А.П. Чехов и русский театр

А. П. ЧЕХОВ И РУССКИЙ ТЕАТР

Театр был для Чехова первой любовью. Этой любви он оставал­ся верен всю свою жизнь. Театр создавал Чехова, и драматург от­платил ему тем же — он создал театр.

Чехов нередко зарекался писать для театра, но он не мог не воз­вращаться к нему.

Характерно также и то, что жанр водевиля он предпочитал “высоким” жанрам театра. Известно: “Вишневый сад” Чехов заду­мал как четырехактный водевиль, где “черт будет ходить ходу­ном”. Мечта написать водевиль хороший, по воспоминаниям совре­менников, была мечтой его жизни. Это можно объяснить тем, что кроме безобидных водевильных противоречий, шутки, торжества смеха водевиль означал для Чехова школу мастерства — стиль и лаконизм.

Вспомним основной чеховский принцип: “Искусство писать — это искусство сокращать”. Одноактные сценки и шутки Чехова по­могают понять, почему глубокую и лирическую пьесу “Вишневый сад” Чехов был склонен считать водевилем.

Однако сегодня Чехов — драматург, чье искусство в значитель­ной степени определило физиономию театра нашего столетия. Он принес на сцену новые формы, новое содержание и новый дух.

Словно голубка Пикассо для международного сообщества, чайка на занавесе МХАТа стала для театра символом нового отношения к миру и зрителю. “Чайка” открывает классический цикл чеховской драматургии: комедия “Чайка”, “Дядя Ваня” — не комедия, не драма, не трагедия, а так: “Сцены из деревенской жизни в 4 дейст­виях”; “Три сестры” — драма и “Вишневый сад” — комедия.

Кроме объединяющего эти произведения структурного призна­ка — все они имеют четыре действия, — герои пьес обычные люди, с обычными мыслями, в обычных усадебных интерьерах, с обычны­ми желаниями и чувствами. Чехов умеет показать, как сквозь это обычное постоянно и сильно сияет скрытая красота. И даже тогда, когда жизнь пропадает напрасно, расходуется на пустяки, мельча­ет, этот огонь не слабеет: “Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, немножко сладкою, как ласка. Я верую, верую...”

Чехов может забрать у своих героев все: иллюзии, молодость, таланты, но одно всегда с ними — надежда. Вспомним Ольгу из “Трех сестер”: “Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем”. Вспомним отдаленный звук, точно с неба, звук лопнув­шей струны, — все это образцы вечной, немеркнущей надежды.

Эстетический принцип — скрытость, затаенность красоты в обыкновенном и повседневном, был тесно связан с убеждением Че­хова в богатстве, разнообразии и талантливости русской жизни. Это мог почувствовать только новый, нетрадиционный театр. Недаром по поводу постановки “Чайки” в Петербурге Чехов писал: “Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжелое напряжение недоумения и позора”.

Таким образом, новой драматургией нового века стал МХАТ, где было понято главное — пьесы Чехова имеют кроме внешнего плана иные, глубокие смыслы, не менее, а иногда и более важные. И задача театра: внятно и вдумчиво раскрыть их зрителю.

Чеховская драматургия не терпит статичности. Она живет в ин­терпретации, каждый новый театр и новый режиссер открывают в ней новые файлы. Современный театр сегодня переживает, спустя 100 лет, настоящий чеховский бум. Нет такой приличной сцены, где не шли бы “Три сестры”, “Чайка”, “Вишневый сад”, реже — “Дядя Ваня”. Чехов абсолютно органичен сознанию человека конца XX столетия. Бесчисленные театральные и киношные трактовки, чеховские фестивали, мучительные поиски образов — таков слож­ный и новый Чехов сегодня. Не менее новый и сложный, чем при жизни. Его камерные, дачные сюжеты и разговоры оказались инте­ресны и актуальны. Он все терпит: любые подмостки, любых акте­ров и режиссеров, все, кроме дурного вкуса.