьи не спо­собствует сокращению числа разводов; национальная идея возродилась со всей силой и без привкуса шови­низма; труд возводится в разряд способа самоутверж­дения; забота о сохранности окружающей среды ста­новится всеобщей, не требуя самоотречения от людей, стремящихся к повышению качества жизни, лучших и новых товаров. Повсюду обесценивается дух самопо­жертвования, зато усиливается эгоизм, жажда благо­получной и здоровой жизни; повсюду движения души уживаются с тягой к дешевым украшениям, истинные ценности — с желанием извлекать выгоду, доброта — со скупостью, тревога за будущее — с заботой о насто­ящем. Хотя с вопросами этики у нас все обстоит благо­получно, культура жертвенности нам чужда, мы пере­стали считать себя обязанными жить чем-то иным, кроме заботы о самих себе.1 Конечно же, радикальный нарциссизм и откровенный гедонизм топчутся на од­ном месте, однако крутой поворот в культуре не озна­чает принципиального отступления от индивидуализ­ма. Даже находясь на страже ответственности и (выбо­рочной) благотворительности, нарцисс всегда остается нарциссом, воплощением и символом нашего центро­стремительного времени. Мощный прилив второй ин­дивидуалистической революции только начинается.

1 Мы развили эти мысли в работе «Сумерки долга. Осторожная этика нового демократического времени». Галлимар, 1992.

1

Р?№ \'?\'

fX^MVl I\'Htri.\'FU

СОДЕРЖАНИЕ

Г. Н. Ивашевская, Энигма и адиафора. Цветок нарцисса

также нежен...................... 5

ЭРА ПУСТОТЫ

Очерки современного индивидуализма

Предисловие...................... 17

Глава I

ОБОЛЬЩЕНИЕ NON-STOP 33

Обольщение на выбор................. 34

Скромное обаяние политики.............. 44

Sexduction........................ 51

Глава II

РАВНОДУШИЕ В ЧИСТОМ БИДЕ 57

Массовое опустошение ................. 57

Апатия new look..................... 60

Оперативное безразличие................ 69

Тоска зеленая...................... 73

Глава III

НАРЦИСС, ИЛИ СТРАТЕГИЯ ПУСТОТЫ 78

Нарцисс по мерке.................... 80

Зомби и «пси»....................\'. . 84

Обновленное тело.................... 94

Сокровенный театр................... 99

330

Апокалипсис now? .................

24 000 ватт .......................

Пустота.........................

Глава IV МОДЕРНИЗМ И ПОСТМОДЕРНИЗМ

Антиномичная культура.................

Модернизм и демократические ценности........

Модернизм и открытая культура............

Потребление и гедонизм: к постмодернистскому обще­ству ...........................

Бессилие авангарда...................

Кризис демократии? ..................

Глава V ЮМОРИСТИЧЕСКОЕ ОБЩЕСТВО

От гротескного комизма к поп-юмору..........

Сверхреклама ......................

Мода: забавная пародия.................

Юмористический процесс и гедонистическое общество Юмористическая судьба и «постэгалитарная» эпоха . .

Микротехника и порносекс...............

Нарциссизм в футляре..................

Глава VI ДИКАЯ ЖЕСТОКОСТЬ, СОВРЕМЕННАЯ ЖЕСТОКОСТЬ

Честь и месть: дикая жестокость............

Варварский уклад....................

Цивилизационный процесс..............

Эскалация умиротворения..............

Преступления и суициды: «крутое» насилие.....

Индивидуализм и революция.............

Послесловие (1993)..................

104 111 116

120

122 129 1-44

156 176 186

200

201

215

220

227

236

244

246

252

254 267 273 286 296

. 307 . 317

1

>тшн

ИЗДАТЕЛЬСТВО «ВЛАДИМИР ДАЛЬ»

В СЕРИИ «ПРАЕ1Е»

ГОТОВИТ К ВЫПУСКУ

ПЕРВЫЙ ПЕРЕВОД КНИГИ:

Жиль Липовецки

ЭРА ПУСТОТЫ Очерки современного индивидуализма

Утверждено к печати Редколлегией серии «ПРАЕ1Е»

Редакторы издательства О. В. Иванова, Г. Н. Ивашевская

Лицензия № 000 190 от 03 июня 1999 г.

Подписано к печати 28.12.2000. Формат 60x84 У\\ь.

Бумага офсетная. Гарнитура Балтика. Печать офсетная.

Усл. печ. л. 21.0. Уч.-изд. л. 14.5. Тираж 2000 экз.

Тип. зак. №3778

Издательство «Владимир Даль» 193036, Санкт-Петербург, ул. 7-я Советская, д. 19

Отпечатано с готовых диапозитивов

в Академической типографии «Наука» РАН

199034, Санкт-Петербург, 9 линия, 12

А. Рено «ЭРА ИНДИВИДА К ИСТОРИИ СУБЪЕКТИВНОСТИ»

Французский опыт философского и антифилософского мышле­ния последних лет стяжал себе всеобщий интерес и славу в мире современной учености. В этом отношении работа одного из вид­нейших французских мыслителей современности вызывает особое любопытство. По сути дела, здесь мы встречаемся с основательным историко-философским исследованием, предметом которого вы­ступает столь многократно преломленная в философии «модерна» трактовка человека как субъекта и индивидуума, с исследованием, охватывающим всю европейскую метафизику от Декарта и Лейб­ница, через Беркли и Юма, Канта и Гегеля, вплоть до Ницше и Хай-деггера, а также последующие ее интерпретации в трудах М. Фуко, Л. Дюмона, Э. Левинаса и пр. Автономия и определенность лич­ности, индивидуализм и гуманизм, Лейбницева монадология и на­следие Гуссерля, имманентная трансцендентность и философская проблема постмодерна — вот основные темы сочинения, движуще­гося превратными путями истории новоевропейской субъектив­ности. Научная взыскательность и пристрастность, искренний и бескомпромиссный поиск ответов на глубинные, а не поверхност­ные — и именно потому особенно злободневные вопросы совре­менности — составляют отличительную черту этого захватываю­щего исследования.