В.М.Шукшин (работа 1)

В.М.Шукшин

Краткие биографические сведения

В.М.Шукшин родился 25 июля 1929 г. в селе Сростки Алтай­ского края в крестьянской семье. Там прошло его военное детство. С 16 лет он работает в родном колхозе, затем — на производстве. В 1946 г. отправляется в города Калугу и Владимир, где работает кем придется — грузчиком, слесарем. Во время одной из поездок в Москву знакомится с кинорежиссером И.Пырьевым. На это же время приходятся его первые литературные опыты. В 1949 г. Шукшина призывают во флот, откуда потом демобилизуют по болезни. Он возвращается в родные Сростки, где работает препо­давателем, затем директором вечерней школы.

В 1954 г. в возрасте 25 лет он поступает в институт кинемато­графии (ВГИК) в Москве на один курс с Андреем Тарковским в режиссерскую мастерскую М.И.Ромма. В 1958 г. Шукшин впе­рвые снимается в кино. В этом же году появляется его первая публикация — в журнале “Смена” был напечатан рассказ “Двое на телеге”. В начале 1960-х гг. Шукшин много снимается в кино. Одновременно идет напряженная работа над рассказами, которые все чаще появляются на страницах столичных журналов. Выходит из печати и первый сборник рассказов “Сельские жители”(1963). В 1964 г. Шукшин снимает свой первый полнометражный худо­жественный фильм “Живет такой парень”, удостоенный призов Московского и Венецианского международных кинофестивалей.

За полтора десятилетия литературной деятельности Шукши­ным написаны пять повестей (“Там, вдали”, “А поутру они про­снулись”, “Точка зрения”, 1974; “Калина красная”, 1973-1974;

“До третьих петухов”, 1975), два исторических романа (“Любавины”, 1965; “Я пришел дать вам волю”, 1971), пьеса “Энергичные люди”(1974), четыре оригинальных киносценария (“Живет такой парень”, “Печки-лавочки”, “Позови меня в даль светлую”, “Брат мой”), около сотни рассказов (сборники “Характеры”, “Земляки”) и публицистические статьи, из которых наиболее из­вестны “Вопрос к самому себе”, “Монолог на лестнице”, “Нрав­ственность есть правда”.

Последней повестью и последним фильмом Шукшина стала “Калина красная” (1974 г.). Он умер 2 октября 1974 г. во время съемок фильма С. Бондарчука “Они сражались за Родину”. Похо­ронен в Москве на Новодевичьем кладбище.

Предисловие

Изучение творчества В. Шукшина — задача сложная. Искусство В. Шукшина — писателя, актера, кинодраматурга — постоянно рожда­ет споры, научные дискуссии, которые далеко еще не закончены.

Время вносит свои поправки, требуя уточнений бытующих мнений, их дополнения или пересмотра. И дело не только в критическом по­иске, в динамике воззрении и смене концепции. Дискуссии эти вводят нас в круг важных теоретических проблем, для решения которых тре­буется основательность исследования всего содержания творчества В. Шукшина (концепция народа и личности, герой, эстетический идеал, вопросы жанра и стиля).

Существуют разногласия в понимании природы дарования В. Шук­шина и связанных с ним принципов анализа, критериев оценок. Ис­тинное искусство всегда сопротивляется схемам, прямолинейности суж­дений, игнорированию его самобытности. Творчество В. Шукшина про­тивилось любым попыткам разрушить его цельность и многожанровое единство.

Широкий интерес читателей и зрителей к творчеству В. Шукшина не ослабевает в наши дни.

В 1960-е гг., когда в литературной периодике появились пер­вые произведения писателя, критика поспешила причислить его к группе писателей-“деревенщиков”. На то были свои резоны:

Шукшин действительно предпочитал писать о деревне, первый сборник его рассказов так и назывался — “Сельские жители”. Однако этнографические приметы сельской жизни, внешность людей деревни, пейзажные зарисовки не особенно занимали пи­сателя — обо всем этом если и заходила речь в рассказах, то лишь попутно, бегло, вскользь. Почти не было в них поэтизации приро­ды, авторских раздумчивых отступлений, любования “ладом” народной жизни — всего того, что привыкли находить читатели в произведениях В.И.Белова, В.П.Астафьева, В.Г.Распутина, Е.И.Носова.

Писатель сосредоточился на другом: его рассказы являли вереницу жизненных эпизодов, драматизированных сценок, внешне напоминавших ранние чеховские рассказы с их не натужностью, краткостью (“короче воробьиного носа”), стихией без­злобного смеха. Персонажами Шукшина стали обитатели сель­ской периферии, незнатные, не выбившиеся “в люди”, — одним словом, те, кто внешне, по своему положению вполне соответст­вовали знакомому по литературе XIX века типу “маленького человека”.

Однако каждый персонаж в изображении Шукшина имел свою “изюминку”, противился усреднению, являл особый образ существования или оказывался одержимым той или иной не­обычной идеей. Вот как напишет об этом позднее критик Игорь Дедков: “Людское многообразие, живое богатство бытия выража­ется для В.Шукшина, прежде всего, в многообразии способов жить, способов чувствовать, способов отстаивать свое достоинство и свои права. Уникальность ответа, уникальность реакции чело­века на призыв и вызов обстоятельств кажутся писателю первей­шей ценностью жизни, конечно, с той поправкой, что эта уни­кальность не аморальна ”.

Шукшин создал целую галерею запоминающихся персона­жей, единых в том, что все они демонстрируют разные грани русского национального характера. Этот характер проявляется у Шукшина чаще всего в ситуации драматического конфликта с жизненными обстоятельствами. Шукшинский герой, живущий в деревне и занятый привычной, по-деревенски монотонной рабо­той, не может и не хочет раствориться в сельском быту “без остат­ка”. Ему страстно хочется хоть ненадолго уйти от обыденности, душа его жаждет праздника, а неспокойный разум взыскует “высшей” правды. Легко заметить, что при внешней непохожес­ти шукшинских “чудиков” на “высоких” героев-интеллектуалов русской классики они, шукшинские “сельские жители”, так же не хотят ограничить жизнь “домашним кругом”, их так же томит мечта о жизни яркой, исполненной смысла. А поэтому их тянет за пределы родной околицы, их воображение занято проблемами отнюдь не районного масштаба (герой рассказа “Микроскоп” при­обретает дорогостоящий предмет в надежде найти способ борьбы с микробами; персонаж рассказа “Упорный” строит свой “ перпе­туум мобиле”).

Характерная для рассказов Шукшина коллизия — столкно­вение “городского” и “деревенского” — не столько выявляет со­циальные противоречия, сколько обнаруживает конфликтные отношения мечты и реальности в жизни “маленького человека”. Исследование этих отношений и составляет содержание многих произведений писателя.

Русский человек в изображении Шукшина — человек ищу­щий, задающий жизни неожиданные, странные вопросы, любя­щий удивляться и удивлять. Он не любит иерархию — ту условную житейскую “табель о рангах”, согласно которой есть “знамени­тые” герои и есть “скромные” труженики. Противясь этой иерар­хии, шукшинский герой может быть трогательно-наивным, как в рассказе “Чудик”, невероятным выдумщиком, как в “Миль пардон, мадам!”, или агрессивным спорщиком, как в рассказе “Срезал”. Такие качества, как послушание и смирение, редко присутствуют у персонажей Шукшина. Скорее наоборот: им свой­ственны упрямство, своеволие, нелюбовь к пресному существова­нию, противление дистиллированному здравомыслию. Они не могут жить, не “высовываясь”.

“Срезал” - один из самых ярких и глубоких рассказов Шук­шина. Центральным персонажем рассказа Гле­бом Капустиным владеет “пламенная страсть” — “срезать”, “оса­живать” выходцев из деревни, добившихся жизненного успеха в городе. Из предыстории столкновения Глеба с “кандидатом” вы­ясняется, что недавно был повержен приехавший на побывку в деревню полковник, не сумевший вспомнить фамилию генерал- губернатора Москвы 1812 года. На этот раз жертвой Капустина становится филолог, обманутый внешней нелепостью вопросов Глеба, не сумевший понять смысла происходящего. Поначалу вопросы Капустина кажутся гостю смешными, но скоро весь ко­мизм исчезает: для кандидата это настоящий экзамен, а позже столкновение перерастает в словесную дуэль. В рассказе часто встречаются слова “посмеялся”, “усмехнулся”, “расхохотался”. Однако смех в рассказе имеет мало общего с юмором: он то выра­жает снисходительность горожанина к “странностям” живущих в деревне земляков, то становится проявлением агрессивности, выявляет мстительность, жажду социального реванша, которая владеет разумом Глеба.

Спорщики принадлежат к разным культурным мирам, раз­ным уровням социальной иерархии. В зависимости от личных пристрастий и социального опыта читатели могут прочитать рас­сказ либо как бытовую притчу о том, как “умный мужик” пере­хитрил “ученого барина”, либо как зарисовку о “жестоких нра­вах” обитателей деревни. Иными словами, он может либо принять сторону Глеба, либо посочувствовать ни в чем не повин­ному Константину Ивановичу.

Однако автор не разделяет ни той, ни другой позиции. Он не оправдывает персонажей, но и не осуждает их. Он лишь внешне безучастно подмечает обстоятельства их конфронтации. Так, на­пример, уже в экспозиции рассказа сообщается о нелепых подар­ках, привезенных гостями в деревню: “электрический самовар, цветастый халат и деревянные ложки”. Замечено и то, как Кон­стантин Иванович “подкатил на такси”, и то, как он с нарочитой “грустинкой” в голосе вспомнил детство, приглашая мужиков к столу. С другой стороны, мы узнаем о том, как Глеб “мстительно щурил глаза”, как, будто “опытный кулачный боец”, шел к дому Журавлевых (“несколько впереди остальных, руки в карманах”), как он, “видно было — подбирался к прыжку”.

Лишь в финале автор сообщает нам о чувствах присутство­вавших при словесном поединке мужиков: “Глеб... их по-преж­нему неизменно удивлял. Восхищал даже. Хоть любви, поло­жим, тут не было. Нет, любви не было. Глеб жесток, а жестокость никто, никогда, нигде не любил еще”. Так рассказ и завершает­ся: не нравоучением, но сожалением о недостатке такта и учас­тливого внимания людей друг к другу, о встрече, обернувшейся разрывом. “Простой” человек в изображении Шукшина оказы­вается совсем “непростым”, а деревенская жизнь — внутренне конфликтной, таящей за повседневной маетой нешуточные страсти.

Высоким порывам шукшинских героев, увы, не дано реали­зоваться в жизни, и это придает воспроизведенным ситуациям трагикомическую тональность. Однако ни анекдотические слу­чаи, ни эксцентричное поведение персонажей не мешают писате­лю разглядеть в них главное — народную жажду справедливости, заботу о человеческом достоинстве, тягу к наполненной смыслом жизни. Шукшинский герой часто не знает, куда себя деть, как и на что использовать собственную душевную “широту”, он мается от собственной бесполезности и бестолковости, он совестится, когда причиняет неудобство близким. Но именно это делает ха­рактеры героев живыми и устраняет дистанцию между читателем и персонажем: шукшинский герой безошибочно угадывается как человек “свой”, “нашенский”.

В произведениях Шукшина важна фигура рассказчика. Он сам и те, о ком он рассказывает, — люди общего опыта, общей биографии и общего языка. А потому авторский пафос, тональ­ность его отношения к изображаемому далеки как от сентимен­тального сочувствия, так и от откровенного любования. Автор не идеализирует своих героев только потому, что они — “свои”, деревенские. Отношение к изображаемому в рассказах Шукшина проявляется по-чеховски сдержанно. Ни у одного из персонажей нет полноты обладания правдой, и автор не стремится к нравст­венному суду над ними. Ему важнее другое — выявить причины не узнавания одним человеком другого, причины взаимного непо­нимания между людьми.

По форме рассказы Шукшина отличаются сценографичностью: как правило, это небольшая сценка, эпизод из жизни, — но такой, в котором обыденное сочетается с эксцентрическим и в котором открывается судьба человека. Постоянной сюжетной си­туацией оказывается ситуация встречи (реальной или несостояв­шейся). В развертываемом сюжете нет внешнего плана: рассказы часто тяготеют к форме фрагмента — без начала, без конца, с незавершенными конструкциями. Писатель неоднократно гово­рил о своей нелюбви к замкнутому сюжету. Композиция сюжета подчиняется логике беседы или устного повествования, а потому допускает неожиданные отклонения и “лишние” уточнения и подробности.

Шукшин редко дает сколько-нибудь развернутые пейзажные описания и портретные характеристики героев.

Граница между “авторским словом” и “словом героя” в боль­шинстве случаев размыта или полностью отсутствует. Яркая сторона индивидуального стиля Шукшина — богатство живой разговорной речи с ее разнообразными индивидуальными и соци­альными оттенками. Герои Шукшина — спорщики, опытные го­воруны, владеющие множеством интонаций, умеющие к месту вставить поговорку, пощеголять “ученым” словцом, а то и ярост­но выругаться. В их языке — конгломерат газетных штампов, просторечных выражений и вкраплений городского жаргона. Частые в их речи междометия, риторические вопросы и воскли­цания придают разговору повышенную эмоциональность. Имен­но язык — главное средство создания характеров Глеба Капусти­на и Броньки Пупкова.

Творчество Шукшина

Говоря о Шукшине, как-то даже неловко упоминать об органической связи его с народом России. Да ведь он сам и есть этот народ-труженик, вышедший на новую дорогу жизни и полностью творчески осознавший себя, свое бытие. Осознавший глубинно.

Бескомпромиссное, гневное, яростное обличение того, что мешает добру и свету, и радостное приятие, ответное сияние навстречу тому, что утвердилось верно и хорошо,— таков был Шукшин в творчестве. Его собственное духовное становление, рост личности неотъемлемы от все более глубоких постижений таланта — актерских ролей, режиссуры и писательской, чисто литературной работы. Все вместе это являло собою це­лостный непрерывный процесс. Я предлагаю разложить этот процесс на удобные для рассмотрения “составляющие”, если мы хотим постигнуть тайну жизненности его дарования, все-таки невозможно.

Сам художник незадолго до своей смерти, как известно, вроде бы даже и склонен был многое пересмотреть в своем творческом сосуществовании, чтобы выбрать для себя нако­нец что-то одно.

Эту ориентацию на зрелость, на завершен не поиска подсказали Шукшину Шолохов и Бондарчук, когда артист, создавая образ солдата Лопахина в фильме “Они сражались за Родину”, получил возможность сполна постичь и выразить еще одно и, пожалуй, наиболее дорогое в нем для всех народ­ное качество—чистейший, беспримесный и предельно скром­ный героизм человека нынешнего. Героический характер человека-борца, сознающего себя сегодня мыслящей, актив­ной, деятельной частью народа, частью Родины, а потому и идущего на подвиг, на борьбу за нее осознанно—во весь рост.

Последняя роль в кино и в жизни — Лопахин — обозначи­ла новую огромную высоту художественной, писательской ответственности, когда Шукшин вдруг почувствовал необходимость решающего, окончательного выбора между лите­ратурой только — и только кинематографом. Но было ли это возможно вообще?.. Ведь доселе оба эти дарования отнюдь не были разъединены в его творческом существе художника: напротив, они существовали именно как целое. Шукшин, едва придя в искусство, всегда выражал себя в нем монолитно: он не “писал” и не “играл” своих героев,— он жил их жиз­нью, носил их в душе, в самом существе своем еще до того, как они оживали на страницах его сценариев или появлялись на экране.

В литературу Шукшина привел именно кинематограф. Он закончил Институт кинематографии и стал режиссером. Но уже тогда обнаружился в нем писатель. Причем писатель-драматург, писатель-сценарист, даже в прозе, в новеллистке остающийся драматургом. Писатель со своим голосом, своей динамикой, своей темой, разрабатываемой им, пусть интуи­тивно на первых порах — но опять с тем же редкостным единством и целостностью натуры, прошедшей через все преграды. Через трудное преодоление судьбы, заявившей о себе необычностью, духовной и нравственной масштабно­стью таланта, резко выраженной социальной природой. Его современностью.

Во всех общепризнанных удачах Шукшина индивидуаль­ность художника, все присущие ему особенности выразились полностью прежде всего в своей идейной, гражданственной мощи. Ибо Шукшин, сила его воздействия на нас — прежде всего в глубинном моральном содержании творчества, в его воспитывающем значении. С этих позиций писатель говорит и о прошлом, и о настоящем. Для него именно этим дорого духовное богатство, которое оставляют нам деды и прадеды, а потом отцы и матери наши. Шукшин требует по­нимать, беречь и хранить святыни народной жизни, не делая из них кумира, но обращая их в движимый, повседневно тре­бующий приращения и умножения человеческий, нравствен­ный капитал. Измена им, забвение этих ценностей есть свя­тотатство. Даже горько, покаянно впоследствии осознанное, все равно обернется оно неминуемой черной бедой для Егора Прокудина...

Шукшин, подобно Куприну, Чехову, Горькому, Есенину, Шаляпину, шел в литературу и искусство из самых “низов” народа, из русской “глубинки”. Шел со своими собственными “университетами”. С тем доскональным, ничем не замени­мым, практическим—трудовым, рабочим знанием жиз­ни, которое люди получают не из книг, а из опыта, порою и сегодня все еще достаточно нелегкого, а уж в пору шук­шинского детства особенно тяжкого и горького. Но это — всег­да университеты. Всегда без кавычек, понимаемые как шко­ла настойчивости и трудолюбия, а главное, как школа, обу­чающая знанию самой жизни. Известно, что важнее этого знания ничего нет, а для художника и быть не может.

Когда Шукшина сравнивают с лучшими писателями России, тут нет ни малейшей натяжки. Сравнения эта справед­ливы: в их основе несомненная народность, искренность таланта. Но еще очень важно то, что он у Шук­шина — свой. Шукшин не похож на Куприна, Чехова пли Гоголя — да и ни на кого другого. И язык у него — не бунинский, не шолоховский, не лесковский... И хотя всюду возмож­ность аналогии — пусть даже подспудной — бывает очень соблазнительна, в данном случае не стоит, однако, ей подда­ваться. Взаимная симпатия Шолохова и Шукшина, несом­ненно, была порождена их общей центростремительной си­лой — непредвзятым обращением к душе народа, к образу русского трудового человека, в котором и заключено вечное чудо жизни, вечный ее огонь.

В самом деле. Шукшин во всем, за что бы ни брался, был художником неповторимым, артистом подлинным.

Все киносценарии написаны Шукшиным подобно тому, как писал их Довженко,— рукой большого и зрелого драматурга. Хотя в то же время сценарии эти остаются еще и безуслов­ным достоянием прозы. И если “Калину красную” можно счи­тать своеобразной кино-повестью, то и роман, и сценарий, а вернее, кинороман, или кино-поэму о Разине “Я пришел дать вам волю”, несомненно, следует отнести еще и к тем лучшим и редким произведениям русской (да и не только русской) эпической, масштабной прозы, где сама исто­рия, не успев ожить на экране, уже наполнилась живой, пре­красной, образной жизнью героев. Шукшин сам хотел играть и сыграл бы Степана Разина. Настолько могуч его актерский дар. Но он был больше чем актером, ибо был еще и замеча­тельным режиссером. Он и тут сумел выйти “из ряда вон”

Вот и получается: как ни ищи сравнений — их нет. Шук­шин не был “похож”, разумеется, на писавших и игравших своп пьесы Шекспира и Мольера; но ему ведь даже и это ле­стное “сходство” — вроде бы тоже ни к чему. Он — Шукшин. Этим все сказано. Он — сам по себе. Он был — и остается — удивительным явлением нашей жизни.

Жизнь словно сама становится гегемоном, формообразующим началом во всем этом великолепном разноликом творче­стве, которое покоряет нас ощущением не “сходства”, но сущности. Истинности. Правды. Ее неподдельной живой гар­монии.

Что и говорить, у этого творчества всегда есть форма. Да еще какая! Она не блещет “искусностью”, псевдосовременостью — тем показным лоском, внешним изяществом, виртуозностью, в которых всегда есть подспудное любование со­бою, своим мастерством, своей одаренностью (если только она есть). Шукшин же пишет так естественно, как говорит и мыслит его народ. Он играет своп роли так же просто, как существует: без натуга, без грима, без малейшего желания быть замеченным, услышанным, оставаясь словно в пределах ощущения собственного, личного, духовного бытия. Та­кова всегда бывает высочайшая ступень мастерства, та сту­пень искусства, где оно, это искусство, как бы уже исчеза­ет,— будто даже перестает существовать. Перед нами остает­ся видимое глазу, а еще больше — чувству, первозданное чудо жизни. Простое чудо. Некий, словно сам по себе творя­щий, животворный источник жизни.

Художественный мир Шукшина

Земля — образ конкретный и поэтически многознач­ный в творчестве В. Шукшина. Дом родной и родная деревня, пашня, степь, мать-сыра земля... Народно-образ­ные восприятия и ассоциации вводят нас в систему поня­тий высоких и сложных, исторических и философских: о бесконечности жизни и уходящей в прошлое цепи поколений, о Родине, о необъяснимо притягательной силе земли. Этот всеобъемлющий образ естественно становится центром содержания творчества Шукшина: образной системы, основных коллизий, художественных концепций, нравственно-эстетических идеалов и поэтики.

Писал ли Шукшин Любавиных, мрачных и жестоких собственников, вольнолюбивого мятежника Степана Рази­на, рассказывал ли о разломе деревенских семей, о не­избежном уходе человека, прощании его со всем земным, ставил ли фильмы о Пашке Колокольникове, Иване Рас­торгуеве, братьях Громовых, Егоре Прокудине, писатель изображал героев на фоне конкретных и обобщенных образов реки, дороги, бесконечного простора пашни, отчего дома, безвестных могил. Шукшин наполняет этот центральный образ всеобъемлющим содержанием, решая кардинальную проблему: что есть Человек, в чем суть его бытия на Земле? В прочном узле проблематики соедини­лись вопросы исторические и философские, всеобщие и конкретные — общенародной и личностной жизни.

Земное притяжение, влечение к земле — сильнейшее чувство человека, прежде всего крестьянина-земледельца. Рождающееся вместе с человеком образное представление о величии и мощи земли — источника жизни, хранителя времени и ушедших поколений — в искусстве В. Шукшина обновилось, обретя многозначность. Размышляя над судьбами крестьянства, думая о его прошлом и настоя­щем, В. Шукшин неизменно возвращался к земле: тра­дициям, нравственным понятиям, верованиям, которые складывались у земледельца в труде, многовековому опыту и заботам крестьянина о хлебе насущном. Но земля у Шукшина — образ исторический. Ее судьба и судьбы людей едины, и разорвать эти вечные связи невозможно без трагически необратимых катастроф и гибельных по­следствий. Народ, совершив революцию, строил новую жизнь, он освободил свою Родину от оккупантов в гроз­ные годы Великой Отечественной войны, отдал все силы возрождению, обновлению и расцвету жизни. Земля и люди сегодня, их бытие, их будущие судьбы — вот что волнует писателя, приковывает его внимание. Судьбы се­годняшние — продолжение звеньев исторической цепи поколений. Прочны ли эти звенья и как они спаяны? — размышляет Шукшин. Необходимость, насущность этих связей вне всякого сомнения. Прослеживая жизненный путь отцов и детей, представляющих разные поколения и стоящие за ними эпохи, Шукшин стремится раскрыть их духовный мир, радости и заботы, смысл бытия, во имя чего прожита жизнь.

Матвей Рязанцев просыпается каждую ночь, тревожно прислушиваясь к голосам гармони. Они трогают его за ду­шу, бередят воспоминания из далекого детства, сжимая сердце. Его, тогда еще парнишку, отправили с поля в де­ревню за молоком, чтобы спасти умирающего маленького брата. “Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяж­ким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и гудела. Это было как полет — как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, да­же головы конской — только шум в ушах, только огромный ночной мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилка играла в теле... Какой-то такой желанный, редкий миг непосильной ра­дости.

Поиски ответов на вечные вопросы о смысле жизни и преемственности поколений требуют от писателя анализа чувств. Любовь, дружба, сыновние и отцовские чувства, материнство в беспредельности терпения и доброты — че­рез них познается человек, а через него — время и сущ­ность бытия. Пути постижения писателем бытия ведут его к познанию глубин души человеческой. А в этом — ключ к решению и древних, и новых загадок жизни. Узнавая до­рогих Шукшину героев, убеждаешься в одном: выше всего, прекраснее и глубже те переживания, которые испытыва­ет человек, приобщаясь к природе, постигая извечную власть и обаяние земли, бесконечность человеческой жиз­ни (“Залетный”, “Верую!”, “И разыгрались же кони в по­ле”, “Алеша Бесконвойный”)

“Наиболее современными” в искусстве и литературе мне представляются вечные усилия художников, которые отда­ются исследованию души человеческой. Это всегда благо­родно, всегда трудно”, — говорил Шукшин. Чаще всего писатель оставляет своих героев один на один с памятью о тех сильнейших переживаниях, в кото­рых оживала душа, воспоминание о которых люди пронес­ли через всю жизнь. Отчетливо обнаруживаются грани, как бы разделяющие отцов и детей: различны их мировосприятие, чувства и отношение к земле. Писатель тактично, объективно гово­рит о различии духовного склада поколений как о даннос­ти, естественном явлении.

Совершенно закономерно, что в центре поэтического ряда люди — земля выделен образ матери, с ее терпением, добротой, великодушием, жалостью. Насколько многозна­чен, богат красками, символичен, но всегда ес­тествен этот излюбленный писателем характер! Поэтизи­руя простую деревенскую женщину-мать, Шукшин изобра­жает ее хранительницей дома, земли, извечных семейных устоев и традиций. В старой матери-труженице Шукшин видит истинную опору для человека в превратностях судь­бы, она для писателя — воплощение надежды, мудрости, доброты и милосердия.

Однако мать — хранительница опустевшего дома, ко­торый, по той или иной причине, навсегда покинули де­ти, — ситуация драматичная. И драма эта многозначна, циклична по содержанию: страдают отцы и матери, страдают и дети, избравшие свой путь в жизни. Всматриваясь в социально-семейные и бытовые ситуа­ции (деревенские и городские), разбирая их “начала” и “концы”, Шукшин убеждал нас в многосложности, неис­черпаемости драм жизни. Даже в том случае, если вы­бор героя был трагедийным, финалы оставались открыты­ми, обращая к читателю и зрителю свои новые “начала” (“Сельские жители”, “Один”, “В профиль и анфас”, “Жена мужа в Париж провожала”, “Письмо”, “Как помирал ста­рик”, “Бессовестные”, “Земляки”, “Осенью”, “Материнское сердце”, “Залетный”, “Калина красная” и т. д.).

Для многих молодых героев деревня — уходящий в про­шлое мир. Дом, земля, труд на земле как бы принадлежат только памяти, вырисовываясь в романтических красках. Минька Лютаев учится в Москве на артиста. Приезд отца из алтайского колхоза и его рассказы пробуждают у юноши воспоминания о деревне. Они проходят перед героем как прекрасные сны детства: “Увидел он, как далеко-дале­ко, в степи, растрепав по ветру косматую гриву, носится в косяке полудикий красавец конь. А заря на западе — в полнеба, как догорающий соломенный пожар, и чертят ее — кругами, кругами — черные стремительные тени, и не слышно топота коней — тихо” (“И разыгрались же кони в поле”). Картины устойчивы, традиционны, напоминают фреску. Оттого Миньке и кажется, что “не слышно то­пота”...

Слесарь Иван, душа которого полна смутного желания жизненных перемен, по-другому видит деревню и родной дом: точно, реально, без романтической окрашенности, не испытывая волнений даже накануне своего ухода в город. “Мать топила печку; опять пахло дымом, но только это был иной запах — древесный, сухой, утренний. Когда мать выходила на улицу и открывала дверь, с улицы тянуло свежестью, той свежестью, какая исходит от лужиц, подернутых светлым, как стеклышко, ледком...” (“В профиль и анфас”). Иван, покидая мать, привычный круг жизни, возможно, страдает от собственной решимости. В кино-повести “Брат мой...” Шукшин показал, как вследствие разных условий жизни растет отчуждение братьев. Иван обосновался в городе вопреки воле отца, завещавшего сыновьям беречь землю. Семен, верный от­цовскому завету и своему долгу, остается в деревне, хотя жизнь его нелегка. Ивану все время снится родная де­ревня, рождая смутное волнение. Однако наяву деревня его не волнует и не радует: родительская изба “...потем­нела, слегка присела на один угол... Как будто и ее прида­вило горе. Скорбно смотрели в улицу два маленьких оконца... Тот, кто когда-то срубил ее, ушел из нее на­всегда”.

Неотвратимость размежевания отцов и детей в деревне обусловлена социально исторически: техническим прогрес­сом, урбанизацией, влиянием города, дальнейшим преоб­разованием деревни и неизбежным различием психологи­ческого склада разных поколений. Однако Шукшина вол­нует нравственное содержание текущего процесса, его по­следствия. Читателю и зрителю, возможно, представля­ется, что различие характеров братьев Громовых предопре­делили разные условия жизни. Между тем подобное заб­луждение легко рассеивается: Семен добр, простодушен, сердечен, бескорыстен не потому, что он деревенский. Он и в городе мог бы остаться верным своей натуре, как, впрочем, и Иван, переселившись в деревню, — своей — решительной, твердой, эгоистичной и неуступчивой. Дело в самом факте естественного распада семьи Громовых, отчуждения братьев, жизненные дороги которых совсем разошлись: как видно, немногое их связывает. В. Шукшин, всматриваясь в социально-семейные ситуации (городские или деревенские), изображает глубокий драматизм совре­менных семейных историй.

Шукшин пишет социальную драму в течение всех лет работы. От первых наблюдений, которые, накапливаясь, стали основой глубоких размышлений и обобщений, драма эта, распадаясь на десятки новых конфликтов, вбирала в себя все новый и новый жизненный материал. Содержа­ние ее бесконечно разнообразно. В драме обнажаются разногласия отцов и детей: противоборствуют различные жизненные позиции, взгляды. Потрясенный и взволнован­ный мир этот укладывается, но трудно, мучительно, под­спудно стремясь к гармонии, не всегда находя ее.

Созидательные силы активны, их роль совершенно оче­видна в социальных драмах В. Шукшина. Эти силы выяв­ляются в субстанции народа — в его здоровом нравст­венно-этическом начале, которое более всего выражено в трудовых традициях, в коллективизме, в причастности к общему делу, наконец, — в творческих возможностях на­рода. Стремление к гармонии образует мощное, глубин­ное течение, которое, противостоя разладу, различным со­циально-семейным конфликтам, обладает созидательными возможностями.

В поступательном развитии жизни неуклонно идет про­цесс формирования и утверждения преобразуемых чело­веком социальных отношений. Однако не на пустом месте. На почве, подготовленной отцами, опытом старших поко­лений, и при условии бережного отношения детей к нрав­ственным и трудовым традициям, к труду вообще, чтобы человек “...ничего... не потерял дорогого, что он обрел от традиционного воспитания, что он успел понять, что он ус­пел полюбить; не потерял бы любовь к природе...” — как говорил Шукшин. Добрая воля человека, его разумное вмешательство в текущий процесс плодотворны: в возмож­ностях человека преодолеть бездушие, пассивность, потре­бительский эгоизм.

Социально-бытовые драмы В. Шукшина — драмы про­щания с уходящим в прошлое укладом жизни и связанными с ним традициями. Не менее сложно, противоре­чиво — как в городе, так и в деревне — протекает утвер­ждение новых отношении, нового уклада, вбирающего в себя черты и нормы современной жизни. Смысл этого про­цесса общезначимый, в конечном итоге — общечеловече­ский. Неизбежность распада, исчезновения прежних тру­довых отношений, преобразования их в процессе общест­венно-исторических перемен и технических сдвигов для Шукшина закономерны. Современный город вовлекает в свою орбиту огромное число сельского населения, для ко­торого этот процесс сопряжен с известными потерями прежних навыков, трудовых традиций, семейного уклада. Смена старого новым может сопровождаться отрицатель­ными явлениями нравственного порядка. В. Шукшин их видит, анализирует. Воспроизводя порой причудливое сплетение смешного и драматического, писатель предосте­регает нас от легкомысленного отношения к происходяще­му, от бездумного смеха.

Угасание старых семейных отношений острее и болез­неннее протекает в деревне. Истоки драмы — в социаль­но-нравственных последствиях разлома деревенских семей: в распаде связей с землей, угасании традиций земледель­ческого труда. В. Шукшин пишет о необратимых измене­ниях духовно-нравственного склада человека, происходя­щих в результате отчуждения от земли, от семьи (Егор Прокудин). Конечно, в этом нет рокового предопределе­ния или чьей-то злой воли. Шукшин относится с величай­шим доверием к человеку, его разуму, добрым наклон­ностям, самостоятельности. От самого человека зависит, насколько разумно и мудро он распорядится всем тем цен­ным, что завещано ему старшими поколениями. Шукшин требователен к своим героям, пристрастен, но объекти­вен, предоставляя им право самим принимать решения, делать выбор, оценивать происходящее. Вместе с тем он далеко не безразличен к тому, как складываются отноше­ния отцов и детей, каковы судьбы и перспективы преемст­венности поколений. Дети порой отвергают опыт старших поколений, считая его не соответствующим уровню совре­менной жизни, тормозящим ее, а потому принадлежащим только прошлому. Опыт детей формируется в новых усло­виях жизни; прогресс как будто бы предопределил преиму­щество, успех новых поколений.

Вопрос писателя, обращенный к отцам и детям: “Кто из нас прав? Кто умнее?” — не получает прямого ответа. Да так и должно быть: нельзя ответить на этот вечный вопрос односложно и категорично.

Шукшин находит в старых людях много доброго, прежде всего преданную любовь к детям, всепрощение — в их трогательных письмах, в трагикомических стремлени­ях помочь, научить, спасти заблудших, в умении понять, оправдать и простить детей, сохраняя при этом независи­мость, душевную твердость. У шукшинских стариков столько мудрости, человеческого достоинства, терпения, что читателю очевидны симпатии автора.

Если житейскую мудрость понимать как сердечную от­зывчивость, такт, терпимость, то и в этом нужно отдать предпочтение поколению отцов и дедов. Конечно, мы на­ходим у молодости ответные чувства признательности, сострадания, понимание своего долга. Минька Лютаев лю­бит своего отца, приезд которого пробуждает в нем романти­ческие воспоминания и даже тайные мечты о возвращении домой. (“Захотелось хлебнуть грудью степного полынного ветра... Притихнуть бы на теплом косогоре и задуматься. А в глазах опять встала картина: несется в степи вольный табун лошадей, и впереди, гордо выгнув тонкую шею, ле­тит Буян. Но удивительно тихо в степи”). Захватив героя своей поэтической силой, эти воспоминания постепенно гаснут.

Признавая высокие достоинства старших поколений, почтительно прощаясь с ними, Шукшин предоставляет слово молодым, вводит их в действие своих драм. Идея духовной преемственности, конкретизируясь в характерах и ситуациях, символизирует вечное движение жизни, в которой побеждают добрые нравственные начала.

Художественный мир Шукшина — многолюдный, “мно­гошумящий”, динамичный и живописный. Создается ил­люзия полной естественности его, совершенного единства с реальностью. Океан жизни, как бы выплеснув в момент могучего волнения этот образный мир, не остановил свой бесконечный бег. За ушедшими придут новые поколения. Жизнь нескончаема и беспредельна.

Деревня и город

Не кричи так жалобно, кукушка,

Над водой, над стужею дорог!

Мать России целой — деревушка,

Может Сыть, вот этот уголок...

Николай Рубцов

В начале 1966 года “Ваш сын и брат” вышел на экраны. Наряду с высокой оценкой фильма (например, известным режиссером Г. Чухраем в “Комсомольской правде”, в его адрес посыпались такие упреки и обви­нения, что Шукшин отложил в сторону все другие дела и написал статью “Вопрос самому себе, в которой не только отвечал своим оппонентам, но и подробно развивал свой взгляд на проблему “деревня — город”.

“Сколько ни ищу,— не без иронии писал Шукшин,— в себе “глухой злобы” к городу, не нахожу. Вызывает злость то, что вызывает ее у любого самого потомственного горожанина. Никому не нравятся хамоватые продавцы, равнодушные аптекари, прекрасные зевающие создания в книжных магазинах, очереди, теснота в трам­ваях, хулиганье у кинотеатров и т. п.”.

Но почему, спрашивается, Шукшину пришлось на­чать разговор о вещах, казалось бы, очевидных? А дело в том, что иных критиков возмутило — да что там! — просто ужаснуло поведение одного из братьев Воеводи­ных — Максима. Да как он смеет, этот неоперившийся деревенский юноша, столь дерзко и вызывающе вести себя в московских аптеках, как может он кричать в ли­цо заслуженным фармацевтам, что он их ненавидит! А-а?.. Противопоставление налицо: в деревне — хорошие, добрые, в городе — черствые, злые. И почему-то не пришло в голову никому из увидевших подобное “про­тивопоставление”, что столь же резко и непримиримо мог вести себя на месте Максима и “стопроцентный” москвич. Да и вообще, хорошо ли мы знаем себя: неуде-то и впрямь сможем сохранить спокойствие и ровную вежливую деловитость, если кто-то из самых близких нам людей угрожающе занеможет?..

Вот ведь в чем парадокс. Не критика, а оскорблен­ный Максимом аптекарь прекрасно понял нашего ге­роя. И Шукшин это показал психологически точно. Но... страшно упрямая штука — литературно-критический ярлык. Пройдет еще несколько лет, Алла Марченко на­пишет о Шукшине, “оттолкнувшись” от нескольких де­сятков рассказов: “нравственное превосходство деревни над городом — его верую”. Тем более что на страницах газет и журналов вовсю идет деление литературы на “обоймы”, а ты зачислен дружными усилиями в “дере­венщики”.

Что греха таить, иные писатели еще лучше себя чувствуют в подобных ситуациях: неважно, что там та­кое о них говорят, главное — побольше бы говорили: когда имя в печати “мелькает”, слава громче. Другое дело — художники, которых заботит не столько извест­ность, сколько истина, правда, мысли, которые несут они в своих произведениях. Ради этого, считают они, стоит иной раз пойти на риск, высказать наболевшее в предельно откровенной публицистике.

“Если есть что-то похожее,— писал далее Шукшин в статье “Вопрос самому себе”,— на неприязнь к горо­ду—ревность: он сманивает из деревни молодежь. Здесь начинаются боль и тревога. Больно, когда на деревню ве­черами наваливается нехорошая тишина: ни гармонь “никого не ищет”, ни песен не слышно... Петухи орут, но и то как-то не так, как-то “индивидуально”. Не го­рят за рекой костры рыбаков, не бухают на заре тороп­ливые выстрелы на островах и на озерах. Разъехались стрелки и певуньи. Тревожно. Уехали... Куда? Если в го­роде появится еще одна хамоватая продавщица (на­учиться этому — раз плюнуть), то кто же тут приобрел? Город? Нет. Деревня потеряла. Потеряла работницу, не­весту, мать, хранительницу национальных обрядов, вы­шивальщицу, хлопотунью на свадьбах. Если крестьян­ский парень, подучившись в городе, очертил вокруг себя круг, сделался довольный и стыдится деревенских роди­чей,— это явно человеческая потеря.

Если экономист, знаток социальных явлений с цифрами в руках докажет, что отток населения из деревни — процесс неизбежный, то он никогда не докажет, что он безболезненный, лишенный драматизма. И разве все равно искусству — куда пошагал человек? Да еще таким массовым образом.

Только так и в этом смысле мы касались “пробле­мы” города и деревни в фильме. И конечно, показывая деревню, старались выявить все в ней прекрасное: если уж ушел, то хоть помни, что оставил”. Про Игнатия Байкалова, героя рассказа “Игнаха приехал”, нельзя сказать, что он “очертил вокруг себя круг”. Нет, он, как это убеди­тельно показал в статье “Единица измерения” Л. Емель­янов, вполне образ­цовый сын, причем образцовый не напоказ, не только потому, что отвечает нормальным деревенским пред­ставлениям о хорошем сыне, а потому, что он действи­тельно такой — добрый, открытый, сердечный. Да, ста­рика отца смущает, что у старшего его сына такая не­обычная профессия — цирковой борец, не понять ему и Игнатиного “конька” — разглагольствований о “пре­ступном нежелании русского народа заниматься физ­культурой”, но не вчера он об этом услышал, и знако­мимся мы далеко не с первым приездом Игнатия из го­рода в родную деревню. Так почему же ощутим внут­ренний разлад в хорошей семье, почему читатель и зри­тель не сомневаются, что отец и сын уже не поймут друг друга?

Прав Л. Емельянов: Игнатий действительно в чем-то неуловимо изменился, в чем-то невольно отошел от вековой, исконной жизненной традиции, в лоне которой жила и по сей день живет его семья. Пожалуй, он стал несколько резче, нежели допускает эта традиция, “громче” что ли...

О “явной человеческой потере” говорить здесь не приходится, но “чревотичинка” в здоровом некогда организме налицо.

А вот шукшинская история о том, как деревня по­теряла работницу, невесту, мать. Повесть “Там, вдали”, о которой мы хотим повести речь, не принадлежит к числу самых заметных произведений Василия Шукши­на, но в ней, на наш взгляд, автор как раз п стремился наиболее отчетливо показать драматизм такого социаль­ного явления, как отток населения из деревни (думает­ся, не случайно повесть и статья совпадают и по време­ни публикации — “Там, вдали” впервые увидела свет в 11-м и 12-м номерах журнала “Молодая гвардия”, за 1966 год).

...Некогда, лет десять тому назад, как мы встре­чаемся с героями повести, руководитель далекого сибир­ского хозяйства Павел Николаевич Фонякин проводил Ольгу — любимое и единственное свое чадо — в город, в педагогический институт. Через полтора года узнал, что дочь вышла замуж, потом, довольно скоро, от нее пришла весточка — разошлнсь'^0льга бросила институт, приехала домой. Потомилась — делать ничего не дела­ла — с год в деревне, опять уехала в город. Новое за­мужество. Но и с “талантливым ученым” не ужилась

Все это, безусловно, важно, но главное в другом. В том, что — пускай даже неосознанно и ненадолго — Ольга Фонякина увидела в Петре Ивлеве себя — дале­кую, прежнюю... Увидела — и захотела с его помощью вернуться на десять лет назад. И вовсе не нелепой была эта ее сердечная попытка (в сущности, только в этом и заключалось ее спасение), но ради достижения вполне реальной этой цели надо было забыть себя “новую”, уйти от себя теперешней. Увы, столь хорошо понимае­мое рассудком, это оказалось недостижимым на деле. “И пошли кривляться неопрятные, бессмысленные дни и ночи. Точно злой ветер подхватил Ивлева и поволок по земле”.

Ольга предала нового своего суженого. Она не бро­сила свою разбитную компанию, занимавшуюся явно “темными” делишками.. Но- не этим своим, -поведением предала Ивлева Ольга и не тем даже, что она, в числе прежних своих “друзей”, очутилась на скамье подсуди­мых.. “Заразы вы!—кричал Петр в лицо осоловелой девице, одной из тех, что олицетворяла для него “не­чисть” вокруг Ольги.— Поганки на земле, вот вы кто! — Остановился перед девицей, стиснул кулаки в карманах, чтобы унять дрожь.— Шелк натянула! Ногами дры­гать научилась?..— Дрожь не унималась; Ивлев поблед­нел от ярости и обиды, но слов — убийственных, разя­щих — не находил.— Что поняли в жизни?.. Жрать! Пить! Ложиться под кого попало!.. Сволочи...” Но Ольга, она подобных слов ни в коем случае не заслуживает, она ошиблась, оступилась, не так начала жить. Ей толь­ко объяснить, сказать: “Я тебя хорошо понимаю. Быва­ет так: идешь где-нибудь — в лесу или в поле, дохо­дишь до такого места, где дорога расходится на две. А места незнакомые. По какой идти — неизвестно. А идти надо. И до того тяжело это — выбирать, аж сердце заболит. И потом, когда уж идешь, и то болит. Думаешь: “А правильно? Может, не сюда надо было?” Ольга, она прекрасная, я так ее люблю, она должна все, все понять. “—Сволочь ты,— откровенно зло и резко сказала Ольга. Села, посмотрела на мужа уничтожаю­щем взглядом.— Верно сказал: тыква у тебя на плечах. Чего ты на людей налетел. Научился топором махать — делай свое дело... Я ухожу: совсем. Люди, о которых ты говоришь,— не такие уж хорошие. Никто не обманыва­ется, и они сами тоже. А ты — дурак. Загнали тебя на “правильную дорогу” — шагай и помалкивай. Кто тебе дал право совать нос в чужие дела?”

Это уже, с позволения сказать, “философия”. При­чем такая, которую ох как трудно поправить. Ольга вернется к Ивлеву, еще раз попробует начать все сна­чала (как лучезарны будут ее планы!), они уедут в де­ревню, но перемены произойдут лишь внешние. Она вскоре оставит благие свои намерения и банально, “кра­сиво” загуляет с местным учителем. И снова отцу ее, директору совхоза Павлу Николаевичу Фонякину, будет мучительно стыдно, и — в который раз! — глядя на крепкую фигуру дочери, на прекрасное лицо ее, он го­рестно подумает: “Какая женщина... жена, мать могла бы быть”.

Что же случилось с Ольгой, единственной опорой и надеждой престарелых и заслуженных родителей? Что?..

“Среда заела”? Ладно, но как попала в эту полу­мещанскую-полуворовскую “среду” Ольга Фонякина, со­биравшаяся стать учительницей? Неудачные замужества всему виной? Но кто ее замуж на аркане тянул?.. Как бы мы ни хотели, но вопросов по прочтении повести “Там, вдали” будет множество.

Критика немало писала об этом произведения Шук­шина, но все свои рассуждения строила вокруг образа Петра Ивлева. Жалела этого хорошего парня, намекала, что не его дело любить столь “роковую” женщину, се­товала, что слабовато Ивлев мыслит, что чувства у него превозмогают рассудок. Он был как на ладони, этот Петр Ивлев, и казалось, что повесть написана именно о нем, о его горькой и неудавшейся любви. А Ольга? Что ж, с ней тоже было все как будто ясно: такая она и есть — “роковая”, непутевая, ничего не поделаешь. Жалко, конечно, но не более чем жалко, скажем, незаб­венную Манон Леско или мадам Бовари.

Так что же случилось с Ольгой Фонякиной? Нель­зя доказать “математически”, но можно почувствовать, что эта повесть все-таки о ней, незаурядной, страстной. Ужели город ее испортил?..

Остановимся, прочтем отрывок из следующей шук­шинской статьи “Монолог на лестнице” (1968): .

“Конечно, молодому парню с десятилеткой пусто­вато в деревне. Он знает (приблизительно, конечно,— по кино, по книжкам, по рассказам) про городскую жизнь и стремится, сколько возможно, подражать городским (прическа, одежда, транзистор, словечки раз­ные, попытки несколько упростить отношения с дедушкой, вообще — стремление попорхать малость). Он не догадывается, что смешон. Он все принял за чистую монету. Но если бы от моей головы сейчас пошло сия­ние — такой бы я вдруг сделался умный,— я бы и тогда не сумел убедить его, что то, к чему он стремится,— не есть городская жизнь. Он прочитает и подумает: “Это мы знаем, это — чтоб успокоить нас”. Я мог бы долго говорить, что те мальчики и девочки, на которых он с тайной завистью смотрит из зрительного зала,— их та­ких в жизни нет. Это — плохое кино. Но я не буду. Он сам не дурак, он понимает, что не так уж все славно, легко, красиво у молодых в городе, как показывают, но... Но что-то ведь все-таки есть. Есть, но совсем, сов­сем другое. Есть труд, все тот же труд, раздумья, жаж­да много знать, постижение истинной красоты, радость, боль, наслаждение от общения с искусством”.

Ольга Фозякина мечтала, не менее смутно и неопределенно, чем Петр Ивлев, а ей казалось, что она рассуждает трезво. Ей предельно ясно было: иная жизнь ее ждет, и сна эту жизнь во что бы то ни стало завоюет., Нет, ничего особенного ей не надо, она человек скромный. Вот живет она одна в уютной комнатке на краю города. Зима. Ветер за окном воет, а у нее тепло. Всякие хорошие мысли о жизни приходят, такие хоро­шие, что стихи сочинять можно. Всю эту “первичную” свою мечту она выложит Ивлеву, вернувшись из заклю­чения.

Ольга поступила в институт. Ей было интересно учиться, но еще более жадно внимала она “настоящим” “светским” разговорам. Эдит Пиаф? Извольте: поет хорошо, а книжки писать не умеет. Нет такой — жен­ской литературы. Знаете, что подумала каждая третья женщина, прочитав ее исповедь: “Если бы я рассказа­ла!..” После Чехова или Толстого так не подумаешь. Ну, что еще? Поэзия? Наша? Как сказать.. Такие сло­ва кружили ей голову, как вино. Она очень и очень хотела научиться говорить их, и кто знает, быть может, первым ее избранником и был такой вот “светский” го­ворун, недалекий, никчемный.

Что ж, она научилась говорить такие слова. И даже детская мечта ее стала более утонченной “Все должно быть удивительно серьезно... Должна быть огромная библиотека с редкими книгами. Должно быть два стола... Ночь. За одним ты, за другим я. Полумрак, только горят настольные лампы. И больше ничего. Два стола, два стула, две раскладушки... Нет, одна такая широченная кровать, застеленная лоскутным одеялом. И наволочки на подушках — ситцевые, с цветочками...”

Жизнь жестоко посмеялась над этими благими по­рывами. Да, все возможно. Но, как в деревне, так и в городе, мечты останутся мечтами, если не будет к ним приложен труд, “все тот же труд, раздумья, жажда много знать, постижение истинной красоты, радость, наслаждение от общения с искусством”.

Отрезвев от “красивой” жизни, Ольга хочет быть предельно “естественной” и “практичной”. Она чуть ли не клянется Петру Ивлеву: “Нужен же мне муж в кон­це концов. Я серьезно говорю: ты лучше всех, кого я встречала. Только не ревнуй меня, ради Христа. Я не тихушница, сама презираю таких. Буду тебе верной же­ной.— Ольга встала и в неподдельном волнении заходи­ла по тесной комнате.— Нет, Петя, это здорово! Какого черта мы тут ищем? Здесь тесно, душно... Ты вспомни, как там хорошо! Какие там люди... доверчивые, прос­тые, мудрые”.

Но и там, вдали, в деревне, ей не будет хоро­шо. Она будет мереть жизнь все теми же составляющи­ми, будет оправдывать все свои поступки опять-таки иной жизнью, для которой она якобы предназначена, проверит “охмуряемого” ею учителя Юру на ту же Эдит Пиаф, на придуманного ею Циолковского, на уют с биб­лиотечными шкафами, словом, на “светскость” и на “интеллектуальность”...

Что с ней станется, с такой вот?.. Поистине: дерев­ня потеряла, а город не приобрел. Так что же, и вправ­ду Шукшин “враг города”, утверждающий нравствен­ное превосходство деревни над этим “исчадием”, “соб­лазном двадцатого века”?..

Так думали, так считали. А он мучился, он ста­рался понять: в чем же дело?

“Деревенский парень,— размышлял Василий Мака­рович,— он не простой человек, но очень доверчивый. Кроме того, у него “закваска” крестьянина: если он по­верит, что главное в городе — удобное жилье, сравни­тельно легче прокормить семью (силы и сметки ему не занимать), есть где купить, есть что купить,— если толь­ко так он поймет город, он в этом смысле обставит лю­бого горожанина”.

Но как же в таком случае понимать город и как понимал его Василий Макарович Шукшин? Удивительно простые, глубокие и яркие слова он находит (все в той же статье “Монолог на лестнице”): “Город — это и тихий домик Циолковского, где Труд не искал славы. Город — это где огромные дома, а в домах книги, и там торжественно тихо. В городе додумались до простой гениальной мысли: “Все люди — братья”. В город надо входить, как верующие входят в храм,— верить, а не просить милостыню. Город — это заводы, и там своя странная чарующая прелесть машин.

Ладно, если ты пришел в город и понял все это. Но если ты остался в деревне и не думаешь тайком, что тебя обошла судьба — это прекрасно. Она не обошла, она придет, ее зарабатывают. Гоняться за ней бессмыс­ленно — она, как красивая птица: отлетит и сядет. И близко сядет. Побежишь за ней, она опять отлетит и сядет в двух шагах. Поди сообрази, что она уводит тебя от гнезда”.

Итак, город по Шукшину для деревенского чело­века есть святое вместилище мысли, где человек имеет все возможности для того, чтобы стать как все и в то же время единственным и непов­торимым. Но только в том случае, если он поймет, кто здесь действительно умный, у кого надо учиться. “Слу­шай умных людей, не болтунов, а — умных. Сумеешь понять, кто умный, “выйдешь в люди”, не сумеешь — незачем было ехать семь верст киселя хлебать. Думай! Смотри, слушай — и думай. Тут больше свободного вре­мени, тут библиотеки на каждом шагу, читальные залы, вечерние школы, курсы всякие... “Знай работай, да не трусь!” Обрати свое вековое терпение и упорство на то, чтобы сделать из себя Человека. Интеллигента духа. Это вранье, если нахватался человек “разных слов”, на­учился недовольно морщить лоб на выставках, целовать ручки женщинам, купил шляпу, пижаму, съездил пару раз за рубеж — и уже интеллигент. Про таких в деревне говорят: “С бору по сосенке”. Не смотри, где он работа­ет и сколько у него дипломов, смотри, что он делает”. ...И как думал, как глубоко размышлял он о дерев­не! Нет, не обмолвился наш известный социолог и де­мограф В. Переведенцев, когда сказал о Шукшине, что он “большой знаток социальных проблем нашей дерев­ни”. Шукшин размышлял о деревне именно на таком государственном уровне и при этом не боялся впасть в преувеличение, в гипертрофизацию действительных про­блем. Вряд ли кто высказал о деревне такие острые, наболевшие, раскованные мысли, как он.

“Нет ли в моем творчестве желания остановить де­ревенскую жизнь в старых патриархальных формах?” — честно спрашивал себя Шукшин. И отвечал: “Во-пер­вых, не выйдет, не остановишь. Во-вторых, зачем? Что, плохо, когда есть электричество, телевизоры, мотоциклы, хороший кинотеатр, большая библиотека, школа, боль­ница?.. Дурацкий вопрос. Это и не вопрос: я ищу, как подступиться к одному весьма рискованному рассужде­нию: грань между городом и деревней никогда не долж­на до конца стереться. Никакой это не агрогородок — деревня — даже в светлом будущем. Впрочем, если в это понятие — агрогородок — входят электричество, машины, водопровод, техникум и театр в райцентре, телефон, учреждения бытового обслуживания — пусть будет агрогородок. Но если в это понятие отнести и лег­кость, положим, с какой горожанин может поменять мес­то работы и жительства,— не надо агрогородка. Кресть­янство должно быть потомственным. Некая патриар­хальность, когда она предполагает свежесть духовную и физическую, должна сохраняться в деревне. Позволи­тельно будет спросить: а куда девать известный идио­тизм, оберегая “некую патриархальность”? А никуда. Его не будет. Его нет. Духовная потребность у деревни никогда не была меньше, чем у города. Там нет мещан­ства. Если молодежь тянется в город, то ведь не оттого, что в деревне есть нечего. Там меньше знают, меньше видели — да. Меньше всего объяснялась там истинная ценность искусства, литературы — да. Но это значит только, что это все надо делать — объяснять, рассказы­вать, учить, причем учить, не разрушая в крестьянине его извечную любовь к земле. А кто разрушает? Разру­шали. Парнишка из крестьянской семьи, кончая десяти­летку, уже готов был быть ученым, конструктором, “большим” человеком и меньше всего готовился стать крестьянином. Да и теперь... И теперь, если он почему-то остался в деревне, он чувствует себя обойденным. Тут старались в меру сил и кино, и литература, и школа”,— писал Шукшин в статье “Вопрос самому себе”.

Ныне под этими мыслями Шукшина подписались бы многие. А тогда?.. Тогда такие рассуждения пред­ставлялись не только рискованными, но и претенциоз­ными. Но Василия Макаровича это не смущало. Он про­должал размышлять на эту тему смело и откровенно.

“Я договорился,— писал Шукшин уже в статье “Монолог на лестнице”,— таким образом, до того, что в де­ревне надо бы сохранять ту злополучную “некую пат­риархальность”, которая у нас вызывает то снисходительную улыбку, то гневную отповедь. Что я разумею под этой “патриархальностью”? Ничего нового, неожи­данного, искусственного. Патриархальность как она есть (и пусть нас не пугает это слово): веками нажитые обы­чаи, обряды, уважение заветов старины”.

Да, Шукшин щедро использовал в творчестве свое доскональное, тщательное знание деревни и всех многообразных проблем, стоящих и встающих перед сельским человеком, в том числе и приходящим в конце концов в город, то есть меняющимся кардинально — и внутрен­не, и внешне. Но при всех обстоятельствах его более всего интересовали не столько те или иные процессы, сколько человек, его суть.

В интервью журналу “Советский экран” (1968 год) Василий Макарович вполне определенно сказал, что де­ревня означает для него “не только тоску по лесной и степной благодати, но и по душевной непосредственно­сти”. “Душевная открытость есть и в городе, но рядом с землей она просто заметнее. Ведь в деревне весь че­ловек на виду. Вот почему все мои герои живут в де­ревне”.

Другими словами, он избирал в те годы своими ге­роями преимущественно настоящих или недавних сель­ских жителей не только потому, что сам родился и вы­рос в деревне и досконально знал этих людей и их жизнь, но и потому, что это позволяло ему не только подробнее, но и существеннее высказать наболевшие мысли о современном человеке, о его бытовании и о су­ществе его, независимо от того, где проживает, где про­писан этот человек. И только в этом смысле применим ко многим произведениям Шукшина поэтический эпи­граф: “В деревне виднее природа и люди”.

В конце концов, это почувствовали и читатели и кри­тики. Жаль только, по-человечески жаль, что произошло это гораздо позднее, нежели могло...

“Деревня и город в произведениях Василия Шук­шина” — так мы вправе формулировать сегодня доста­точно запутанную в прошлом тему литературно-крити­ческого исследования. Более того, это относится ныне к творчеству не одного только Шукшина: нам кажется необходимым всерьез задуматься и над словами другого известного современного писателя, близкого друга Шук­шина, прозаика Василия Белова: “...собственно, ника­кой чисто деревенской, замкнутой в себе проблемы нет — есть проблемы общенародные, общегосударст­венные”.

Сколько уж раз, едва ли не в каждой статье послед­них семи лет цитировалось следующее шукшинское вы­сказывание, но на месте тех слов, которые мы выделим, ставилось лишь многоточие, ибо заведомо предполага­лось, что эти слова случайны, употреблены “для созву­чия” только, никакого особого смысла, какой-либо “до­полнительной нагрузки” они в себе не несут:

“Так у меня вышло к сорока годам, что я — ни городской до конца, ни деревенский уже. Ужасно неудоб­ное положение. Это даже — не между двух стульев, а скорей так: одна нога на берегу, другая в лодке. И не плыть нельзя, и плыть вроде как страшновато. Долго в таком положении пребывать нельзя, я знаю — упа­дешь. Не падения страшусь (какое падение? откуда?) — очень уж действительно неудобно. Но и в этом моем положении есть свои “плюсы” (хотелось написать - флюсы). От сравнений всяческих “от­туда — сюда” и “отсюда — туда” невольно приходят мысли не только о “деревне” и о “городе” — о России”.

Знаменательное высказывание! Но — вот беда на­ша! — довольно часто мы воспринимаем те или иные мысли художника не только в отрыве (а нередко и — вразрез) от всего контекста его творчества, но и в отрыве от контекста того его произведения, откуда данное высказывание взято. (Достаточно напомнить ци­тированные чуть ли не до поговорки пушкинские слова: поэзия должна быть глуповата. Разве можно представить истинного поэта, который внял бы буквально этому высказыванию гения?)

Несомненно, что Шукшин размышляет — долго, му­чительно, радостно и больно— не только о деревне и городе, но и о всей России: убедительнейшее тому сви­детельство всенародное, если не всемирное признание его творчества. Но почему в таком случае плюсы назва­ны “плюсами”, а в скобках недвусмысленно говорится о каких-то “флюсах”, то есть о чем-то таком, что рас­пухло, мешает, как следует, раскрывать рот?

Заключение

Редкостное многообразие содержания и форм разных видов искусства в творчестве одного человека может найти объяснение в самой природе исключительного да­рования Шукшина, в том особом восприятии реальнос­ти, импульсы которой постоянно обновляли его, обуслов­ливали сложнейшие внутренние процессы накопления наблюдений, знаний о человеке, обогащения духовного опыта. На этой основе открывались новые перспективы работы. Интенсивность и напряжение ее убеждают в том, что возможности творчества, исполненного глубинной страсти художника, были многогранны, казались неис­черпаемыми.

Живительным источником творчества Шукшина стала деревня, в особенности родные Сростки на Алтае. “То ли память о молодости цепка, то ли ход мысли таков, но всякий раз размышления о жизни приводят в село. Ка­залось бы, там в сравнении с городом процессы, проис­ходящие в нашем обществе, протекают спокойнее, не так бурно. Но для меня именно в селе острейшие схлесты и конфликты, — делился своими мыслями писатель. — И само собой как бы возникает желание сказать свое слово о людях, которые мне близки. Да, молодежь уходит из села — уходит от земли, от родителей. От всего того, что ее вспоило, вскормило и вырастило... Процесс этот сложный, я не берусь судить, кто здесь виноват (и есть ли виноватые-то?). Однако глубоко убежден, что какую-то долю ответственности за это несем и мы, деятели ис­кусства”.

Вновь и вновь возвращаясь к этой теме, поэтически воспринимая ее, В. Шукшин исследует жизнь сельских тружеников в историческом развитии — от военных лет до современности. Деревня как бы завязала в единый узел многие жизненно важные проблемы страны (“ост­рейшие схлесты и конфликты”), которые для своего ху­дожественного решения требовали углубления и в исто­рию, и в современную жизнь общества.

И все-таки начало начал многих исторических явле­ний Шукшин видел в послевоенной действительности, которая глубоко “растревожила душу” писателя. Драма­тическое возрождение жизни из развалин, гибельного опустошения было пережито Шукшиным в юношеские годы. Он шел этим трудным путем вместе со всеми — через расставание с родным домом, драму утрат и ранне­го сиротства.

В непрестанной, исключительной по напряжению, са­моотверженной работе В. Шукшин находил свой путь в реализации новаторски смелых замыслов, преобразуя, видоизменяя устойчивые жанровые формы.

Киноповести В. Шукшина органично входят в русло советской литературы, ярко и самобытно отражая общие тенденции ее развития: новизну трактовки обыкновенно­го характера, в котором писатель открывает сущностные качества, аналитичность в изображении среды и обстоятельств, формирующих героев, и т. д.

Взаимодействие разных родов и жанров в творчестве В. Шукшина открывало возможности для реализации но­вых, новаторски смелых замыслов писателя. Однако мно­гожанровое единство это в значительной степени традици­онно для русской литературы, оно восходит к народно­поэтическому искусству — к слову, былине, сказке, притче. В гармонии таланта со временем и жизнью народа — ис­токи стремительного восхождения В. Шукшина к вершине признания. В народности искусства писателя заключены объяснение и разгадка тайны его художественного обая­ния и необычайного воздействия на современников.

Творчество В. Шукшина я пытался представить в свободном, естественном движении: в цельности и единстве проблематики, жанров, стилевой специфики. Зримость, пластичность, полифонизм свойственны всему творчеству писателя — от рассказа “Сельские жители” до исто­рических повествований, киноповестей и сатирических произведений. Цельность творчества В. Шукшина обусловлена нравственно-эстетической позицией художника, которая с развитием его искусства становилась все более четкой, определенной, воинствующей по отношению ко всему не­доброму, отрицательному, в их разных качествах и обличиях. Прямые публицистические выступления автора, суровость оценок, безоговорочность авторского суда — свидетель­ство сложнейшей внутренней эволюции художника.

Цельность творчества В. Шукшина определяется преимущественно особенностями мировосприятия художника, его неповторимым видением характеров, бесчисленных явлений, фактов, существующих не в разобщен­ной множественности, а в единстве движущегося бытия. Многожанровость, многостильность искусства Шукшина — четко осознанная са­мим художником необходимость формы, воплощающей именно это бытие. В пределах различных жанров и видов столь же естественной формой отображения действительности во всем ее многообразии стала циклизация, возможности которой новаторски раскрываются и реализуют­ся автором.

Энергия содержания и конфликта обнаруживается в самых различных видах и формах многоголосия. Драматизированные диалоги, пересекающи­еся речевые потоки столь многозначны, широки, что, кажется, требуют вы­хода в пространство: на сцену, на площадку, на улицу. Героям необходима гласность — собрание, многолюдная деревенская сходка, где голоса звучат открыто, правота утверждается, а виновные порицаются или сурово осуж­даются в народных мнениях. Невмешательство окружающих в происхо­дящее, в судьбу героя оборачивается отчаянием, одиночеством, порой трагедией. Поэтому рамки рассказов Шукшина открыты, финалы, за немногим исключением, ждут своего продолжения, призывая к соучастию всю огромную читательскую аудиторию. Природа конфликтов произведений Шукшина такова, что “не укладывается” в сюжет одного рассказа. Важнейшие си­туации развертываются во множественности, тяготея к одному центру: герой в борьбе за нравственные идеалы, в стойком, мужественном сопро­тивлении, противодействии мещанству, злонравию, потребительству ут­верждает социально необходимое.

Иные циклы рассказов представляют своего рода витки усложняюще­гося содержания, которое поднимает нас на новую ступень знания жиз­ненных явлений и характеров, требующих от автора и читателя более совершенных качеств исследования и анализа. Тогда, на высшей ступени, наблюдается переход к сатире, цель которой не сводится, однако, к простому осмеянию. Это — сатира высокая, гражданственная, по сути сво­ей трагедийная.

Отдавая должное художнику-рассказчику, мы распознаем через искусство В. Шукшина общественное назначение литературы, перспективы ее развития.

Список использованной литературы:

    И. Толченова “Слово о Шукшине”; “Современник” М. 1982 г.

    В. Коробов “Василий Шукшин. Творчество. Личность”; “Советская литература” М. 1977г.

    Л. Емельянов “Василий Шукшин. Очерки творчества”; “Художественная литература” С.-П. 1983г.

    В.А. Апухтина “Проза Шукшина”; “Высшая школа” М. 1986г.

    В.Ф. Горн “Василий Шукшин. Штрихи к портрету”; “Слово” М. 1993г.

    И. Дедков “Последние штрихи”; “Современник” М. 1989г.