Горький и революция
Горький и революция
Л.П. Егорова, П.К. Чекалов
"Несвоевременные мысли" обозначили "зигзаг", казалось бы, прямого пути Горького в революцию. Но это не было отходом от самой темы революции. Как уже было справедливо сказано, "Горький и революция" - сочетание слов привычное, естественное и правомерное, ибо революция и Горький неразрывно связаны не только в сознании читателей, но и по сути" (34; 3).
Исследования взаимоотношений Горького и революции стали одним из основных мотивов выступлений участников "Горьковских чтений" в 1990г. на родине писателя - в Нижнем Новгороде. Этой теме непосредственно были посвящены доклады Л.А.Спиридоновой, С.И.Сухих, А.Ф.Цирулева, Н.Н.Иванова,.М.Минаковой, Л.П.Егоровой, Л.К.Оляндэр, А.А.Газизовой, Н.Н.Дикушиной и др. Высказалась мысль, что "в революции М.Горького привлекал не сам факт захвата власти, а возможность последующей реализации в новых, более благоприятных условиях потенциальных способностей человека, его духовного богатства и интеллекта" (11; 93). Подчеркивалось, что в годы революции для Горького самой существенной стала "оппозиция чистой революционности, идеального социализма и их каждодневного воплощения. (4; 88-89), что годы революции в жизни Горького являлись "ключевыми", "объясняющими прошлое и помогающими понять трагедию будущего" (8; 87).
Идеи горьковского форума нашли свое развитие и в книге С.И.Сухих "Заблуждение и прозрение Максима Горького" (Н.Новгород, 1992), в которой автор утверждает, что в "Несвоевременных мыслях писателем "двигал не страх перед революцией, а страх за революцию: ему казалось, что большевики ее губят своим экстремизмом" (34; 39). Чуть ниже автор снова возвращается к этой же мысли: "Несвоевременные мысли" по сути не против, а за большевиков. Их главная боль, главная мысль, главное настроение - страх за судьбу революции. Дело не только в том, что новые Шигалевы и Нечаевы губят Россию ради мировой революции. Дело в том, что они вместе с Россией губят и революцию, и себя" (34; 41).
Наконец, в одной из последних публикаций подчеркивается, что Горький вел спор с Лениным и большевиками "не с позиции отрицания революции, а с целью придания ей более гуманного и достойного облика, преобразования личности, реализация заново открывшихся возможностей культурного строительства", из чего вытекает его стремление внести в русскую революцию "нравственное начало, очеловечить сам процесс разрушения старого и рождения нового мира" (19; 252).
Справедливость высказанных предположений можно подтвердить ссылками на "Несвоевременные мысли", цитатами из интервью и писем М.Горького. Так, например, в заметке "Плоды демагогии" от 5 января 1918г. Горький еще раз подчеркивал то, что неоднократно высказывалось им и ранее: "... с русским пролетариатом производят опыт, за который пролетариат заплатит своей кровью, жизнью и - что хуже всего - длительным разочарованием в идеале социализма". Через неделю писатель снова вернулся к этой теме: "... сейчас идет не процесс социальной революции, а надолго разрушается почва, которая могла бы сделать эту революцию возможной в будущем".
Полагая основную массу русского народа ленивой, инертной, равнодушной к собственной судьбе, Горький видел положительное начало революции в том, что она стряхнула с мужика сонную апатию, заставила его действенно относиться к окружающему миру. Писатель надеялся, что "жестокий, кровавый урок, данный (...) историей, стряхнет нашу лень и заставит нас серьезно подумать о том, почему же, почему мы, Русь - несчастнее других?"
Ругая большевиков за покушение на бесчеловечный опыт, развязывание деспотизма и анархии, за то, что они дали "полный простор всем дурным и зверским инстинктам, отбросили "все интеллектуальные силы демократии, всю моральную энергию страны", с этой точки зрения писатель все же находил оправдание их деятельности: "... психологически - большевики уже оказали русскому народу огромную услугу, сдвинув всю его массу с мертвой точки и возбудив во всей массе активное отношение к действительности, отношение, без которого наша страна погибла бы".
Вариации этой мысли неоднократно будут встречаться и в интервью Горького зарубежной прессе. В 1922г. в книге "О русском крестьянстве" Горький буквально повторяет мысль, высказанную в газете "Накануне": "Нахожу необходимым заявить, что Советская власть является для меня единственной силой, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых, более справедливых и разумных форм жизни".
Но при всем при этом, думается, было бы неверно полностью отождествлять Горького и Октябрь в оговариваемый период. Нельзя забывать, что в душе писателя было подорвано моральное значение революции, пошатнулся ее культурный смысл. Б.А.Бялик считает, что отношение Горького к перспективам революции в 1923г. было достаточно противоречивым и подтверждает свою точку зрения ссылкой на письмо Горького к Р.Роллану: "За четыре года революции она (душа русского человека - П.Ч.) так страшно и широко развернулась, так ярко вспыхнула, Что же - сгорит и останется только пепел - или?" (2; 294).
Двойственность отношения Горького к революции отразилась и в ряде художественных произведений советского периода.
Рассказы 1922-1924 г.г.
В начале 20-х г.г. Горький продолжает работать над автобиографической трилогией: создает "Мои университеты" (1923) и близкую им по содержанию серию "Автобиографические рассказы" (1923): ее составили "Время Короленко", "Сторож", "Рассказ о первой любви", "О вреде философии". Вскоре выходят в свет книги Горького "Заметки из дневника. Воспоминания" (1924) и "Рассказы 1922-1924г.г." (1925).Наибольший резонанс вызвала последняя, куда вошли "отшельник", "Карамора", "Голубая жизнь", "Рассказ о необыкновенном" и др. Они отразили интерес писателя не только к реалиям действительности, к взаимодействию социального и природного в человеке, но и к опыту Достоевского, к философским концепциям эпохи, представленным именами Н.Федорова, Н.Бердяева и др.
Своеобразие позиции писателя сразу подметил А.Воронский:
"Горький так много уделяет теперь внимания озорникам и чудакам. К ним у него не только любопытство, но и любовь. О Павлах (Власовых - П.Ч.) и новой обстановке он молчит, зато с исключительным старанием отыскивает странное, чудное и озорное (...). Он любит запутанных людей" (3; 46-48).
Очевидно, сказанное можно объяснить желанием писателя проникнуть в суть народной стихии, в глубины национального характера, о чем, кстати, говорил и он сам: "Я вижу русский народ исключительно, фантастически талантливым, своеобразным. Даже дураки в России глупы оригинально, на свой лад, а лентяи - положительно гениальны. Я уверен, что по затейливости, неожиданности изворотов, поворотов, так сказать - по фигурности мысли и чувства русский народ самый благодарный материал для художника" ("Заметки из дневника. Воспоминания").
И в чисто художественном плане это была новая ступень. Воронский считал, что Горький "пишет сейчас лучше", что "писатель возвысился до уравновешенного и законченного мастерства. Он не злоупотребляет больше афоризмами, не перебивает прекрасных страниц риторикой и публицистикой и пишет только о том, что наиболее свойственно его таланту. Внимательное отношение к слову доведено до высочайшей строгости... В этом смысле можно говорить о новом Горьком". И признавая, что эти рассказы популярны у современных ему, особенно молодых читателей, Воронский пророчески предсказывал: "Жить произведения последних лет, надо полагать, будут дольше" (3; 48-49). Весомо и доказательно прозвучал главный тезис Воронского:
"Горький был и остается большим и по-своему единственным и неповторимым писателем".
Однако чаще современники Горького - А.Луначарский, Д.Горбов - упрекали его в неопределенности авторской позиции (хотя и ценили новую прозу за притчевый, символический характер). Еще более суровой к писателю была налитпостовская критика, считая его поэтом "уродцев", изменившим своему революционному прошлому. Признавая художественное совершенство рассказа "Отшельник", великолепие образной изобразительности, давно невиданной в пореволюционной прозе, критика вменяла автору в вину выбор героя: "... Взят самый гнусный образец человеческой породы" (). При этом не учитывалась авторская сверхзадача объективно исследовать все "извороты" человеческой души.
Рассказ открывается лирической пейзажной зарисовкой:
"Лесной овраг полого спускался к Оке, по дну его бежали, прячась в травах, ручей; над оврагом - незаметно днем и трепетно по ночам - текла голубая река небес, в ней играли звезды, как золотые ерши".
"Волшебная сила поэзии, заключенная в этих просто и плотно составленных словах,- отзывался об этом вступлении А.И.Овчаренко,- подхватывает и переносит нас в мир, полный радости. Чувствуешь себя так, словно купаешься в прозрачно, одновременно освежающем и согревающем источнике" (21; 71-72).
Дальнейшее описание места обитания отшельника обретает даже какие-то "первобытные" очертания: "По юго-восточному берегу оврага спутанно и густо разросся кустарник, в чаще его, под крутым отвесом, вырыта пещера, прикрытая дверью, искусно связанной из толстых сучьев, а перед дверью насыпана укрепленная булыжником площадка в сажень квадрата, от нее к ручью спускаются лестницей тяжелые валуны. Три молодых дерева растут перед дверью - липа, береза и клен".
В отличие от сильных и мужественных романтических героев раннего Горького внешность Савела Пильщика подчеркнуто безобразен: "Старик среднего роста, плотный, но весь какой-то измятый, искусанный. Лицо его, красное, точно кирпич, безобразно, левая щека разрезана от уха до подбородка глубоким шрамом, он искривил рот, придав ему выражение болезненно-насмешливое, темненькие глаза изувечены трахомой - без ресниц, с красными рубцами на месте век, волосы на голове вылезли клочьями, одна - небольшая - на макушке, другая обнажила левое ухо..."
По житейским и этическим меркам Савел - страшный грешник: растлил родную дочь, о чем автор не забывает, но в то же время повествователь с сочувствием воспринимает слова героя: "Всякий человек не всю жизнь плох, иной раз и плохой похвалы достоин. Человек - не камень - а и камень от времени меняется".
И очень скоро за внешним уродством проглядывает, а затем и заслоняет его добрая, ласковая, обаятельная и человечная душа лесного человека - отшельник: "... Он казался почти красивым, красотою пестро и хитро спутанной жизни. И его внешнее безобразие особенно резко подчеркивало эту красоту".
Савел прожил большую и интересную жизнь. В ней хватало всего: и работы ("семнадцать лет бревна резал"), веселья и беззаботности ("а я - веселый был, игристый, турманом жил,- знаешь, голуби есть турмана"), любви ("бабы, девки любили меня, ну - как сахар..."), и обиды ("... обидели меня, - в кровь обидели!"), и путешествия ("был я в Киеве, и в Сибири был... Я - в... Курск... Я - в Царицын, а там на пароход, потом морем ехал в Узун (город в Персии - П.Ч.)... прошел на Новый Афон..."). Вынес Савел из жизни одно убеждение: "Все обман один, законы эти, приказы всякие, бумаги..." И потому из мира цивилизации уходит старик в мир природы, где все просто и естественно. Он оборудовал себе пещеру "хозяйственно и прочно, - на долгую жизнь" и живет себе тихо-мирно ("я, дружба, просто тихий человек"), никому не мешая ("никому не мешаю и никуда не лезу"), по мере сил своих служа Богу и людям ("я полезный и ему (Богу - П.Ч.) и людям"). Старик осознает себя большим утешителем: "Да-а, дружба, не легко людям жить, - охо-хо! Не сладко (...) Вот - утешаю я их, н-да". Причем утешает сообразно своему опыту, исходя из того, что наиболее полезно человеку в данную конкретную ситуацию: "я всем правду говорю, кому какую надо (...) А которых - обманываю немножко, ведь живут и такие люди, которым нет уже никакого утешения, кроме обмана... Есть, дружба, такие... Есть..."
Последнее откровение, не правда ли, очень близко напоминает нам Луку из пьесы "На дне"? Да, можно признать, что они братья по духу и крови по жизненной своей позиции. Но что удивительно, позиция самого автора, яростно и непримиримо относившегося к Луке и людям его типа, в данном случае обнаруживает совершенно иное отношение: он откровенно любуется стариком-отшельником, симпатизирует ему, восхищается умением обходиться с людьми... Отношение автора к герою проглядывает в лирически окрашенных кратких комментариях к повествованию старика: "Смеху его ладно вторил ручей. Тепло вздыхал ветер; по нежным бархатам весенней листвы скользили золотистые зайчики..." Символично не только то, что образ Савела напоминает нечто первобытное, родственное природе, но и то, что смех его, речь сливаются с природой, образуя нечто естественное, единое: "Его мягкий сиповатый голосок звучал певуче, неутомимо и родственно сливался в теплом воздухе вечера с запахом трав, вздохами ветра, шелестом листвы, тихим плеском ручья по камням. Замолчи он - и ночь будет не полна, не так красива и мила душе..."
Автор любуется ладной речью отшельника и без какого-либо соотнесения с природой: "Говорил Савел удивительно легко, не затрудняясь поиском слов, одевая мысли любовно, как девочка куклы (...) плел свой рассказ так убедительно просто, с такой ясной искренностью, что я боялся перебивать его речь вопросами. Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и все-таки поддавался колдовству его речи".
Речь старика всегда эмоционально окрашена. Это ощущается и по интонации героя, и по тем многозначительным эпитетам, подбираемым писателем для обозначения манеры общения старика с людьми: "с восхищением говорил", "умиленно сказал", "ласковый голос", "оживленно начал", "радостно продолжая сквозь смех", "певуче протянул", "певуче произнес"...
Особенно восхищало автора в герое умение насыщать знакомые и избитые слова богатым смыслом, любовью к людям, неисчерпаемой нежностью. Так, слово "милая" Савелий умел произносить бесчисленно разнообразно: с умилением, с торжеством, с трогательной печалью, укоризненно ласково, сияющим звуком радости... Но всегда, как бы оно ни было сказано, слушатель чувствовал, что "основа его - безграничная, неисчерпаемая любовь".
Впервые услышав, как певуче произнес старик это слово, автор вздрогнул: "Никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью". "Никогда раньше не доводилось мне слышать и принять это хорошо знакомое, ничтожно маленькое слово насыщенным такой ликующей нежностью". "Бог знает, как уродливый старик ухитрялся влагать в это слово столько обаятельной нежности, столько ликующей любви"; "Емкость этого слова была неисчерпаема, и, право же, мне казалось, что оно содержит в глубине своей ключи всех тайн жизни, разрешение всей тяжкой путаницы человеческих связей. И оно способно околдовать чарующей силою своей не только деревенских баб, но всех людей, все живое"; "Взволнованный глубоко, я готов был плакать от радости, - велика магическая сила слова, оживленного любовью!"
И на фоне сказанного как бы естественно, само собою слагается отношение повествователя к герою: "Я смотрел на старика и думал: "Это - святой человек, обладающий сокровищем безмерной любви к миру?" Вопрос имеет свой подтекст, подчеркивает двойственность в оценке героя, но авторского восхищения не снимает.
В контексте сказанного, думается, нелишне еще раз вернуться к образу Луки и его интерпретации. Как помним, и до 1923г., когда был создан "Отшельник", и после того Горький-публицист выражал свое резко отрицательное отношение к утешителям всякого рода, но как ни странно, художественные типы, созданные им же, говорят об обратном. Во всяком случае необходимо признать, что различное и даже противоположное отношение к утешительству в публицистике и художественных произведениях, по всей видимости, одно из тех противоречий, наличие которых признавал в себе сам Горький.
Стремление писателя разобраться в душе героя, какими бы грехами она ни была отягощена, очевидно и в других рассказах цикла. В советской критике наибольшее осуждение вызвал "Карамора", который даже Воронский назвал "неудачной вещью", вызывающей чувство недоумения и досады: "Нельзя так двойственно писать о провокаторах, нельзя, особенно у нас в России" (49). Однако в наши дни Г.Панфилов, экранизируя роман "Мать", дополнил свой сценарий и рассказом "Карамора".
В литературоведческом плане в "Рассказах 1922-1924 г.г." современные исследователи (А.Газизова, Т.Пшеничук и др) отмечают маргинальность нового героя Горького, сложность субъективно-объективной организации текста, структурирующие и смыслообразующие функции мотивов.
"Рассказ о необыкновенном"1
Рассказ вошел в цикл "Рассказы 1922-1924 г.г." как заключительный: на этом автор настаивал при редактировании. Очевидно, произведение подводило определенный итог размышлениям писателя и заняло важное место в его творческой биографии. "Занят весьма сложным рассказом,- сообщал он,- и ничего не могу делать, ни о чем не думаю, кроме Якова..." (4; 17, 626). Яков Зыков родом из рязанской деревни и выросший в Сибири под пером Горького вырастает в фигуру типическую. Критика увидела в Якове традиционные для Горького образ странника, искателя правды жизни, но перенесенную в условия гражданской войны. Здесь также сохранилась установка Горького на якобы документальную достоверность изображаемого. К Зыкову можно отнести сказанное Горьким о герое "Голубой жизни": "... Введен в рассказ для придания ему большей реальности".
Именно в целях максимальной житейской достоверности автор предоставляет герою право самому поведать о своей жизни: авторское "вмешательство" проявилось лишь в начале, в подробнейшей портретной характеристике. Удивительно живо передано время революции с его парадоксальными контрастами, отраженными уже в первой фразе: "В одном из княжеских дворцов на берегу Невы в пестрой комнатке "мавританского" стиля, загрязненной, неуютной и холодной, сидит, покачиваясь, человек, туго одетый в серый, солдатского сукна кафтан". И то, что на княжеском паркете "притоптывает" в такт исповеди тяжелый рыжий сапог с каблуком широким, точно лошадиное копыто, раскрывает фантастическую реальность недавних лет.
Словесная живопись горьковского портрета традиционна: запоминаются встрепанные волосы мочального цвета, подрезанные усы, напоминающие вытертую зубную щетку, "духовная косоватость взгляда" и "недоверие существа, многократно обманутого людьми". Автор замечает, что большеротое, зубастое - "щучье" - лицо этого человека не интересно, обычно для центральных губерний России. "Но не редко,- пишет автор,- где-то в глубине зрачка таких глаз сверкает холодное острие, как иглою, неожиданно пронзающее наблюдателя искусно скрытый силой разума". Поэтому повествователь упросил Якова "рассказать его жизнь".
Первое впечатление подтвердилось речью героя, авторское описание которой - интонации, жеста - заняло едва не целую страницу. Яков говорит, "расстегивая и вновь застегивая крючки кафтана.., как будто хочет раздеться, встряхнуться, сбросить с себя какую-то внешнюю, накожную тяжесть", - это великолепная метафора самообнажения внутреннего мира, передающее душевную расположенность повествователя к своему собеседнику.
Затем повествователь как бы сходит со сцены и слово героя звучит как сказ, достаточно отчетливо маркированный стилистически. "Война глотает людей, как печь дрова",- образно говорит Яков. В то же время рассказ дает обобщающую картину народной жизни и "судьбы человека" первых десятилетий века. "Та серая фигура хромого человека - когда я еще читал! - а все еще ходит за мной",- признавался М.Пришвин, свидетельствуя о жизненности и впечатляющей силе горьковского образа.
Перипетии сюжета определяются обычными для жанра рассказа-исповеди биографическими подробностями: раннее сиротство, батрачество, скрашенное дочерью хозяина, инвалидность, жизнь у доктора, глупость чиновника, из-за которой Яков оказался в тюрьме... Потом жизнь снова пошла по тому же кругу, оттеняющему духовную возмужалость и своеобразную внутреннюю работу мысли героя. Совет доктора читать книги падают на благодатную почву: "Суть книжки мне всегда легко давалась. Чужие мысли очень просто понять, когда свои в голове есть",- заключает герой, и в его панегирике чтения явно выражено и авторское отношение к книге - "источнику знаний". Но знания эти не отвлеченные, они подкрепляют революционное нетерпение героя, которое однако революционером стал не сразу.
Революцию 1905 года он воспринимает как "другую узду на людскую нужду": "Революция была, а толку не родила; после нее еще хуже стало",- говорит он. У Зыкова было типично крестьянское отношение к политике ("Политические - мелкий народ". "Политические хотят власти, а нам нужна свобода души"). Только свержение царя и последующие события Зыков воспринимает как "великую радость". Поэтому критика 20-х г.г. увидела в нем большевика: это был единственный герой цикла рассказов, которого миновали критические разносы. В его исповеди есть прямое признание: "Это вот теперь наша партия правильно идет",- что отражало надежду крестьянства на свободное владение землей. "Ощетинился народ ежом, вцепился в землю, как ярый парень в девку". Именно на тот период беззаветной веры и надежды приходится активность героя, приносящее ему максимальное удовлетворение:
"За этот год я, пожалуй, говорил больше, чем за все свои сорок три. В грудях у меня колокол гудел. Великие радости испытал я в тот год, большое уважение от людей ко мне видел".
Но не так все просто оказалось с революционной "социальной справедливостью": "Мужики, слышу, рычат, костят Москву, большевиков матерщиной кроют",- замечает потом Зыков. И хотя это объясняет агитация "старикашки в папахе", но из его рассказа видно, что она (агитация) падает на подготовленную почву. Да и в другом месте Зыков правдиво говорит о зарождающемся недовольстве: "Кто уныло глядит, кто сердито... Жалуются на поборы, на комиссаров. Я, конечно, разговариваю их, объясняю, хотя сам не очень понимал: в чем суть?" Возможно, поэтому в 50-60-е г.г. стали считать, что Зыков не годится в положительные герои; отмечалась двойственность его отношения к революции, политике и большевикам (2; 285-289).
В рассказе Якова проступает развенчание привычного для советской литературы героического пафоса. "Человек бесстрашный,- говорит Яков о партизанском командире Ивкове,- потом оказалось, оттого бесстрашен, что не значительно умен". Из рассказа видно, как легко переходили люди из стана в стан (например, офицер Кульчицкий), потому что не видели высокой правды ни в одном, ни в другом. Таким образом, концепция революции в рассказе оказывается не столь прямолинейной и однозначной, что, вероятно, соответствовало восприятию Горьким этого события в середине 20-х г.г.
Можно полностью согласиться с мнением Н.Примочкиной:
"На фоне литературы 20-х г.г. о революции и гражданской войне с ее ярким романтизмом, делением на "черное" и "белое" изображение гражданской войны в Сибири в рассказе Горького поражает зрелостью мысли, "надклассовым", общечеловеческим подходом к этой борьбе внутри одной нации, внутри одного народа. Борьба эта изображается как страшная национальная трагедия. Причем красные партизаны отнюдь не идеализируются, так же, как и белогвардейцы. Горький показывает озверение человека, равнодушие к своей и в особенности к чужой жизни, привычку к убийству, становящуюся иногда почти потребностью (образ партизана Петьки, с удовольствием убивающего пленных). Таков страшный итог братоубийственной войны. Подобная "надклассовая", общечеловеческая точка зрения сближает рассказ Горького с изображением партизанской войны в Сибири в романе Б.Пастернака "Доктор Живаго" (26; 130).
Однако этот важнейший смысл рассказа литературовед прочитывает как-то вне образа рассказчика, подчеркивая постоянную и напряженную полемику автора со своим героем. На деле этическая оценка Зыкова гражданской войны Горьким разделяется полностью, и герой явно выступает носителем авторской точки зрения. Это подтверждается всем складом внутреннего мира героя, его восприятия, а точнее, неприятия войны. Якова мучает, что война отбивает народ от его избяной жизни: "Скучно мне ночами - думаю, когда конец этому крутежу (...) Людей жалко - много людей погибало от глупости своей, ой много". Это рассказчик, а не повествователь, раскрывает на собственном примере пагубность воздействия военного положения на психику людей:
"Не в охоту это было мне, однако и я тоже винтовочку взял, иду... Стрелок я был никакой, охотой никогда не занимался, а однако распалило и меня; ружье - инструмент задорный, ты его только наведи, оно само стреляет".
К этой мысли Зыков возвращается не раз, обнаруживая способность к саморефлексии и психологически тонкое понимание того, как война затягивает людей: "Хотя я человек не боевой, а тоже раззодорился, стрелял и колол с большой охотой",- с искренней горечью признается он. Сарказмом исполнены его слова о ставшем привычкой военном быте: "Людей бьем - песенки поем". И как непреложная истина звучит его, по-горьковски точный афоризм: "Убивать людей - окаянное занятие". В доказательство того, что "война - занятие глупое и дорогое", "вредное занятие", Яков приводит историю Петьки, "набалованного" на убийства. Это пример того, когда проявляются самые агрессивные инстинкты, ставящие человека на грань психопатии:
"У нас был парнишко один, Петька, так он до того избаловался, что, бывало, наберем пленников, он обязательно пристает - давайте, расстреляем! Просит Ивкова: дозвольте пристрелить! Глазенки горят, рожица красная. Миловидный был и с виду тихий. Запретит ему Ивков, а он все-таки застрелит пленника и оправдывается:
- Это я - нечаянно!
Или скажет:
- Да он все равно раненый был, не выжил бы!
Раза два бил его Ивков за эти штуки. Таких, набалованных на убийство, у нас не один Петька был".
Именно Яков - и только через его посредство автор - выступает здесь главным обвинителем. В этом описании также нет увиденного Примочкиной "несогласия автора со своим героем, спора с ним". Неодобрение жестоких поступков Петьки прозвучало даже в рассказе о его гибели: "Признаться, так Петьки и не жалко было, надоел он баловством своим".
Но несмываемая и тяжело переживаемая кровь и на Якове: "Вот вы видите: я человек кроткий, а однако своей рукой прикончил беззащитного старичка..."
Этот эпизод Примочкина считает одним из наиболее серьезных аргументов в негативной авторской характеристике Зыкова. Литературовед использует даже косвенное доказательство: Горький намеренно начинает и заканчивает цикл образом отшельника, а отношение автора к такому герою, судя по первому рассказу, сугубо положительное. Да, смерть старика от руки Якова ужасна, как и слова последнего: "Стариков не жалейте... Молодой переменится, а старикам перемениться некуда" (едва ли не дословное повторение установок народника Ткачева). Но в отличие от бессмысленных, немотивированных убийств, которые так часты в период социальной смуты, Яков стремится объяснить свой поступок. Старик для него, поверившего большевикам, - враг: "Рассказывает, что в Москве разбойники и неверно командуют... Сопротивляться велит". Но толчком к действиям Якова (вначале - просто увещевания, которым старик не внял) послужил страшный факт: настроенные антисоветской агитацией старика, сельчане зарубили двух вернувшихся с фронта красноармейцев. "Крутежа" к старым порядкам Яков допустить не мог. Но карательно-упреждающая мера далась Якову трудно:
"Тут бы мне и ударить его, да это, видишь ли, не больно просто делается... И мне жутко было, даже ноги тряслись, особенно, когда он из-под ладони взглянул на меня... И мне тоже будто жаль его что ли. Однако, говорю:
- Ну, старик, жизнь твоя кончена...
А рука у меня не поднимается... Тошнота в грудях, и весь трясусь"
В своих нелегких раздумьях о необходимости уничтожения зла и жестокости Зыков приходит к тем же выводам, что и доктор в рассуждениях о необходимости революционных перемен. В минуты, когда доктора "покидала осторожность", он мог обмолвиться:
" - Конечно, лучше бы все сразу к черту послать...
Однако сейчас же и прибавит:
- Ну - это невозможно!"
И объяснял Якову: "Мы-де присуждены жить под властью прошедших времен, корни пустяков вросли глубоко, корчевать их надо осторожно, а то весь плодородный слой земли испортишь. Сегодняшним днем командует вчерашний, а настоящая жизнь обязательно будет командовать будущей..." Теперь Яков фактически повторяет аргумент доктора, говоря: "Тупая жестокость эта в кости человеку вросла, как тут быть?". Повторение аргумента подчеркивает его значимость и, одновременно, определенное изменение в духовном облике самого героя (раньше с доктором он абсолютно не соглашался). И все же вывод Якова категоричен: жестокостью "многие совсем неисцелимо заражены и живут ради того, чтобы других заражать. Нет, здесь ничего не поделаешь, бить друг друга мы будем долго, до полной победы простоты".
С позиции сегодняшнего дня такой вывод героя весьма уязвим: жестокость порождает новую жестокость, и так - без конца. Очевидно, уязвимость этой стороны рассуждений Зыкова автор "Несвоевременных мыслей" понимал, но "новый Горький" не спешит осудить героя, оставляя за ним право на собственное мнение, не нарушая объективности изображения характера, отразившего свою эпоху. Запутанность социальных отношений людей, приводящая к кровавым драмам, вот о чем болит душа и автора, и героя.
Но проблема жестокости и насилия революции в рассказе не единственная и, очевидно, не главная, судя по его названию. Горький провидчески выявляет ростки будущих социальных невзгод, что сразу заметил А.Воронский: "... Здесь мы встречаемся с неожиданными и скептическими мыслями писателя" (3; 45). Критик ссылался и на эпизод из "Моих университетов", где рабочий говорил повествователю: "Ничего мне не надо, никуда все это - академии, науки, аэропланы - лишнее! Надобно только угол тихий..." Автор тогда увидел в намечаемой коллизии духовную лень: после беседы с ним я невольно подумал: а что, если действительно миллионы русских людей только потому терпят тягостные муки революции, что лелеют в глубине души надежду освободиться от труда".
Однако в рассказе "О необыкновенном" проблема лишнего обрела другой смысл, столь значительный, что Воронский счел необходимым подробно истолковать рассказ:
"...Участник революционной борьбы, прошедший сложный и тяжкий жизненный путь партизан, утверждает: все зло на земле и несправедливость оттого, что люди хотят необыкновенного и не могут понять, что спасение в простоте. Каждый хочет быть особенным. Отсюда - сословия, классы, насилие. Революция все это должна сравнять, уничтожить, запретить особенное, отличное, чтобы не было никаких отличий".
Мысль Воронского варьировалась и в дальнейшем. Б.А.Бялик находил заслугу Горького в "разоблачении реакционности идеи "упрощения жизни", победа которой, по мнению литературоведа, могла привести к "тому же самому, что и стремление Макарова (главный персонаж "Рассказа о герое" М.Горького -П.Ч.) выстирать и выгладить людей, "как носовые платки" (2; 288, 290). А.И.Овчаренко пришел к заключению, что проповедуемый Зыковым "принцип упрощения жизни и человека в социальном плане может привести к своеобразному "казарменному коммунизму" (21; 82-84). Н.Н.Примочкина справедливо считает, что в Зыкове заключено огромное обобщение и пророчество художника, сумевшего уловить опасную тенденцию развития революции, тенденцию на понижение культуры.
"Дальнейшее развитие революции,- продолжает свою мысль ученый,- к сожалению, оправдало многие опасения Горького. Зыков - не вся правда о революции, но все же достаточно типичный отрицательный (как бы это ни звучало непривычно для нашего уха!) образ большевика-революционера из народа. Многочисленные Зыковы, руководствуясь своими идеями об упрощении жизни, уничтожении всех людских сословий и различий, с успехом стали осуществлять это "упрощение" из своих чиновных кабинетов. Символическое звучание приобретает "широкий, точно лошадиное копыто", каблук Зыкова, возникающий в первых строках рассказа. Под этим уравнивающим и утаптывающим каблуком стонала Россия в 20-30-е г.г., "упрощаемая" Зыковыми" (26; 134).
Действительно, мотив необыкновенного - таланта, образования, профессионализма (выучки) - как лишнего, ненужного, вредного проходит через всю исповедь Зыкова, который проповедует буквальное равенство всех людей. "Все на свете надобно сравнять, особенно необыкновенное,- убежденно провозглашал Яков Зыков,- уничтожить, никаких отличий ни в чем не допускать, тогда все люди между собой -хотят не хотят - поравняются, и все станет просто, легко..."
Разумеется, Горький с его трепетным отношением к культуре, таланту, образованию с такими мыслями Зыкова a priori согласиться не мог (в этом нужно признать правоту Н.Примочкиной). Но проблема отношения к необыкновенному, как к "пустякам" волновала писателя не только ее социальными и политическими перспективами, а как явление народной философии. Русская литература первой трети века проявляла большой интерес к сектантству; не был исключением и Горький. Теория Зыкова не придумана им самим, она унаследована от старика сектанта, укоряющего сокамерника: "Ты себя от людей отделить хочешь. А беда-то, грех жизни в том и скрыт, что каждый хочет быть особенным, отличия ищет (...) Где особенное, там и власть, а где власть - там вражда, непримиримость и всякое безумство". Встреча с сектантом заставила Зыкова по-новому посмотреть и на доктора, перед которым он раньше благоговел. Яков становится проповедником, собирающим вокруг себя много людей и, неверующий, он говорит, как по Евангелию, неся столь близкую крестьянству идею равенства и "упрощения" жизни (вспомним также, что идея опрощения жизни волновала и великого Л.Толстого). Задушевность заключительных слов героя, обращенных к повествователю: "Так-то, браток..." - не может не тронуть сердце. Автор приглашает читателя поразмыслить над крестьянской психологией, над народным восприятием революции и человеческого бытия в целом.
Как подлинно классическое произведение, рассказ Горького обнаруживает и другие, подчас парадоксальные смыслы. Думается, в философии Зыкова, в его трактовке "пустяков" есть зерна пророческого предупреждения об избыточности цивилизации и ее саморазвивающейся индустрии, когда ради "пустяков" человечество губит основу своего естественного, соприродного существования.
Список литературы
Для подготовки данной применялись материалы сети Интернет из общего доступа