Проблема характера в произведении Трифонова "Дом на набережной"
СОДЕРЖАНИЕ
литературный характер трифонов
ВВЕДЕНИЕ
ГЛАВА 1. ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПОНЯТИЯ «ХАРАКТЕР» В ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИИ
1.1 Определение термина «характер» в художественном произведении
1.2 Способы раскрытия литературного характера
ГЛАВА 2. ПРОБЛЕМА ХАРАКТЕРА В ПОВЕСТИ ЮРИЯ ВАЛЕНТИНОВИЧА ТРИФОНОВА «ДОМ НА НАБЕРЕЖНОЙ»
2.1 Исследователи о своеобразии героя в творчестве Ю.В. Трифонова
2.2 Анализ специфики героя в повести «Дом на набережной»
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
ЛИТЕРАТУРА
ВВЕДЕНИЕ
Юрий Трифонов родился в Москве, 28 августа 1925 года. Ему выпало ослепительно счастливое детство в дружной семье, с отцом, героем революции и Гражданской воины, с друзьями ровесниками, обитавшими в том же «правительственном» доме на набережной Москвы-реки. Этот дом вырос в начале 30-х годов почти напротив храма Христа Спасителя, соперничая с ним огромностью и, казалось, беря в состязании верх: вскоре храм будет взорван. Но несколько лет спустя жильцы стали один за другим, обычно по ночам, исчезать. Шла волна массовых репрессий. Арестовали и родителей Трифонова. Детей вместе с бабушкой выселили на окраину. Отца Юра больше никогда не видел, мать лишь долгие годы спустя...
Во время Великой Отечественной войны он работал на авиационном заводе, а в 1944 г. поступил в Литературный институт им. A.M. Горького. Однажды, когда зубастые сокурсники в пух и прах разнесли его рассказ, руководитель семинара, известный писатель Константин Федин, неожиданно вспылил и даже кулаком по столу стукнул: «А я вам говорю, что Трифонов писать будет!»
Уже на пятом курсе Трифонов начал писать повесть «Студенты». В 1950 г. она была напечатана в журнале «Новый мир» и сразу получила высшую награду - Сталинскую премию. «Успех - опасность страшная... У многих темечко не выдержало», - сказал Трифонову Александр Твардовский главный тогдашний редактор «Нового мира».
Автор весьма талантлив, - заметил о «Студентах» Илья Эренбург. - но я хотел бы надеяться, что он когда-нибудь пожалеет о том, что написал эту книгу. И действительно, через много лет Трифонов чрезвычайно резко отзовется о повести: «Книга, которую писал не Я». В ней еще почти не ощущалось собственного авторского взгляда на происходящее вокруг, а лишь старательно и послушно воспроизводились те конфликты, изображение которых пользовалось одобрением официальной критики.
Трифонов был писателем и никем другим представить его невозможно. За внешней рыхлостью и флегматичностью скрывалась внутренняя сила. От неторопливой повадки и продуманной речи шло ощущение убежденности и независимости.
Печататься он начал рано, рано стал профессиональным писателем; но по-настоящему читатель открыл Трифонова с начала 70-х годов. Открыл и принял, потому что узнал себя - и был задет за живое. Трифонов создал в прозе свой мир, который был настолько близок миру города, в котором мы живем, что порой читатели и критики забывали о том, что это литература, а не реальная действительность, и относились к его героям как к своим непосредственным современникам.
Отсюда - ревность.
- Это черт знает, что - какие-то кухонные склоки, квартирные сплетни. коридорные страсти, где живой образ нашего современника, активной личности? - негодовали одни.
- Трифонов клеймит современное городское мещанство, полуинтеллигентов, отличает безнравственных пошляков! - возражали другие.
- Он искажает облик нашей интеллигенции! Они гораздо чище и лучше, чем предстоят в его изображении! Это шарм какой-то, он не ценит интеллигенцию! - возмущались третьи.
- Этот писатель просто не любит людей. Он не добр, не любит людей с детства, с момента, который лишил его привычного образа жизни, -анализировали четвертые.
- Мир Трифонова герметичен! В нем нечем дышать! - констатировали любители переделкинских прогулок и убежденные поклонники своего воздуха.
Все эти «голоса» не выдуманы. Они звучали настойчиво - со страниц газет и журналов, в частных беседах. Трифонов ничего не выдумывал.
Прозу Трифонова отличает внутреннее единство. Тема с вариациями. Например, тема обмена проходит через все вещи Трифонова, вплоть до «Старика». В романе законспектирована вся проза Трифонова - от «Студентов» до «Обмена», «Долгого прощания», «Предварительных итогов» и «Дома на набережной», там можно найти все трифоновские мотивы. «Повторность тем - развитие задачи, рост ее»1, - замечала Марина Цветаева. Так у Трифонова - тема все углублялась, шла кругами, возвращалась, но уже на другом уровне. «Меня интересуют не горизонтали прозы, а ее вертикали», - замечал Трифонов в одном из последних рассказов.
На Трифонова, как и на других писателей, как и на весь литературный процесс в целом, конечно, влияло время. Но он в своем творчестве не просто честно и правдиво отражал те или иные факты нашего времени, нашей действительности, а стремился докопаться до причин этих фактов. Социальный историзм есть принципиальное качество его прозы: повесть «Дом на набережной» не менее исторична, чем роман «Нетерпение», написанный на историческом материале. Р. Шредер охарактеризовал художественный метод Трифонова как «роман с историей», и Трифонов определил эту характеристику как «очень меткую»2.
В то же время интерес Трифонова к прошлому носил особенный, индивидуальный характер. Этот интерес не является просто выражением исторической эмоциональности - черты, кстати сказать, довольно распространенной. Нет, Трифонов останавливается только на тех эпохах и тех исторических фактах, которые предопределили судьбу его поколения. Так он «вышел» на время гражданской войны и далее на народовольцев. Революционный террор вот чему посвящено последнее эссе Трифонова «Загадка и проведение Достоевского».
Юрий Валентинович вошел в историю русской литературы ХХ века как основоположник городской прозы и заслужил репутацию творца уникального художественного мира, не вписывающегося в жесткие рамки групп и направлений. По мнению критика Л. Аннинского, подобная тематическая обособленность явилась причиной «странного одиночества» Трифонова в отечественной словесности.1 С момента возникновения и становления трифоноведения как самостоятельной литературоведческой отрасли исследователи заговорили о цельности и системности всего художественного массива его прозы. И. Велембовская, рецензируя последние прижизненные издания сочинений Трифонова, назвала всю его прозу «человеческой комедией», в которой «судьбы как бы переплелись, ситуации дополнили друг друга, характеры наложились один на другой».2 И. Дедков в обстоятельной статье «Вертикали Юрия Трифонова» определил художественный мир писателя как «средоточие памяти, идей, настроений, вымышленных и воскрешенных людей, их терзаний, страхов, героических и низких деяний, их высоких и будничных страстей, где все крепчайшим образом переплетено, социально и психологически связано, исторически сближено, сращено до прорастания одного в другое, до упорных повторов и перекличек и где ничто теперь, кажется, не существует и не может быть понято в совершенной отдельности от целого».3 Эти наблюдения резюмировал В. М. Пискунов, обозначивший мир прозы Трифонова как диалектическое единство двух граней таланта: «Итак, с одной стороны, жажда постоянного самообновления, с другой, – подчеркнутая цикличность, повторяемость, упорное возвращение на круги своя. В результате – своеобразнейшая, вполне сложившаяся и одновременно подвижная художественная система…»4
Одним из лучших, наиболее изучаемых является произведение Ю. Трифонова «Дом на набережной». Исследователями до сих пор не определен точно его жанр – повесть это или роман. Объяснение, на наш взгляд, кроется в следующем: романным в данной повести является, прежде всего, социально-художественное освоение и осмысление прошлого и настоящего как взаимосвязанного процесса. В интервью, последовавшем после публикации «Дома на набережной», сам писатель так разъяснил свою творческую задачу: «Увидеть, изобразить бег времени, понять, что оно делает с людьми, как все вокруг меняет... Время - таинственный феномен, понять и вообразить его так же трудно, как вообразить бесконечность... Я хочу, чтобы читатель понял: эта таинственная «времен связующая нить» через нас с вами проходит, что и есть нерв истории». «Я знаю, история присутствует в каждом сегодняшнем дне, в каждой человеческой судьбе. Она залегает широкими, невидимыми, а иногда и довольно отчетливо видимыми пластами во всем том, что формирует современность... Прошлое присутствует как в настоящем, так и в будущем»1. Таким образом, в объем повести автор удалось вместить огромный массив изображаемых проблем и идей, что ставит данное произведение на стыке жанров.
Цель нашей работы – рассмотреть специфику решения проблемы характера в произведении «Дом на набережной» Ю.Трифонова.
Объект изучения – способы воплощения образов героев в данной повести.
Предмет – система персонажей в произведении.
Цель, объект и предмет определяют следующие задачи исследования в нашей работе:
Выявить содержание понятия «литературный характер», основные подходы к его определению в литературоведении;
Рассмотреть пути художественного воплощения характеров персонажей в произведении;
Проанализировать различные точки зрения исследователей-трифоноведов на проблему героя в творчестве Ю. Трифонова;
Изучить особенности решения проблемы литературного характера в повети «Дом на набережной» через рассмотрение конкретных персонажей и сюжета.
Научная новизна нашей работы определяется тем, что в ней впервые предпринята попытка изучения специфики литературного характера в повести «Дом на набережной» как комплексная проблема, имеющая сквозную основу во всем творчестве Ю. Трифонова.
Практическая значимость нашего исследования заключается в том, что материал и выводы, представленные в нем могут быть использованы для дальнейшего изучения творчества Ю. Трифонова, других его произведения. Теоретическая часть работы может применяться при подготовке к занятиям по курсу «литературоведение» и «Теория литературы» в рамках тем «Герой литературного произведения», «Персонаж и система персонажей», «Тип и характер в художественном произведении».
ГЛАВА 1. ИНТЕРПРЕТАЦИЯ ПОНЯТИЯ «ХАРАКТЕР» В ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИИ
Определение термина «характер в художественном произведении»
В современном литературоведении нет единства в терминах для обозначения образа человека в художественном произведений. Достаточно назвать термины «персонаж», «действующее лицо», «литературный герой», а также «характер литературный» и, наконец, просто «образ», чтобы стала ясной терминологическая неоднозначность.1 Основанием для такой неоднозначности является, по-видимому, ряд причин, среди которых отметим многосторонность изображения человека в литературном произведении, сложную систему художественных средств его изображения, что и закрепила терминологически литературоведческая практика. Упорядочение понятий и их терминологического выражения - одна из главных задач любой науки и литературоведения в частности.
Одна из проблем рассмотрения образа человека в литературно-художественном произведении сводится к определению понятия «характер» в его существенных связях. Например, «Словарь литературоведческих терминов» предлагает такую его трактовку: «Характер литературный... -изображение человека в словесном искусстве, определяющее своеобразие содержания и формы художественного произведения»2. Действительно, результатом изображения человека в литературном произведении является, как правило, образ-характер; в то же время не всякое такое изображение представляет собой характер: во-первых, в художественном творении могут быть даны скупые черты, детали, за которыми характер лишь угадывается, а во-вторых, в некоторых случаях персонажи не имеют даже характерных черт, но между тем своеобразно участвуют в действии (таковы, например, дети генерала в романе Ф.М. Достоевского «Игрок»).
Таким образом, приведенное выше определение, по меньшей мере, учитывает не все случаи изображения человека в словесном искусстве. «Персонаж» оказывается в этом отношении понятием более широким.
С.Г. Бочаров устанавливает соотношение понятий «персонаж» и «характер»: «Мы будем различать "характер" и "персонаж", "героя", "действующее лицо" в составе художественного единства, литературного образа человека: анализом его внутренней структуры станет различение этих понятий... Отличая "характер" и "персонаж", мы отличаем как бы "сущность" и "форму" художественной личности»1. Такое соотношение понятий позволяет говорить о «характере персонажа», и теперь важно выяснить, что по существу представляет собой установленная связь. На выводах С.Г. Бочарова основывается Е.П. Барышников: «С точки зрения образной структуры Литературный герой объединяет характер как внутреннее содержание персонажа и его поведение, поступка (как нечто внешнее). Характер позволяет рассматривать действия изображаемой личности в качестве закономерных, восходящих к какой-то жизненной причине; он есть содержание и закон (мотивировка) поведения Литературного героя»2. Такое утверждение, на наш взгляд, односторонне раскрывает диалектику воплощенного в литературе образа человека, а дальнейшее уточнение автора о «борьбе, в результате которой содержание (характер) и форма (действие) могут меняться местами»3 касается уже не основных понятий, а их частных случаев в историческом развитии литературы.
Нетрудно заметить недостаточность предложенного выше рассмотрения односторонней зависимости поведения (поступков) от характера, причем характер и поведение в данном случае являются определяющими чертами персонажа. Коль скоро речь идет о художественном произведении и, следовательно, о художественном характере, нужно говорить в первую очередь о связи взаимообусловленности: необходимо учитывать, что именно поступки, поведение персонажа во многом и обнаруживают художественный характер, собственно создают его, делают достоянием восприятия и оценки. Характер в литературном произведении может и не раскрываться с помощью иных художественных средств, следовательно, поведение в известной степени является одновременно и проявлением (формой), и содержанием изображенного художественного характера.
С учетом вышесказанного анализ поэтики литературно-художественного произведения приобретает большую научную убедительность, однако возникает опасность абсолютизации формальной стороны, когда игнорируется объективность художественного содержания характера. Вряд ли можно безоговорочно согласиться, что «характер персонажа... есть набор дифференциальных признаков»1. Нельзя забывать, что упомянутые признаки суть лишь проявление характера, некой сущности, которая представляет собой категорию содержания»2. Тот факт, что характер дан нам по большей части в его проявлениях, нельзя считать основанием для отождествления характера и суммы его проявлений. «Набор дифференциальных признаков» является следствием характера, который, интегрируя признаки, представляет собой качественно отличную сущность. «Как неповторимая индивидуальность, «информация» о которой одинакова для всех читателей, персонаж есть категория художественной формы»3. Характер же, осмысленный как категория содержания, воспринимается в его социально-психологических и нравственно-философских связях и обусловленности.
Приведем также еще несколько трактовок понятия «литературный характер»:
Бахтин М.М. Автор и герой в эстетической деятельности1
«Характером мы называем такую форму взаимодействия героя и автора, которая осуществляет задание создать целое героя как определенной личности <...> герой с самого начала дан как целое <...> все воспринимается как момент характеристики героя, несет характерологическую функцию, все сводится и служит ответу на вопрос: кто он». «Построение характера может пойти в двух основных направлениях. Первое мы назовем классическим построением характера, второе — романтическим. Для первого типа построения характера основой является художественная ценность судьбы...». «В отличие от классического романтический характер самочинен и ценностно инициативен <...> Предполагающая род и традицию ценность судьбы для художественного завершения здесь непригодна <..> Здесь индивидуальность героя раскрывается не как судьба, а как идея или, точнее, как воплощение идеи».
Михайлов А.В. Из истории характера2
«...charactлr постепенно обнаруживает свою направленность «вовнутрь» и, коль скоро это слово приходит в сопряженность с «внутренним» человеком, строит это внутреннее извне — с внешнего и поверхностного. Напротив, новоевропейский характер строится изнутри наружу: «характером» именуется заложенная в натуре человека основа или основание, ядро, как бы порождающая схема всех человеческих проявлений, и расхождения могут касаться лишь того, есть ли «характер» самое глубокое в человеке, или же в его внутреннем есть еще более глубокое начало».
Таким образом, можно отметить, что в целом под термином «характер художественный» понимается образ человека в литературном произведении, очерченный с известной полнотой и индивидуальной определенностью, через который раскрывается как исторически обусловленный тип поведения (поступки, мысли, переживания, речь), так и присущая автору нравственно-эстетическая концепция человеческого существования. Художественный характер являет собой органичное единство общего, повторяющегося и индивидуального, неповторимого; объективного (социально-психологическая реальность человеческой жизни, послужившая праобразом для литературного характер) и субъективного (осмысление и оценка праобраза автором). В результате характер в искусстве предстает «новой реальностью», художественно «сотворенной» личностью, которая, отображая реальный человеческий тип, идеологически проясняет его. Именно концептуальность литературного образа человека отличает понятие характера в литературоведении от значений этого термина в психологии, философии, социологии.
Художественный характер являет собой органическое единство общего, повторяющегося и индивидуального, неповторимого; объективного (социально-психологическая реальность человеческой жизни, послужившая прообразом для литературного характера) и субъективного (осмысление и оценка прообраза автором). В результате характер в искусстве предстаёт «новой реальностью», художественно «сотворённой» личностью, которая, отображая реальный человеческий тип, идеологически проясняет его. Именно концептуальность литературного образа человека отличает понятие характера в литературоведении от значений этого термина в психологии, философии, социологии.
Воспроизведение характера в его многоплановости и динамике - специфическое свойство художественной литературы в целом (и большинства театральных и кинематографических жанров на словесно-сюжетной основе). Обращение к изображению характера знаменует выделение литературы как искусства из синкретической, «долитературной» религиозно-публицистической словесности «библейского» или средневекового типа.
Представление о характере литературного героя создаётся посредством внешних и внутренних «жестов» (в т. ч. речи) персонажа, его внешности, авторскими и иными характеристиками, местом и ролью персонажа в развитии сюжета. Соотношение в пределах произведения характера и обстоятельств, являющихся художественным воспроизведением социально-исторической, духовно-культурной и природной среды, составляет художественную ситуацию. Противоречия между человеком и обществом, между человеком и природой, его «земной участью», а также внутреннего противоречия человеческих характеров воплощаются в конфликтах художественных.
Утверждается в эстетике и взгляд на сюжет как на важнейший способ раскрытия характера, его испытание и стимул развития.
Способы раскрытия литературного характера
Средствами раскрытия характера выступают в произведении различные компоненты и детали предметного мира: сюжет, речевые характеристики, портрет, костюм, интерьер и пр. При этом восприятие персонажа как характера не обязательно нуждается в развернутой структуре образа. Особой экономией средств изображения отличаются внесценические герои (например, в пьесе Чехова «Три сестры» — Протопопов, у которого «романчик» с Наташей; в рассказе «Хамелеон» — генерал и его брат, любители собак разных пород). Своеобразие категории персонажа — в ее завершающей, интегральной функции по отношению ко всем средствам изображения.
Однако сюжетная связь — не единственный тип связи между персонажами; в литературе, простившейся с мифологической колыбелью, он обычно не главный. Система персонажей — это определенное соотношение характеров. При разнообразии пониманий «характера», сама типизация и связанная с ней индивидуализация изображаемых лиц — принцип художественного творчества, объединяющий писателей различных времен и народов. «...Люди не сходны, те любят одно, а другие другое», — говорит Гомер устами Одиссея («Одиссея». Песнь 14).
Чаще всего сюжетные роли героев более или менее соответствуют их значимости как характеров. Антигоне из одноименной трагедии Софокла главная, страдательная роль уготована мифом. Конфликт между нею и Креонтом, отражающий «различное понимание существа закона» (как традиционной религиозно-нравственной нормы или как воли царя)1, его кровавая развязка (три смерти: Антигоны, Гемона, Эвридики, позднее раскаяние Креонта) — такова мифологическая фабула, «основа и как бы душа трагедии...», по Аристотелю. Но разрабатывая, драматизируя эту «сплетенную», с перипетиями и узнаваниями, фабулу, Софокл «захватывает и характеры...»2. Из способов, которыми драматург создает вокруг Антигоны героический и трагический ореол, очень важно общее соотношение характеров, их противопоставление. «Антигона предстает перед нами еще более героичной и смелой,— пишет А.А. Тахо-Годи, — когда видишь рядом с ней тихую, пугливую Йемену. Страстная, юношеская дерзость Гемона подчеркивает твердое, осознанное решение Креонга. Мудрое знание истины в речах Тиресия доказывает полную несостоятельность и бессмысленность поступка Креонта». Софокл «захватывает» даже характеры эпизодических лиц, в особенности «стража». «...Этот хитрец ловко выгораживает себя, предавая в руки Креонта Антигону»3.
В эстетике большинства направлений европейской литературы характеры важнее сюжета, оцениваемого прежде всего в его характерологической функции. «Действие является наиболее ясным раскрытием человека, раскрытием как его умонастроения, так и его целей»,— считал Гегель. Обычно главные герои произведений, через которых раскрывается творческая концепция, занимают центральное положение и в сюжете. Автор сочиняет, выстраивает цепь событий, руководствуясь своей иерархией характеров, в зависимости от избранной темы.
Для понимания главного проблемного героя (героев) могут играть большую роль второстепенные персонажи, оттеняющие различные свойства его характера; в результате возникает целая система параллелей и противопоставлений, несходств в сходном и сходств в несходном. В романе И.А. Гончарова «Обломов» тип главного героя поясняют и его антипод, «немец» Штольц, и Захар (составляющий психологическую параллель своему барину), но в особенности — требовательная в своей любви Ольга и нетребовательная, тихая Агафья Матвеевна, создавшая для Ильи Ильича идиллический омут. А.В. Дружинин находил фигуру Штольца даже излишней в этом ряду: «Создание Ольги так полно — и задача, ею выполненная в романе, выполнена так богато, что дальнейшее пояснение типа Обломова через другие персонажи становится роскошью, иногда ненужною. Одним из представителей этой излишней роскоши является нам Штольц <...> на его долю, в прежней идее автора, падал великий труд уяснения Обломова и обломовщины путем всем понятного противопоставления двух героев. Но Ольга взяла все дело в свои руки <.. .> сухой неблагодарный контраст заменился драмой, полною любви, слез, смеха и жалости»1.
Все эти и другие персонажи, также по-своему оттеняющие тип Обломова (Алексеев, Тарантьев и др.), введены в сюжет очень естественно: Штольц — друг детства, знакомящий Обломова с Ольгой; Захар всю жизнь при барине; Агафья Матвеевна — хозяйка снятой квартиры и т. д. Все они составляют ближайшее окружение главного героя и освещены ровным светом авторского внимания.
Ариадниной нитью, позволяющей увидеть за персонажами систему характеров, является, прежде всего, творческая концепция, идея произведения; именно она создает единство самых сложных композиций. В понимании этой концепции, основной мысли произведения, конечно, возможны и даже неизбежны расхождения: любая интерпретация в той или иной степени субъективна. Но как в адекватных, так и в полемичных по отношению к авторской концепции интерпретациях персонажи и их расстановка рассматриваются не наивно реалистически, а в свете общей идеи, единства смысла произведения.
В.Г. Белинский в разборе «Героя нашего времени» М.Ю. Лермонтова усматривал связь между пятью частями этого романа-цикла, с их разными героями и сюжетами, в «одной мысли» — в психологической загадке характера Печорина. Все остальные лица, «каждое столько интересное само по себе, так полно образованное — становятся вокруг одного лица, составляют с ним группу, которой средоточие есть это одно лицо, вместе с вами смотрят на него, кто с любовию, кто с ненавистию...». Рассмотрев «Бэлу» и «Максима Максимыча», критик отмечает, что Печорин «не есть герой этих повестей, но без него не было бы этих повестей: он герой романа, которого эти две повести только части»1. В «Анне Карениной» основные сюжетные линии (Анна — Каренин — Вронский, Кита — Вронский — Левин, Долли — Стива) объединены прежде всего семейной темой, в толстовском понимании и оценках. Известны слова писателя: «Я горжусь... архитектурой — своды сведены так, что нельзя и заметить, где замок. И об этом я более всего старался. Связь постройки сделана не на фабуле и не на отношениях (знакомстве) лиц, а на внутренней связи»2. «Внутренняя связь», сложная перекличка эпох и ценностей - основе композиции «Мастера и Маргариты» М.А. Булгакова.
В свете той или иной концепции произведения, охватывающей его в целом, и с учетом многообразия структур образа, определяется значение персонажа как характера. При этом оказывается, что приблизительно равная занятость в сюжете не означает сходного статуса характеров. В «Венецианском купце» Шекспира Шейлок намного превосходит — по потенциалу многозначности образа — своего должника Антонио, как и остальных лиц (вопреки или благодаря замыслу автора?). В «Войне и мире» Толстого Тихон Щербатый несопоставим с Платоном Каратаевым—символом «роевой жизни», мысленным судьей Пьера в эпилоге (хотя в сюжете и Щербатый, и Каратаев — эпизодические лица). Главный проблемный герой спрятан в глубине повествования («особенный человек» Рахметов в тайнописи романа Чернышевского «Что делать?»), его образ может быть даже «внесценическим, как в пьесе Булгакова «Последние дни (Пушкин)». По воспоминаниям Е.С. Булгаковой, В.В. Вересаев «сначала... был ошеломлен, что Булгаков решил пьесу писать без Пушкина (иначе будет вульгарной), но, подумав, согласился»1. В «абсурдистских» пьесах Э. Ионеско «Стулья» и С. Беккета «В ожидании Годо» образы тщетно ожидаемых созданы в диалоге присутствующих на сцене.
Внесценическому изображению по эксцентричности приема не уступают раздвоение персонажа, знаменующее различные начала в человеке («Добрый человек из Сезуана» Б. Брехта, «Тень» Е. Шварца, разрабатывающая идущий от А. Шамиссо мотив), а также его превращение (в животное, насекомое: «Превращение» Ф. Кафки, «Собачье сердце» М.А. Булгакова, «Клоп» В. Маяковского). Сложный, двоящийся сюжет здесь раскрывает в сущности один характер.
Таким образом, отметим, что литературоведы выделяют множество способов раскрытия характеров. Несмотря на различные классификации способов раскрытия характеров, в них нет видимых несоответствий и противоречий.
По нашему мнению, для раскрытия литературного характера можно выделить четыре блока приемов изображения характера в художественном произведении:
1. внешний блок;
2. внутренний (или психологический) блок;
3. сюжетно-композиционный блок;
4. метатекстовый блок.
К внешнему блоку способов раскрытия литературного характера относятся следующие приемы:
авторская характеристика;
взаимохарактеристики;
портретная характеристика (жесты, мимика, внешность, интонация);
интерьер, т.е. бытовой антураж героя;
среда, норма поведения;
пейзаж;
диалоги и т. д.
Наиболее значимым приемом освещения персонажа извне является авторская характеристика, которую В.А. Свительский называет «оценочным вектором» характера. В.А. Свительский отмечает, что «оценочный вектор» писателя, героя и читателя могут не только совпадать, но и полностью отличаться друг от друга, также авторская характеристика определяет эстетические ценности, идеалы, задаваемые автором в произведении и выражающиеся посредством авторских характеристик1.
М.М. Бахтин, говоря о доминирующей роли автора в произведении, подчеркивал, что автор «интонирует каждую подробность своего героя, каждую черту его, каждое событие его жизни, мысли, чувства»2.
Следующий по важности прием изображения характера в художественном произведении является взаимохарактеристики. В них герой показывается через восприятие других персонажей, как бы под различными углами зрения. Результатом этого является многоаспектность, довольно полное освещение характера, выделение его различных сторон.
По мнению В.В. Остудиной, наиболее эффективным приемом в раскрытии характера персонажа является принцип «монтажа» различных точек зрения1. Благодаря оценкам других персонажей появляется возможность не только понять черты характера одного литературного героя, но и судить об оценивающих.
Портретные детали и бытовой антураж служат необходимыми частными приемами в раскрытии литературного характера.
Они отражают неизменяемые, статичные формы внешности, окружающего мира данного литературного персонажа.
Рассмотрим внутренний (психологический) блок освещение персонажа «изнутри». К нему относятся:
внутренняя речь (внутренний монолог, поток сознания);
несобственно-прямая речь;
дневники и т.д.
Наиболее эффективный прием самораскрытия персонажа -внутренняя речь.
Для нас этот прием является одним из важнейших, так как автор все больше отдает предпочтение изображению внутренней жизни человека, а сюжетные коллизии уводятся на второй план. Одной из разновидностей внутренней речи является «внутренний монолог». Читатель «заглядывает» во внутренний мир героя, с помощью него раскрывает чувства и мысли героя.
Когда автор наделяет своего героя определенным характером, психологическими особенностями, он, таким образом, задает развитие действия.
Другим частным случаем внутренней речи является «поток сознания», который представляет собой «зеркало» психологического состояния героя, сопровождающее полу - осознанную деятельность мозга. Отличительной особенностью потока сознания является то, что он несет информацию «не столько о характере литературного героя, сколько о его душевном состоянии»1, по мнению В.Е. Пешко.
Несобственно-прямая речь - это способ передачи внутренней речи; «внутренний монолог» и «поток сознания» могут быть выражены через несобственно-прямую речь.
К сюжетно - композиционному блоку приемов изображения характера в художественном произведений относятся:
сюжетные линии;
планы взаимодействия героев произведения;
экспозиционные материалы и т.д.
Сюжетные линии могут корректировать поведение героя, создавать такие условия, в которых раскрывается новая грань его характера. Тем же целям служат и герои (двойники или герои-антагонисты) в пределах художественного произведения. Перестройка их характеров может сигнализировать о перестройке характера главного персонажа.
Роль экспозиционного материала - познакомить читателя с героем; именно здесь создается определенный образ литературного персонажа, читатель получает первое впечатление от встречи с ним. Л.Я. Гинзбург называет первое появление героя «индексом, направленным, организующим дальнейшее построение»2.
Метатекстовый блок приемов раскрытия художественного характера в произведениях проявляется при возникновении ассоциативного ряда у читателей. Также в него входят особые подтексты, не связанные с сюжетом произведения.
Представленные нами четыре способа презентации героя взаимосвязаны между собой и дополняют друг друга, создавая целостный портрет характера литературного персонажа, который находится в постоянном изменении.
ГЛАВА 2. ПРОБЛЕМА ХАРАКТЕРА В ПОВЕСТИ ЮРИЯ ВАЛЕНТИНОВИЧА ТРИФОНОВА «ДОМ НА НАБЕРЕЖНОЙ»
2.1 Исследователи о своеобразии героя в творчестве Ю.В. Трифонова
Отношение к творчеству Ю.Трифонова в целом, равно как и к его героям, в критике и науке никогда не было однозначным. Следует отметить, что мало кто восторгался им как художником. Эстеты и правдолюбцы скептически морщились, помогла и критика. А сам писатель, между тем, загонялся в жесткие клише, хотя на самом деле пытался всеми силами из них вырваться.
Но было у Трифонова другое, что особенно влекло к нему. А именно - удивительно многослойное чувство жизни. Оно завораживает, потому что, какая б ни была жизнь - прожитое в иные периоды, особенно на грани крушения (а у Трифонова она почти всегда на этой грани, в предчувствии неумолимого завершения и начала чего-то иного, неведомого), остается в нерасторжимом родстве с душой, впитывается в нее. Лишь прикасаясь к этому, воскрешая его в себе, можно почувствовать полноту жизни. У Трифонова ощущение времени было острее, чем у кого бы то ни было. Многие критики считают, что основная тематика писателя - быт, затягивание бытом. Один из известных исследователей творчества Трифонова, Н.Б. Иванова, пишет: «При первом чтении Трифонова возникает обманчивая легкость восприятия его прозы, погружения в знакомые, близкие нам ситуации, столкновения с известными по жизни людьми и явлениями…»1 Это так, но лишь при чтении поверхностном. Сам Трифонов утверждал: «Да не быт я пишу, а бытие»2.
Трифонов неизменно подчеркивал свою приверженность традиции русского реализма: «Если говорить о традициях, которые мне близки, то, в первую очередь. Хочется сказать о традициях критического реализма: они наиболее плодотворны»1. Правда, далее Трифонов называет имена, которые с сегодняшней точки зрения воспринимаются как более близкие к модернизму, чем к реализму: «Среди советских писателей есть ряд замечательных мастеров, у которых надо учиться, в том числе писатели 20-х годов: Зощенко, Бабель, Олеша, Толстой, Платонов»2. Но, может быть, не случайно те художники, которых называет Трифонов, не замыкались в рамках реализма, они-то скорее творили «на стыке» реализма и модернизма. А современный немецкий исследователь Р. Изельман рассматривает прозу Трифонова как один из ярчайших образцов «раннего постмодернизма». По мнению этого исследователя, трифоновское видение истории во многом близко постмодернистской философии и эстетике: «Сознание Трифонова не допускает восприятия истории в терминах какой-либо идеологии»3.
Коллизия разрыва на месте искомой духовной, жизненной связи (человека с миром, а элементов мироустройства между собой) типична для литературы «застойной» поры. В этом смысле Трифонов, сумевший открыть и эстетически постигнуть внутри этих разрывов живые связи «сквозь боль»,- уникален. Предложив неиерархическую модель художественного миропонимания, он в полной мере совершил прорыв в новое духовное пространство, и потому авторы, осуществившие синтез постмодернизма и реализма в 1980-1990-е годы, объективно очень зависимы от Трифонова. В марте 1993 года в Москве проходила Первая международная конференция «Мир прозы Юрия Трифонова». Участникам конференции, среди которых были известные писатели, критики и литературоведы, был задан вопрос: «Влияет ли ускользающая от определений проза Трифонова на современную русскую словесность?» И писатели – все как один - отвечали утвердительно: да, не только влияние, но сам «воздух» современной прозы создан во многом Юрием Трифоновым.
Несомненно, что творчество Ю. Трифонова занимает особое место в русской прозе XX века. Для многих читателей, прежде всего для советской интеллигенции 1970-1980-х годов, Трифонов был властителем дум, интерес к его творчеству был огромен, выход новых произведений был событием для читателей. В новое время, в ситуации постсоветской действительности интерес к трифоновской прозе ослаб. И лишь в последние годы писатель вновь стал востребован. Сегодня мы воспринимаем прозу Трифонова иначе, чем его современники, но, может быть, с еще большим интересом. А между тем сегодня те нравственные ценности, ценности, которые составляют суть трифоновского мировидения, оказываются значимыми не менее, чем в те годы, когда создавались его романы.
В литературно-критическом и литературоведческом осмыслении Трифонов прошел путь от «советского писателя» к «писателю советской эпохи». Первый этап изучения творчества Ю. Трифонова относится к 50-60-м годам XX века: появляются рецензии и немногочисленные литературно-критические статьи, в которых произведения писателя рассматривались в контексте художественных исканий советской литературы (Л. Лазарев, 3. Финицкая, Л. Якименко). В 70-е годы к исследованию прозы Ю. Трифонова обращались В. Кожинов, В. Сахаров, Л. Аннинский, при этом существенное влияние на литертурно-критические работы о произведениях Ю.Трифонова оказали идеологические установки времени.
Новый подход к изучению городской прозы был предложен А. В. Шаравиным, определившим рассматриваемое явление как «эстетическую общность писателей с особым, единым, художественным сцеплением между произведениями, с ярко выраженным, обозначившимся программным характером городской темы», а также как «одну из тенденций развития историко-литературного процесса 70-80-х годов».1 Предложив эстетический код прочтения городской прозы, исследователь обозначил пути изучения повестей и романов Ю. Трифонова, А. Битова, В. Маканина, В. Пьецуха, Л. Петрушевской с точки зрения художественного своеобразия произведений.
Прозу Юрия Валентиновича Трифонова, «Колумба городской прозы» и мастера «социальной археологии» города» отечественные и западно-европейские литературоведы в соответствии с обозначенной тенденцией долгое время относили к разряду бытописательской литературы. В 1990-2000-е гг. стало очевидно, что ограничиваться оценкой достоверности воссоздания писателем бытовой среды современное трифоноведение не может, и тогда появились работы Н. А. Бугровой, Н. Л. Лейдермана и М. Н. Липовецкого, К. Де Магд-Соэп, В. М. Пискунова, В. А. Суханова, В. В. Черданцева, где основное внимание было сосредоточено на проблемах поэтики городской прозы Ю. В. Трифонова. В результате отказа от привычного социально-бытового исследовательского ракурса стало очевидно, что бытовое начало «московских» повестей зримо восходит к бытийному, и городскую прозу Ю. В. Трифонова следует рассматривать не посредством автономного анализа «быта» или «бытия», не путем выявления доминанты одной из этих категорий в творческом сознании писателя, а через призму повседневности - центральной художественной и нравственно-философской категории его творчества, синтезирующей бытовое и бытийное содержание жизни.
Ю. В. Трифонов понимает под повседневностью «само течение жизни» и для объяснения своей позиции приводит в пример диалог с Альберто Моравиа на одном из писательских съездов: «В это день он [Моравиа] должен был выступать. Он делал какие-то пометки, и я его спросил: “О чем вы будете сегодня говорить?» Он сказал: «О том, что писатель должен писать о повседневной жизни». То есть о том, о чем и я, собственно, собирался говорить…».1 Творческая сверхзадача «писать о повседневной жизни» не только не снизила планку художественных притязаний Трифонова, но, напротив, привела его к осмыслению глобальных нравственных, духовных проблем современного общества, коренящихся в повседневности.
Выбрав в качестве точки отсчета повседневность и реабилитировав ее как «локус творчества» (А. Лефевр), Трифонов невольно вступил в полемику с традицией литературы постреволюционного времени, демонстративно порвавшей с бытом и изображавшей его в сатирическом модусе. Следует отметить, что борьба с бытом в России ХХ в. закономерно сменяется попытками подчинить быт, сделать его приемлемой средой обитания: на смену обличению «нитей обывательщины» в 20-е гг. приходит кампания за культурность быта 30-х гг.; возрождение романтики безбытности в 60-е гг. оборачивается новым погружением в частную жизнь и быт в 70-е. Трифонов, отразивший эту метаморфозу (от героического прошлого первых революционеров к однообразному, подчеркнуто негероическому настоящему их детей и внуков), увидел в бытовом содержании жизни скрытый потенциал и в своих московских повестях воссоздал повседневность как сферу вещей, событий, отношений, являющуюся источником творческого, культурного, исторического, нравственного, философского содержания жизни. В. Н. Сыров, один из современных исследователей категории повседневности, предложил антитезу, резонирующую с художественной концепцией Ю. В. Трифонова - «мир людей, живущих в модусе повседневности» (удовлетворяющихся наглядным постижением мира и потреблением) - «мир интеллектуалов» (людей с установкой на духовность и созидание).2 Герои московских повестей, представляющие мир интеллектуалов (в силу профессиональной принадлежности и сферы деятельности), воспринимают повседневность как естественную среду обитания, в которой есть и обступающий со всех сторон быт, и сфера интеллектуальных и духовно-нравственных исканий, синтезирующая бытовое и непроявленное бытийное содержание жизни. Вместе с тем, по точному замечанию К. де Магд-Соэп, «повседневность для рефлексирующих трифоновских интеллектуалов - источник бесконечных напряжений, конфликтов, споров, непониманий, бед, болезней»1, причем мир повседневности становится очагом конфликта (идейного, социального, любовного, семейного), как правило, в момент актуализации «квартирного вопроса».
К вопросу о духовной составляющей характеров героев произведений Трифонова относится также дискуссия в современном трифоноведении о по проблеме атеистического мировоззрения Ю.В. Трифонова, на первый взгляд противоречащего глубинному идейно-философскому содержанию его произведений, системе христианских мотивов и образов, опосредованно усвоенных у писателей-классиков - Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого, А.П. Чехова, И.А. Бунина. На наш взгляд, существо веры и духовности Юрия Трифонова сумела понять и объяснить его вдова, Ольга Романовна Трифонова, в своих воспоминаниях описавшая встречу писателя с Иоанном Сан-Францисским: «…при прощании старец перекрестил его: «Храни вас Господь!» - а Юра сказал: «Да ведь я неверующий». «А этого вы знать не можете”, - было ему ответом. Великие слова»2. Выросший в атеистической стране, в атеистической семье, воспитанный бабушкой-революционеркой, Юрий Трифонов не имел возможности впитать основы религиозности в домашней среде, но он усвоил высокие нравственные принципы и интуитивное стремление к истинной духовности на примере подлинной интеллигентности революционеров «первого призыва», посредством знакомства с классической литературой и за счет постоянного самовоспитания и напряженной внутренней работы над собой. Правомочность аналитического прочтения прозы Трифонова в контексте русской религиозно-философской литературы утверждается в трудах ряда отечественных и западно-европейских трифоноведов, в числе которых Т. Спектор, Ю. Левинг, В. М. Пискунов. По утверждению Т. Спектор, «Трифонов участвует в традиционном русском диалоге о смысле жизни и защищает христианскую позицию, отрицая марксистский (позитивистский, атеистический) взгляд на смысл жизни человека»1. На наш взгляд, это высказывание справедливо с одной оговоркой - неприятие Трифоновым атеизма было интуитивным, неосознанным и ни разу не продекларированным. Следствием такой мировоззренческой позиции становится критическое восприятие героев, подвергающих десакрализации христианские нравственные заповеди и замыкающихся в локусе повседневности без выходов в разреженные высоты духовности.
Каждая «мелочь жизни» в трифоновском художественном мире универсальна и многофункциональна: как точно отметила Н. Б. Иванова, «на вещи у Трифонова скрещиваются разнонаправленные стремления героев; вещь проверяет героя и организует сюжет»2. Доминантная функция «проверки героя» укрупняет вещь, придает ей статус нравственно-философского «ключа» к личности персонажа, вскрывающего его скрытый нравственный потенциал или, напротив, лишающего героя маски интеллигента. Таким образом, бытовая подробность, частность человеческой жизни, неприметная и на первый взгляд несущественная, помогает Трифонову разомкнуть рамки повествования и обнаружить в структуре повседневности метафизическую глубину.
Лев Аннинский справедливо заметил, что «современный “тихий интеллигент”, вроде бы живущий бытом, на самом деле предстает у Трифонова как наследник и ответчик за всю историю русской интеллигенции, от самых ее корней»3. Герои московских повестей, в которые и входит «Дом на набережной», - интеллигенты новой формации, для которых быт может быть объектом критики, но не врагом, подлежащим уничтожению, которые занимают промежуточное положение между бытовым аскетизмом и вещизмом с явным тяготением к последнему. Трифонов наделяет своих героев свойством восприятия мелочей как «великих пустяков жизни», т. е. амбивалентным отношением к повседневности, совмещающей в себе скуку обыденности и тепло семейственности, однообразие быта и радость творчества.
2.2 Анализ специфики героя в повести «Дом на набережной»
Писателя глубоко волновала социально-психологическая характеристика современного общества. И, в сущности, все его произведения этого десятилетия, героями которого были в основном интеллигенты большого города, - о том, как трудно порой сохранить человеческое достоинство в сложных, засасывающих переплетениях повседневного быта, и о необходимости сберегать нравственный идеал в любых обстоятельствах жизни.
Повесть Трифонова «Дом на набережной», опубликованная журналом «Дружба народов» (1976, №1), - пожалуй, самая социальная его вещь. В этой повести, в его остром содержании, было больше «романного», чем во многих разбухших многострочных произведениях, горделиво обозначенных их автором как «роман».
Время в «Доме на набережной» определяет и направляет развитие сюжета и развитие характеров, временем проявляются люди; время - главный режиссер событий. Пролог повести носит откровенно символический характер и сразу же определяет дистанцию: «...меняются берега, отступают горы, редеют и облетают леса, темнеет небо, надвигается холод, надо спешить, спешить - и нет сил оглянуться назад, на то, что остановилось и замерло, как облако на краю небосклона»1. Главное время повести - это социальное время, от которого герой повести чувствует свою зависимость. Это время, которое, беря человека в подчинение, как бы освобождает личность от ответственности, время, на которое удобно все свалить. «Не Глебов виноват, и не люди, - идет жестокий внутренний монолог Глебова, главного героя повести, - а времена. Вот путь со временами и не здоровается»1. Это социальное время способно круто переменить судьбу человека, возвысить его или уронить туда, где теперь, через 35 лет после «царствования» в школе, сидит на корточках спившийся, в прямом и переносном смысле слова опустившийся на дно Левка Шулепников, потерявший даже свое имя «Ефим - не Ефим», гадает Глебов. И вообще - он теперь не Шулепников, а Прохоров. Трифонов рассматривает время с конца 30-х годов по начало 50-х не только как определенную эпоху, но и как питательную почву, сформировавшую такой феномен уже нашего времени, как Вадим Глебов. Писатель далек от пессимизма, не впадает он и в розовый оптимизм: человек, по его мнению, является объектом и - одновременно -субъектом эпохи, т.е. формирует ее.
Трифонов пристально следит за календарем, ему важно, что Глебов встретил Шулепникова «в один из нестерпимо жарких августовских дней 1972 года», и жена Глебова аккуратно выцарапывает детским подчерком на банках с вареньем: «крыжовник 72», «клубника 72».
Из горящего лета 1972 года Трифонов возвращает Глебова в те времена, с которыми еще «здоровается» Шулепников.
Трифонов двигает повествование от настоящего к прошлому, и из современного Глебова восстанавливает Глебова двадцатипятилетней давности; но сквозь один слой просвечивается другой. Портрет Глебова намеренно дается автором: «Почти четверть века назад, когда Вадим Александрович Глебов еще не был лысоватым, полным, с грудями, как у женщины, с толстыми ляжками, с большим животом и опавшими плечами... когда его еще не мучили изжога по утрам, головокружения, чувство разбитости во всем теле, когда его печень работала нормально и он мог, есть жирную пищу, не очень свежее мясо, пить сколько угодно вина и водки, не боясь последствий... когда он был скор на ногу, костляв, с длинными волосами, в круглых очках, обликом напоминал разночинца-семидисятника... в те времена... был он сам непохожий на себя и невзрачный, как гусеница»1.
Трифонов зримо, подробно вплоть до физиологии и анатомии, до «печенок», показывает, как время протекает тяжелой жидкостью через человека, похожего на сосуд с отсутствующим дном, подсоединенный к системе; как оно меняет его облик, его структуру; просвечивает ту гусеницу, из которой выпестовало время сегодняшнего Глебова - доктора наук, с комфортом устроившегося в жизни. И, опрокидывая действие на четверть века назад, писатель как бы останавливает мгновения.
От результата Трифонов возвращается к причине, к корням, к истокам «глебовщины». Он возвращает героя к тому, что он, Глебов, больше всего ненавидит в своей жизни и о чем не желает теперь вспоминать, - к детству и юности. А взгляд «отсюда», из 70-х годов, позволяет дистанционно рассмотреть не случайные, а закономерные черты, позволяет автору сосредоточить свое влияние на образе времени 30-40-х годов.
Трифонов ограничивает художественное пространство: в основном действие происходит на небольшом пяточке между высоким серым домом на Берсеневской набережной, угрюмым, мрачным зданием, похожим на модернизированный бетон, построенным в конце 20-х годов для ответственных работников (там живет с отчимом Шулепников, там находится квартира Ганчука), - и невзрачным двухэтажным домиком в Дерюгинском подворье, где обитает глебовское семейство.
Два дома и площадка между ними образует целый мир со своими героями, страстями, отношениями, контрастным социальным бытом. Большой серый дом, затеняющий переулок, многоэтажен. Жизнь в нем тоже как бы расслаивается, следуя поэтажной иерархии. Одно дело - огромная квартира Шулепниковых, где можно кататься по коридору чуть ли не на велосипеде. Детская, в которой обитает Шулепников - младший, - мир, недоступный Глебову, враждебный ему; и, однако, его туда тянет. Детская Шулепникова экзотична для Глебова: она заставлена «какой-то страшной бамбуковой мебелью, с коврами на полу, с висячими на стене велосипедными колесами и боксерскими перчатками, с огромным стеклянным глобусом, который вращался, когда внутри зажигалась лампочка, и со старинной подзорной трубой на подоконнике, хорошо укрепленной на треноге для удобства наблюдений»1. В этой квартире - мягкие кожаные кресла, обманчиво-удобные: когда садишься, опускаешься на самое дно, что происходит с Глебовым, когда отчим Левки допрашивает его о том, кто напал во дворе на его сына Льва, в этой квартире есть даже своя киноустановка. Квартира Шулепниковых - это особый, невероятный, по мнению Вадима, социальный мир, где мать Шулепникова может, например, потыкать вилкой торт и объявить, что «торт несвеж» - у Глебовых, напротив, «торт всегда был свеж», иначе и быть не может, несвежий торт - совершенная нелепость для того социального слоя, к которому они принадлежат.
В этом же доме на набережной живет и профессорская семья Ганчуков. Их квартира, их среда обитания - другой социальный строй, тоже данный через восприятия Глебова. «Глебову нравились запах ковров, старых книг, круг на потолке от огромного абажура настольной лампы, нравились бронированные до потолка книгами стены и на самом верху стоявшие в ряд, как солдаты, гипсовые бюстики»2.
Опускаемся еще ниже: на первом этаже большого дома, в квартирке около лифта, живет Антон, самый одаренный из всех мальчиков, не угнетенный сознанием своего убожества, как Глебов. Здесь уже не просто, - испытания предостерегающе игровые, полудетские. Например, пройти по наружному карнизу балкона. Или по гранитному парапету набережной. Или через Дерюгинское подворье, где властвуют знаменитые разбойники, сиречь - шпана из глебовского дома. Мальчики даже организуют специальное общество по испытанию воли - ТОИВ.
То, что критика по инерции обозначает как бытовой фон прозы1 Трифонова, здесь, в «Доме на набережной», держит структуру сюжета. Предметный мир отягощен содержательным социальным смыслом; вещи не аккомпанируют происходящему, а действуют; они и отражают судьбы людей, и влияют на них. Так, мы прекрасно понимаем род занятий и положение Шулепникова - старшего, устроившего Глебову форменный допрос в кабинете с кожаными креслами, по которому он расхаживает в мягких кавказских сапогах. Так, мы точно представляем себе жизнь и права коммуналки, в которой обитает семейство Глебовых, да и права самого этого семейства, обратив внимание на такую, например, деталь вещного мира: бабушка Нина спит в коридоре, на топчане, и ее представлением о счастье является покой и тишина («чтобы сутками не дренькали»). Перемена судьбы непосредственно связывается с переменой среды обитания, с переменой внешнего облика, которая в свою очередь определяет даже мировоззрение, как об этом иронично говорится в тексте в связи с портретом Шулепникова: «Левка стал другим человеком - высокий, лобастый, с ранней пролысинкой, с темно-рыжими, квадратиком, кавказскими усиками, которые били не просто тогдашней модой, а обозначали характер, стиль жизни и, пожалуй, мировоззрение»2. Так и лаконичное описание новой квартиры на улице Горького, где уже после войны поселилась мать Левки с новым мужем, раскрывает всю подоплеку комфортной - во время тяжкой для быта всего народа войны - жизни этого семейства: «Убранство комнат как-то заметно отлично от квартиры в большом доме: роскошь нонышней, старины больше и много всего на морскую тему. Там модели парусные на шкафу, тут море в рамке, там морской бой чуть ли не Айвазовского - потом оказалось, что вправду Айвазовского...»3. И опять Глебова гложет прежнее чувство несправедливости: ведь «люди в войну последнее продавали»! Его семейный быт резко контрастирует с бытом, украшенным памятной кисти Айвазовского.
Детали внешнего облика, портретов и особенно одежды Глебова и Шулепникова тоже резко контрастны. Глебов постоянно переживает свою «заплатанность», невзрачность. У Глебова на курточке, например, огромная заплата, правда, очень аккуратно пришитая, вызывающая умиление влюбленной в него Сони. И после войны он опять «в своем пиджачке, в ковбойке, в заплатанных брюках» - бедный приятель начальственного пасынка, именинника жизни. «На Шулепникове была прекрасная, из коричневой кожи, с множеством молний американская куртка». Трифонов пластически изображает закономерное перерождение чувства социальной неполноценности и неравенства в сложную смесь зависти и неприязни, желанию стать во всем подобным Шулепникову - в ненависть к нему. Трифонов пишет взаимоотношения детей и подростков как социальное.
Одежда, например, есть первый «дом», самый близкий к человеческому телу: первый слой, который отделяет его от внешнего мира, укрывает человека. Одежда так же определяет общественный статус, как и дом; и именно поэтому Глебов так ревниво относится и Левкиной курточке: она для него показатель другого социального уровня, недоступного образа жизни, а не просто модная деталь туалета, которую по молодости, и ему хотелось бы иметь. А дом - продолжение одежды, окончательная «отделка» человека, материализация стабильности его статуса. Вернемся к эпизоду отъезда лирического героя из дома на набережной. Его семью переселяют куда-то к заставе, он исчезает из этого мира: «Те, кто уезжает из этого дома, перестают существовать. Меня гнетет стыд. Мне кажется, стыдно выворачивать перед всеми, на улице, жалкие внутренности нашей жизни». Вокруг ходит Глебов, по кличке Батон, как стервятник, оглядывая происходящее. Его волнует одно: дом.
«- А та квартира, - спрашивает Батон, - куда вы переедете, она какая?
«Не знаю», - говорю я.
... Батон спрашивает: »Сколько комнат? Три или четыре?
- «Одна», - говорю я.
- «И без лифта? Пешком будешь ходить?» - ему так приятно спрашивать, что он не может скрыть улыбку».1
Крушение чужой жизни приносит Глебову злобную радость, хотя он сам ничего не достиг, но другие лишились дома. Значит, не все так уж намертво закреплено в этой, и у Глебова есть надежда! Именно дом определяет для Глебова ценности человеческой жизни. И путь, который проходит Глебов в повести, - это путь к дому, к жизненной территории, которую он жаждет захватить, к более высокому социальному статусу, который он хочет обрести. Недоступность большого дома он чувствует крайне болезненно: «Глебов не очень - то охотно ходил в гости к ребятам, жившим в большом доме, не то что неохотно, шел-то с охотой, но и с опаской, потому что лифтеры в подъездах всегда смотрели подозрительно и спрашивали: «Ты к кому?» Глебов чувствовал себя почти злоумышленником, пойманным с поличным. И никогда нельзя было знать, что ответ в квартире...»2.
Возвращаясь к себе, в Дерюгинское подворье, Глебов «возбужденный, описывал какая люстра в столовой шулепниковской квартиры, и какой коридор, по которому можно ездить на велосипеде.
Отец Глебова, человек твердый и опытный, - убежденный конформист. Главное жизненное правило, которому он учит Глебова, - осторожность –тоже носит характер «пространственного» самоограничения: «Дети мои, следуйте трамвайному правилу - не высовывайтесь!» И, следую своей мудрости, отец понимает неустойчивость жизни в большом доме, предостерегая Глебова: «Да неужто вы не понимаете, что без собственного коридора жить куда просторней ?... Да я за тыщу двести рублей в том дом не перееду...»1. Отец понимает неустойчивость, фантасмогоричность этой «стабильности», он, естественно, испытывает страх по отношению к серому дому.
Маска балагурства и шутовства сближает отца Глебова с Шулепниковым, оба они Хлестаковы: «Они были чем-то похожи, отец и Левка Шулепников». Врут они заливисто и беспардонно, получая истинное наслаждение от шутовского трепа. «Отец сказал, что видел в Северной Индии, как факир на глазах выращивал волшебное дерево... А Левка сказал, что его отец однажды захватил шайку факиров, их посадили в подземелье и хотели расстрелять как английских шпионов, но, когда утром пришли в подземелье, там никого не оказалось, кроме пяти лягушек...- Надо было расстрелять лягушек, - сказал отец»2.
Глебов охвачен серьезной, тяжелой страстью, тут не до шуток, не мелочь, а судьба, чуть ли не рак; его страсть сильнее даже его собственной воли: «Ему не хотелось бывать в большом доме, и, однако, он шел туда всякий раз, когда звали, а то и без приглашения. Там было заманчиво, необыкновенно...»3.
Поэтому Глебов столь внимателен и чуток к подробностям обстановки, столь памятлив на детали.
«- Я хорошо помню вашу квартиру, помню, в столовой был огромный, красного дерева буфет, а верхняя часть его держалась на тонких витых колонках. И на дверцах были какие-то овальные майоликовые картинки. Пастушок, коровки. А?- говорит он уже после войны матери Шулепникова.
«- Был такой буфет, - сказала Алина Федоровна. - Я уж о нем забыла, а ты помнишь.
- Молодец! - Левка шлепал Глебова по плечу. - Наблюдательность адская, память колоссальная»1.
Глебов использует для достижения своей мечты все, вплоть до искренней привязанности к нему дочери профессора Ганчука, Сони. Лишь по началу он внутренне посмеивается, неужели она, бледная и неинтересная девица, может на это рассчитывать? Но после студенческой вечеринки в квартире у Ганчуков, после того, как Глебов отчетливо услышал, что кто-то желает «мырнуть» в ганчуковском тереме, его тяжелая страсть обретает выход - надо действовать через Соню. «...Глебов остался ночью в квартире Сони и долго не мог заснуть, потому что стал думать о Соне совсем иначе... Утром он стал совсем другим человеком. Он понял, что может полюбить Соню». И когда сели завтракать на кухне, Глебов «посматривал вниз, на гигантскую излуку моста, по которому бежали машины и полз трамвайчик, на противоположный берег со стеной, дворцами, елями, куполами - все было изумительно картинно и выглядело как-то особенно свежо и ясно с такой высоты, - думал о том, что и в его жизни, по-видимому, начинается новое....
Каждый день за завтраком видеть дворцы с птичьего полета! И жалить всех людей, всех без исключения, которые бегут муравьишками по бетонной дуге там внизу!»2
У Ганчуков есть не только квартира в большом доме - есть и еще и дача, «сверхдом» в понимании Глебова, нечто еще более укрепляющее его в «любви» к Соне; именно там, на даче, и происходит между ними все окончательно: «он лежал на диване, старомодном, с валиками и кистями, закинув руки за голову, смотрел на потолок, обшитый вагонкой, потемневшей от времени, и вдруг - приливом всей крови, до головокружения - почувствовал, что все это может стать его домом и может быть, уже теперь - еще никто не догадывается, а он знает - все эти пожелтевшие доски с сучками, войлок, фотографии, скрипящая рама окна, крыша, заваленная снегом, принадлежит ему! Была такая сладкая, полумертвая от усталости, от хмеля, от всего истома...»1.
И когда уже после близости, после Сониной любви и признаний, Глебов остается в мансарде один, отнюдь не чувство - хотя бы привязанности или сексуального удовлетворения - переполняет Глебова: он «подошел к окну и ударом ладони растворил его. Лесной холод и тьма опахнули его, перед самым окном веяла хвоей тяжелая еловая ветвь, с шапкой сырого - в потемках он едва светился - снега.
Глебов постоял у окна, подышал, подумал: "И эта ветвь - моя!»
Теперь он на верху, и взгляд сверху вниз есть отражение его нового взгляда на людей - «муравьишек». Но жизнь оказалась сложнее, обманчивей, чем представлялось Глебову - победителю; отец- то в своей трамвайной мудрости в чем-то был прав: Ганчук, у которого Глебов пишет дипломную работу, знаменитый профессор Ганчук пошатнулся.
И тут происходит главное, уже не детское, не шуточное испытание героя. Те, решения испытания воли как бы предвещали то, что случится потом. Это было сюжетным предвосхищением роли Глебова в ситуации с Ганчуком.
Вспомнил: мальчики предложили Глебову вступить в тайное общество испытания воли, и Глебов обрадовался, но ответил совершенно замечательно: «... рад вступить в ТОИВ, но хочет быть вправе когда угодно из него выйти. То есть хотел быть членом нашего общества и одновременно не быть им. Вдруг обнаружилась необыкновенная выгода такой позиции: он владел нашей тайной, не будучи полностью с нами... Мы оказались у него в руках».
Во всех детских испытаниях Глебов стоит чуть в стороне, в выгодной и «выходной» позиции и вместе, и как бы отдельно. «Он был совершенно никакой, Вадик Батон, - вспоминает лирический герой. - Но это, как я понял впоследствии, редкий дар: быть никаким. Люди, умеющие быть никакими, продвигаются далеко»1.
Однако здесь звучит голос лирического героя, а отнюдь не авторская позиция. Батон только с первого взгляда «никакой». На самом же деле он отчетливо проводит в жизнь свою линию, удовлетворяет свою страсть, добивается любыми способами того, чего хочет. Вадик Глебов «вползает» наверх с настойчивостью, равновеликой роковому «опусканию» Левки Шулепникова вниз, на самое дно, все ниже и ниже, вплоть до крематория, где он служит теперь привратником, сторожем царства мертвых - его уже как бы и не существует в живой жизни, и даже имя у него другое - Прохоров; поэтому и его телефонный звонок сегодня, жарким летом 1972 года, кажется Глебову звонком с того света.
Так вот, в самый момент глебовского торжества и победы, достижения цели (Соня-невеста, дом почти свой, кафедра обеспечена) Ганчука обвиняют низкопоклонстве и формализме и хотят при этом использовать Глебова: от него требуется публичный отказ от руководителя. Мысль Глебова мучительно суетится: ведь зашатался не просто Ганчук, заколебался весь дом! И он, как истинный конформист и прагматик, понимает, что дом теперь надо себе обеспечивать как-то иначе, другим путем. Но так как Трифонов пишет не просто подлеца и карьериста, а именно конформиста, то начинается самообман. И Ганчук-то, убеждает себя Глебов, не столь хорош и правилен; и в нем есть неприятные черты. Так и в детстве уже было: когда Шулепников - старший ищет «виновных в избиении его сына Льва», ищет зачинщиков, Глебов выдает их, утешая себя, однако, вот чем: «В общем-то, он поступил справедливо, наказаны будут плохие люди. Но осталось неприятное чувство - как будто он, что ли, кого-то предал, хотя он сказал чистую правды про плохих людей»2.
Глебов не хочет выступать против Ганчука - и не может избежать выступления. Он понимает, что сейчас выгоднее быть с теми, кто «катет бочку» на Ганчука, - но хочет остаться чистеньким, в стороне; «лучше всего оттянуть, залатать всю эту историю». Но оттягивать бесконечно -невозможно. И Трифонов подробно анализирует ту иллюзию свободного выбора (испытание воли!), которую выстраивает самообманный рассудок Глебова: «Это было, как на сказочном распутье: прямо пойдешь - голову сложишь, налево пойдешь - коня потеряешь, направо - тоже какая-то гибель. Впрочем, в некоторых сказках: направо пойдешь, - клад найдешь. Глебов относится к особой породе бактерий: готов был топтаться на распутье до последней возможности, до той конечной секундочки, когда падают насмерть от изнеможения. Богатырь - выжидатель, богатырь - тянульщик резины. Что это было -... растерянность перед жизнью, что постоянно, изо дня в день, подсовывает большие и малые распутья?»1 В повести возникает иронический образ дороги, на которой стоит Глебов: дороги, которая никуда не ведет, то есть тупика. У него только один путь - наверх. И только этот путь освещает ему путеводная звезда, судьба, на которую Глебов, в конце концов, положился. Он отворачивается к стене, устраняется (в переносном и в буквальном смысле слова, лежит у себя дома на кушетке) и ждет.
Совершим небольшой шаг в сторону, обратимся к образу Ганчука, играющему столь существенную роль в сюжете повести. Именно образ Ганчука, считает Б. Панкин, в целом расценивающий повесть как «самую удачную» среди городских повестей Трифонова, является «интересным, неожиданным». В чем же видит своеобразие образа Ганчука Б. Панкин? Критик ставит его в один ряд с Сергеем Прошкиным и Гришей Ребровым, «как еще одну ипостась типа». Позволю себе длинную цитату из статьи Б. Панкина, в которой ясно обозначено его понимание образа: «... Ганчуку... суждено было воплотить в собственной судьбе и связь времен, и их разрыв. Он родился, начал действовать, вызрел и проявил себя как личность именно в ту пору, когда возможность проявить и отстоять себя и свои принципы (отстоять или погибнуть) было у человека больше, чем в иные времена... бывший красный конник, рубака превратился сначала в студента -рабфаковца, потом в преподавателя и ученого. Закат же его карьеры совпал с порой, к счастью, кратковременной, когда нечестности, карьеризму, приспособленчеству, рядясь в одежды благородства и принципиальности, легче было одерживать свои жалкие, призрачные победы... И мы видим, как, он, и ныне остающийся рыцарем без страха и упрека, и сегодня пытающийся, но тщетно, одолеть своих врагов в честном поединке, тоскует по тем временам, когда он не был столь безоружен».1
Верно обрисовав биографию Ганчука, критик, на мой взгляд, поспешил с оценкой. Дело в том, что «рыцарем без страха и упрека» Ганчука назвать никак нельзя, исходя из полного объема информации о профессоре - рубаке, который мы получаем в тексте повести, а уже вывод о том, что на Ганчуке строится позитивная авторская программа, и совсем бездоказателен.
Обратимся к тексту. В откровенных и непринужденных беседах с Глебовым профессор «с наслаждением рассказывает «о попутчиках, формалистах, рапповцах, Пролеткульте ... помнил всякие изгибы и перипетии литературных боев двадцатых - тридцатых годов»2.
Трифонов раскрывает образ Ганчука через его прямую речь: «Тут мы нанесли удар беспаловщине... Это был рецидив, пришлось крепко ударить «Мы дали им бой...», «Кстати, мы обезоружили его, знаете каким образом?» Авторский комментарий сдержан, но многозначителен: «Да, то были действительно бои, а не ссоры. Истинное понимание вырабатывалось в кровавой рубке»3. Писатель отчетливо дает понять, что Ганчук пользовался в литературных дискуссиях методами, мягко говоря, не чисто литературного порядка: не только в теоретических спорах утверждалась им истина.
С того момента, когда Глебов решает «вползти» в дом, используя Соню, он начинает бывать у Ганчуков каждый день, сопровождает старого профессора на вечерних прогулках. И Трифонов дает подробную внешнюю характеристику Ганчука, перерастающую в характеристику внутреннего образа профессора. Перед читателем возникает не «рыцарь без страха и упрека», а человек, удобно расположившийся в жизни. «Когда он надевал каракулевую шапку, влезал в белые, обшитые кожей шоколадного цвета бурки и в длиннополую шубу, подбитую лисьим мехом, он становился, похож на купца из пьес Островского. Но этот купец, неторопливо, размеренными шажками гулявший по вечерней пустынной набережной, рассказывал о польском походе, о разнице между казачьей рубкой и офицерской, о беспощадной борьбе с мелкобуржуазной стихией и анархиствующими элементами, а также рассуждал о творческой путанице Луначарского, колебаниях горького, ошибках Алексея Толстого...
И обо всех... говорил хотя и почтительно, но с оттенком тайного превосходства, как человек, обладающий каким-то дополнительным знанием».
Критическое отношение автора к Ганчуку очевидно. Ганчук, например, совершенно не знает и не понимает современной жизни окружающих людей, заявляя: «Через пять лет, каждый советский человек будет иметь дачу». О равнодушии и к тому, как ощущает себя на двадцатипяградусном морозе сопровождающий его в студенческом пальтишке Глебов: «Ганчук сладостно синел и отдувался в своей душегрейной шубе»1.
Однако горькая ирония жизни состоит и в том, Что Ганчука и его жену, рассуждающих о мелкобуржуазной стихии, Трифонов наделяет отнюдь не пролетарским происхождением: Ганчук, оказывается, из семьи священника, а Юлия Михайловна с ее прокурорским тоном, как выясняется, - дочь разорившегося венского банкира....
Как и тогда, в детстве, Глебов предал, но поступил, как ему казалось, «справедливо» с «плохими людьми», так и сейчас ему предстоит предать человека, видимо не самого лучшего.
Но Ганчуки - жертва в сложившейся ситуации. И это, что жертва - не самая симпатичная личность, не меняет подлого единства дела. Более того, нравственный конфликт лишь усложняется. И, в конце концов, самой большой и безвинной жертвой оказывается светлая простота, Соня. Трифонов, как мы уже знаем, иронически определил Глебова как «богатыря -тянульщика резины», лжебогатыря на распутье. Но и Ганчук - тоже лжебогатырь: « крепенький, толстый старичок с румяными щечками казался ему богатырем и рубакой, Ерусланом Лазаревичем»1. «Богатырь», «купец из пьес Островского», «рубака», «румяные щечки» - вот те определения Ганчука, которые ничем не опровергнуты в тексте. Его жизнеустойчивость, физическая стабильность феноменальны. Уже после разгрома на ученом совете, с блаженством и подлинной увлеченностью Ганчук поедает пирожные - наполеон. Даже навещая могилу дочери - в финале повести, он торопится, скорее, домой, чтобы поспеть к какой-то телевизионной передаче... Персональный пенсионер Ганчук переживет все нападки, они не задевают его «румяных щечек».
Конфликт в «доме на набережной» между, «порядочными Ганчуками, ко всему относящимися с «оттенком тайного превосходства», и Друзяевым-Ширейко, к которым внутренне примыкает Глебов, меняющий Ганчука на Друзяева, как бы на новом витке возвращает конфликт «обмена» - между Дмитриевыми и Лукьяновыми. Фарисейство Ганчуков, презирающих людей, но живущих именно таким образом, который они на словах презирают, так же мало симпатично автору, как и фарисейство Ксении Федоровны, для которой другие «низкие» люди вычищают выгребную яму. Но конфликт, который в «Обмене» носил преимущественно этический характер, здесь, в «Доме на набережной», становится конфликтом не только нравственным, но и идеологическим. И в этом конфликте, казалось бы. Глебов расположен точно посередине, на распутье, он может повернуться и так и эдак. Но Глебов ничего не хочет решать, за него решает вроде бы судьба накануне выступления, которого так требует от Глебова Друзяев, умирает бабушка Нина - незаметная, тихонькая старушка с пучком пожелтевших волос на затылке. И все решается само собой: Глебову никуда не надо идти. Однако предательство все равно уже свершилось, Глебов занимается откровенным самообманом. Это понимает Юлия Михайловна: «Лучше всего, если вы уйдете из этого дома...». Да и дома-то для Глебова здесь больше нет, он разрушился, распался, дом теперь надо искать в другом месте. Так завершается, закольцовывается один из главных моментов повести: «Утром, завтракая на кухне и глядя на серую бетонную излуку моста. На человечков, автомобильчики, на серо-желтый, с шапкою снега дворец на противоположной стороне реки, он, сказал, что позвонит после занятий и придет вечером. Он больше не пришел в тот дом никогда»1.
Дом на набережной исчезает из жизни Глебова, дом, казавшийся столь прочным, на самом деле оказался хрупким, ни от чего не защищенным, он стоит на набережной, на самом краю суши, у воды, и это не просто случайное местоположение, а намеренно выброшенный писателем символ.
Дом уходит под воду времени, как некая Атлантида, со своими героями, страстями, конфликтами: «волны сомкнулись над ним» - эти слова, адресованные автором Левке Шулепникову, можно отнести и ко всему дому. Один за другим исчезают из жизни его обитатели: Антон и Химиус погибли на войне, старший Шулепников был найден мертвым при не проясненных обстоятельствах, Юлия Михайловна умерла, Соня сначала попала в дом для душевнобольных и тоже скончалась.... «Дом рухнул».
С исчезновение дома намеренно забывает все и Глебов, не только уцелевший при этом потопе, но и достигший новых престижных времен именно потому, что «он старался не помнить, то, что не помнилось, переставало существовать». Он жил тогда «жизнью, которой не было», -подчеркивает Трифонов.
Не хочет помнить не только Глебов - ничего не хочет помнить и Ганчук. В финале повести неизвестный лирический герой, «я», историк, работающий над книгой и 20-х годах, разыскивает Ганчука: «Ему было восемьдесят шесть. Он ссохся, сощурился, голова ушла в плечи, но на скулах еще теплился неизбитый до конца ганчуковский румянец»1. И в рукопожатии его ощущается «намек на прежнюю мощь». Неизвестный жаждет расспросить Ганчука о прошлом, но наталкивается на упорное сопротивление. «И дело не в том, что память старца слаба. Он не хотел вспоминать».
Л. Терканян совершенно справедливо замечает, что повесть «Дом на набережной» построена «на интенсивной полемике с философией забвения, с лукавыми попытками спрятаться за «времена». В этой полемике -перл произведения»2. То, что Глебов и иже с ним пытаются забыть, выжечь в памяти, восстанавливается всей тканью произведения, и подробная описательность, присущая повести, есть художественное и историческое свидетельство писателя, воссоздающего прошлое, противостоявшего забвению. Позиция автора выражена в стремлении восстановить, ничего не забыть, все увековечить в памяти читателя.
Действие повести разворачивается сразу в нескольких временных пластах: начинается 1972 годом, затем опускается в предвоенные годы; потом основные события падают на конец 40-х начало 50-х годов; в финале повести - 1974 год. Голос автора звучит, открыто только однажды: в прологе повести, задавая историческую дистанцию; после вступления все события приобретают внутреннюю историческую завершенность. Живая равноценность разных слоев времени в повести очевидна; ни один из слоев не дан абстрактно, намеком, он развернут пластически; каждое время в повести имеет свой образ, свой запах и цвет.
В «Доме на набережной» Трифонов сочетает и разные голоса в повествовании. Большая часть повести написана от третьего лица, но в бесстрастное протокольное исследование глебовской психологии вплетается внутренний голос Глебова, его оценки, его размышления. Более того: как точно отмечает А.Демидов, Трифонов «вступает с героем в особый лирический контакт». Какова же цель этого контакта? Осудить Глебова - слишком простая задача. Трифонов ставит своей целью исследование психологии и жизненной концепции Глебова, что и потребовало столь тщательного проникновения в микромир героя. Трифонов следует за своим героем как тень его сознания, погружаясь во все закоулки самообмана, воссоздает героя изнутри его самого. Повесть «Дом на набережной» стала для писателя поворотной во многих отношениях. Трифонов резко переакцентирует прежние мотивы, находит новый не исследованный ранее в литературе тип, обобщающий социальное явление «глебовщины», анализирует социальные изменения через отдельно взятую человеческую личность. Идея обрела, наконец, художественное воплощение. Ведь рассуждения Сергея Троицкого о человеке как нити истории можно отнести и к Глебову, он и есть та нить, которая из 30-х годов протянута в 70-е годы, уже в наше время. Исторический взгляд на вещи, выработанный писателем в «Нетерпении», на близком к современности материале дает новый художественный результат. Трифонов становится историком - летописцем, свидетельствующим о современности. Но не только в этом заключается роль «Дома на набережной» в творчестве Трифонова. В этой повести писатель подверг критическому переосмыслению свое «начало» - повесть «Студенты». Анализируя в первых главах книги эту повесть, мы уже обращались к сюжетным мотивам и героям, как бы перешедшим из «Студентов» в «Дом на набережной». Перенос сюжета и переакцентировка авторского отношения подробно прослежена в статье В. Кожеинова «Проблема автора и путь писателя».
Обратимся также к важному, на наш взгляд, частному вопросу, затронутому В. Кожеиновым и представляющим не только сугубо филологический интерес. Этот вопрос связан с образом автора в «Доме на набережной». Именно в голосе автора, считает В. Кожеинов, незримо присутствуют в «Доме на набережной» давнишние «Студенты». «Автор, - пишет В. Кожеинов, оговариваясь, что это не имперический Ю.В. Трифонов, а художественный образ, - одноклассник и даже приятель Вадима Глебова... Он тоже герой повести отрок, а затем юноша... с благодарными устремлениями, несколько сентиментальный, расслабленный, но готовый бороться за справедливость».
«...Образ автора, неоднократно появляющийся в предыстории повести, полностью отсутствует при развертывании ее центральной коллизии. Но в самых острых, кульминационных сценах редуцируется, почти совсем заглушается даже и самый голос автора, который достаточно отчетливо звучит в остальном повествовании».1 В. Кожеинов подчеркивает именно то, что Трифонов не корректирует голос Глебова, его оценки происходящего: «Голос автора существует здесь, в конце концов, как бы только для того, чтобы со всей полнотой воплотить позицию Глебова и донести его слова и интонации. Так именно и только Глебов создает образ Красниковой. И этот малоприятный образ никак не корректируется голосом автора. Неизбежно получается так, что голос автора в той или иной степени солидаризируется здесь голосом Глебова».2
В лирических отступлениях звучит голос некого лирического «я», в котором Кожеинов видит образ автора. Но это лишь один из голосов повествования, по которому нельзя судить исчерпывающе об авторской позиции по отношению к событиям, и тем более, к самому себе в прошлом - ровеснику Глебова, автору повести «Студенты». В этих отступлениях прочитываются некоторые автобиографические детали (переезд из большого дома на заставу, потеря отца и т.д.). Однако Трифонов специально отделяет этот лирический голос от голоса автора - повествователя. Свои обвинения по адресу автора «Дома на набережной» В. Кожеинов подкрепляет не литературоведчески, а фактически, прибегая к своим собственным биографическим воспоминаниям и к биографии Трифонова как к аргументу, подтверждающему его, Кожеинова, мысль. В. Кожеинов начинает свою статью со ссылки на Бахтина. Прибегнем к Бахтину и мы «Самым обычным явлением даже в серьезном и добросовестном историко-литературном труде является черпать биографический материал из произведений и, обратно, объяснять биографией данное произведение, причем совершенно достаточными представляются чисто фактические оправдания, то есть попросту совпадение фактов жизни героя и автора, - замечает ученый, - производятся выборки, претендующие иметь какой-то смысл, целое героя и целое автора при этом совершенно игнорируются и, следовательно, игнорируется и самый существенный момент форма отношения к событию, форма его переживания в целом жизни и мира». И далее: «Мы отрицаем, тот совершенно беспринципный, чисто фактический подход к этому, который является единственно господствующим в настоящее время, основанный на смешении автора - творца, момента произведения, а автора - человека, момента этического, социального события жизни, и на непонимании творческого принципа отношения автора к герою, в результате непонимание и искажение в лучшем случае передача голых фактов этической, биографической личности автора...»1 Прямое сопоставление фактов биографии Трифонова с авторским голосом в произведении представляется некорректным. Позиция автора отличается от позиции любого героя повести, в том числе и лирического. Он никак не разделяет, скорее, опровергает, например, точку зрения лирического героя на Глебова («н был совершенно никакой»), подхваченную многими критиками. Нет, Глебов - очень определенный характер. Да, голос автора местами как бы сливается с голосом Глебова, вступая с ним в контакт. Но наивное предложение, что он разделяет позицию Глебова по отношению к тому или иному персонажу, не подтверждается. Трифонов, повторю еще раз, исследует Глебова, подсоединяется, а не присоединяется к нему. Не голос автора корректирует слова и мысли Глебова, а сами объективные действия и поступки Глебова корректируют их. Жизненная концепция Глебова выражена не только в прямых его размышлениях, потому что зачастую они иллюзорны и самообманы. (Ведь Глебов, например, «искренне», мучается над тем, идти ли ему выступать по поводу Ганчука. «Искренне» он убедил себя в любви к Соне: «И он думал так искренно, потому что казалось твердо, окончательно и не чего другого не будет. Их близость делалась все тесней. Он не мог прожить без нее и дня».). Жизненная концепция Глебова выражена в его пути. Результат Глебовым важен, овладение жизненным пространством, победа над временем которое топит многих, и Дородновых, и Друзяевых в том числе, - они лишь были, а он есть, радуется Глебов. Он вычеркнул прошлое, а Трифонов его скрупулезно восстанавливает. Именно востанавливает, противостоящем забвению, и состоит авторская позиция.
Далее В. Кожеинов упрекает Трифонова в том, что «голос автора не осмелился, если можно так выразиться, откровенно выступить рядом с голосом Глебова в кульминационных сценах. Он предпочел устраниться вообще. И это принизило общий смысл повести.1. Но именно «открытое выступление» и принизило бы смысл повести, превратило ее в частный эпизод личной биографии Трифонова! Рассчитываться с самим собой Трифонов предпочел своим способом. Новый, исторический взгляд, на прошлое, включая в исследование «глебовщины» и его самого. Трифонов не определял и не выделял себя - прошлого - от того времени, которое он пытался постичь и образ которого он написал заново в «Доме на набережной».
Глебов выходец из социальных низов. А негативно изображать маленького человека, не сочувствовать ему, а дискредитировать его, по большому счету не в традициях русской литературы. Гуманистический пафос гоголевской «Шинели» никогда не мог сводиться к облечению героя заеденного жизнью. Но так было до Чехова, который пересмотрел эту гуманистическую составляющую и продемонстрировал то, что смеяться можно над кем угодно. Отсюда у него стремление показать, что маленький человек сам виноват в своем недостойном положении («Толстый и тонкий»).
Трифонов в этом плане идет за Чеховым. Конечно, сатирические стрелы в адрес обитателей большого дома тоже есть, а развенчание Глебова и глебовщины - это еще одна ипостась развенчания так называемого маленького человека. Трифонов, демонстрирует какой степенью низости может, в итоге обернуться вполне законное чувство социального протеста.
В «Доме на набережной» Трифонов обращается, как свидетель к памяти своего поколения, которую хочет перечеркнуть Глебов («жизнь, которой не было»). И позиция Трифонова выражена, в конечном счете, через художественную память, стремящуюся к социально-историческому познанию личности и общества, кровно связанных временем и местом.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Повесть Ю. Трифонова «Дом на набережной» стал завершением «московского цикла» повестей (1976). Его публикация стала событием литературной и общественной жизни. На примере судьбы одного из жильцов знаменитого московского дома, в котором жили семьи партийных работников (в т.ч. и семья Трифонова во времена его детства), писатель показал механизм формирования конформистского общественного сознания. История преуспевающего критика Глебова, не вступившегося когда-то за своего учителя-профессора, стала в романе историей психологического самооправдания предательства. В отличие от героя, автор отказывался оправдывать предательство жестокими историческими обстоятельствами 1930-1940-х годов.
Повесть «Дом на набережной» стала для писателя поворотной во многих отношениях. Трифонов резко переакцентирует прежние мотивы, находит новый, не исследованный ранее в литературе тип, обобщающий социальное явление «глебовщины», анализирует социальные изменения через отдельно взятую человеческую личность. Идея обрела, наконец, художественное воплощение. Ведь рассуждения Сергея Троицкого о человеке как нити истории можно отнести и к Глебову: он и есть та нить, которая из 30-х годов протянута в 70-е годы. Исторический взгляд на вещи, выработанный писателем в «Нетерпении», на близком к современности материале дает новый художественный результат: Трифонов становится историком – летописцем, свидетельствующим о современности.
К какому бы материалу он не обращался, будь то современность, время гражданской войны, 30-е годы XX века или 70-е годы позапрошлого, перед ним стояла, прежде всего, проблема взаимоотношений личности об общества, а значит их взаимной ответственности. Трифонов был моралистом, - но не в примитивном смысле этого слова; не ханжой или догматиком, нет, - он полагал, что человек несет ответственность за свои поступки, из которых складывается история народа, страны, а общество, коллектив не может, не имеет права пренебрегать судьбой отдельного человека. Трифонов воспринимал современную действительность как эпоху и настойчиво искал причины изменения общественного сознания, протягивая нить все дальше и дальше - вглубь времени. Трифонову было свойственно историческое мышление; каждое конкретное социальное явление он подвергает анализу, относясь к действительности как свидетель и историк нашего времени и человек, кровно вросший в русскую историю, неотделимый от нее. В то время как «деревенская» проза искала свои корни и истоки, Трифонов тоже искал свою «почву». «Моя почва - это все, чем Россия перестрадала!» - под этими словами своего героя мог подписаться и сам Трифонов. Действительно, это была его почва, в судьбе и страданиях страны складывалась его судьба. Более этого: эта почва стала питать корневую систему его книг. Поиски исторической памяти объединяют Трифонова с отдельными авторами 70-х годов прошлого века. При этом его память была и его «домашней», семейной памятью - чисто московская черта, - не отделимой от памяти страны. Вот как он описывает последнюю встречу лирического героя «Дома на набережной» с одним из мальчиков - друзей детства, с Антоном: он сказал, что через два дня эвакуируется с матерью на Урал, и советовался, что с собой взять: дневники, научно-фантастический роман или альбомы с рисунками?... Его заботы казались мне пустяками. О каких альбомах, каких романах можно было думать, когда немцы на пороге Москвы? Антон рисовал и писал каждый день. Из кармана его курточки торчала согнутая вдвое общая тетрадка. Он сказал: «Я и эту встречу в булочной запишу. И весь наш разговор. Потому что это все важно для истории».
Трифонов был узнаваем, найдя исключительно свою интонацию, которой нельзя было спутать ни с чьей иной и которая привязывалась накрепко - не отодрать... И в этой вот трифоновской скользящей интонации, в мелодике фразы, которую он старался нагружать как можно больше, конфликт растворялся, как вода в песке; безнадежность, которая была у него, не становилась роковой. В ней был своего рода комфорт, даже если не было утешения.
Трифонов, по сути, совершил невозможное — он создал уникальную, в своем роде совершенную художественную систему, в которой умолчания вынужденные столь же органичны, столь же естественно вплетены в ткань произведения, как и умолчания, идущие от эстетических задач. Читательское понимание было ему важно. Понимание — и сознание того, что он может воздействовать на умы. А раз может — значит, и должен.
Юрий Валентинович Трифонов вошел в историю русской литературы ХХ века как основоположник городской прозы и заслужил репутацию творца уникального художественного мира, не вписывающегося в жесткие рамки групп и направлений.
ЛИТЕРАТУРА
Художественные тексты
Трифонов Ю. Собрание сочинений, тт. 1-4. М., 1985-1987
Трифонов Ю.В. Дом на набережной. Москва: Вече, 2006.
Справочная и учебная литература
Барышников Е.П. Литературный герой // Крат. лит. энциклопедия. Т.4. - М.: Сов. энциклопедия, 1967.
Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства. // Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер. - М.: Изд-во АН СССР, 1962.
Введение в литературоведение. / Под ред. Г.Н. Поспелова. - М.: Высшая школа, 1976.
Владимирова Н. Характер литературный. // Словарь литературоведческих терминов. - М.: Просвещение, 1974.
Магазаник Э.Б. Персонаж //Крат. лит. энциклопедия. Т.5. - М.: Сов. энциклопедия, 1968.
Тахо-Годи А.А. и др. Античная литература: Учебник для высшей школы. / Под ред. А.А. Тахо-Годи. - 5-е изд., дораб. - М.: ЧеРо, 1997.
Чернец Л.В. Персонаж и характер в литературном произведении и его критических интерпретациях // Принципы анализа литературного произведения. - М.: МГУ, 1984.
Чернышев А. Персонаж // Словарь литературоведческих терминов. - М.: Просвещение, 1974.
Литературный энциклопедический словарь. (Под общей редакцией В.М. Кожевникова и П.А. Николаева). М., 1987
Научно-критическая литература
Амусин М. Между эмпирикой и эмпиреями: Заметки о бытовой прозе // Лит. обозрение. 1986. № 9
Аннинский Л. Рассечение корня: О публицистике Юрия Трифонова: вступ. ст. / Л. Аннинский // Трифонов Ю.В. Как слово наше отзовется… – М.: Сов. Россия, 1985.
Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979.
Белинский В.Г. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова // Собр. соч.: В 9 т. Т. 8. М., 1982.
Бич Е. Читая Юрия Трифонова: о творчестве писателя / Е. Бич // Звезда. – 1990. – № 7.
Бугрова Н.А. Мотив «недочувствия» в прозе Ю. Трифонова.// Рациональное и эмоциональное в литературе и в фольклоре. Ч. 2. Волгоград: Изд-во ВГИПК РО, 2008.
Велембовская И. Симпатии и антипатии Ю. Трифонова / И. Велембовская // Новый мир, 1980, № 9.
Вяльцев А. Глагол без названия: о творчестве Ю. Трифонова (1925—1981) / А. Вяльцев // Континент. – 1997. – № 1
Гинзбург Л. О лирическом герое. - Л., 1979.
Де Магд-Соэп К. Юрий Трифонов и драма русской интеллигенции. Екатеринбург, 1997.
Дедков И. Вертикали Юрия Трифонова / И. Дедков // Новый мир, 1985, № 8.
Дружинин А.В. «Обломов». Роман И.А. Гончарова // Литературная критика. - М., 1983.
Еремина С., Пискунов В. Время и место прозы Ю.Трифонова. — Вопросы литературы, 1982, № 5
Иванова Н. Проза Юрия Трифонова. М., 1984.
Кертман Л. Междустрочье былых времён: перечитывая Ю. Трифонова / Л. Кертман // Вопр. лит. 1994. № 5.
Леонид Бахнов, Татьяна Бек, Наталья Иванова, Александр Кабаков, Анатолий Королев, Алевтина Кузичева, Андрей Немзер, Александр Нилин, Владимир Новиков, Ольга Трифонова Юрий Трифонов: долгое прощание или новая встреча? // «Знамя» 1999, №8
Левинская Г.С. «Дом» в художественном мире Юрия Трифонова / Г.С. Левинская // Науч. докл. высш. шк. Филол. науки. – № 2.
Лотман Ю.М. Структура художественного текста. М.: Искусство, 1970.
Михайлов А.В. Из истории характера // Человек и культура: Индивидуальность в истории культуры. – М., 1990.
Овчаренко А.И. О психологизме и творчестве Юрия Трифонова / А.И. Овчаренко // Рус. лит. – 1988.– № 2.
Оклянский Ю. Юрий Трифонов. М., 1987
Оклянский Ю.М. Юрий Трифонов. Портрет, воспоминания / Ю. М. Оклянский. — М.: Сов. Россия, 1985.
Остудина В. Особенности построения характера в романе // Проблема характера в зарубежной литературе. – Свердловск, 1992.
Панкин Б. По кругу, по спирали // Дружба народов, 1977, № 5.
Пешко В. Взаимохарактеристики и внутренняя речь как характерологические средства // Проблема характера в зарубежной литературе. – Свердловск, 1985.
Пискунов В.М. Чистый ритм Мнемозины [Текст] / В.М. Пискунов. – М.: Альфа-М, 2005.
Сахаров Вс. Обновляющийся мир. М., 1980
Свительский В.А. Герой и его оценка в русской психологической прозе 60 - 70-х годов XIX века: Автореф. лис. ...д-ра филологии. Воронеж, 1995.
Селеменева М.В. Концептосфера городской прозы Ю.В. Трифонова / Вестник Челябинского государственного университета, № 13 (91) 2007.
Селеменева М.В. Синтез традиций исторической и городской прозы в творчестве Ю.В.Трифонова // Синтез в русской и мировой художественной культуре, М.: Литера. 2007.
Спектор Т. «Святые» и «дьяволы» социализма: Архетип в московских повестях Юрия Трифонова // Мир прозы Юрия Трифонова: Сб. ст. Екатеринбург, 2000.
Суханов В.А. Романы Ю.В. Трифонова как художественное единство. Томск: Изд-во Том. ун-та, 2001.
Сыров В.Н. О статусе и структуре повседневности (методологические аспекты) // Личность. Культура. Общество. 2000. Т. 2.
Тераканян Л. Городские повести Юрия Трифонова. //Трифонов Ю. Другая жизнь. Повести, рассказы. - М., 1978. С. 683. Кожеинов В. Проблема автора и путь писателя. М., 1978.
Трифонов Ю.В. Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 2003.
Цветаева М. Мой Пушкин. М., 1981.
Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. 2-е изд., доп. М.: Книга, 1988.
Шаравин А.В. Городская проза 70-80-х годов ХХ века: Дис. … докт. филол. наук. Брянск, 2001.
Шитов А. Юрий Трифонов: Хроника жизни и творчества: 1925 — 1981. Екатеринбург, 1997
Шитов А.П., Поликарпов В.Д. Юрий Трифонов и советская эпоха. Факты, документы, воспоминания. М., 2006.
Шредер Р. Роман с историей // Вопросы литературы», 1982, № 5.
Юрий Трифонов. Библиография. / Сост. А. Шитов, О. Мирошниченко-Трифонова. М., 1985.
1 Цветаева М. Мой Пушкин. М., 1981. С. 174.
2 Шредер Р. Роман с историей // Вопросы литературы», 1982, № 5. С. 67.
1 Аннинский Л. Рассечение корня: О публицистике Юрия Трифонова: вступ. ст. / Л. Аннинский // Трифонов Ю. В. Как слово наше отзовется… – М.: Сов. Россия, 1985. С. 12.
2 Велембовская И. Симпатии и антипатии Ю. Трифонова / И. Велембовская // Новый мир, 1980, № 9. С. 256
3 Дедков И. Вертикали Юрия Трифонова / И. Дедков // Новый мир, 1985, № 8. С. 223.
4 Пискунов В.М. Чистый ритм Мнемозины [Текст] / В.М. Пискунов. – М.: Альфа-М, 2005. С. 496
1 Литературное обозрение», 1977, № 4. С. 101
1 Чернец Л.В. Персонаж и характер в литературном произведении и его критических интерпретациях // Принципы анализа литературного произведения. - М.: МГУ, 1984. С. 83.
2 Владимирова Н. Характер литературный. // Словарь литературоведческих терминов. - М.: Просвещение, 1974. С. 443
1 Бочаров С.Г. Характеры и обстоятельства. // Теория литературы. Основные проблемы в историческом освещении. Образ, метод, характер. - М.: Изд-во АН СССР, 1962. С. 316.
2 Барышников Е.П. Литературный герой // Крат. лит. энциклопедия. Т.4. - М.: Сов. энциклопедия, 1967. С. 317.
3 Там же.
1 Лотман Ю.М. Структура художественного текста. М.: Искусство, 1970. С. 304.
2 Чернец Л.В. Персонаж и характер в литературном произведении и его критических интерпретациях. // Принципы анализа литературного произведения. / Под ред. П.А. Николаева, А.Я. Эсалнек. - М.: Изд-во Моск. ун-та, 1984. С. 88.
3 Там же. С. 88.
1 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 151
2 Михайлов А.В. Из истории характера // Человек и культура: Индивидуальность в истории культуры. – М., 1990. С.54.
1 Тахо-Годи А.А. и др. Античная литература: Учебник для высшей школы. / Под ред. А.А. Тахо-Годи. - 5-е изд., дораб. - М.: ЧеРо, 1997. С. 225.
2 Там же. С. 226
3 Там же С. 227
1 Дружинин А. В. «Обломов». Роман И. А. Гончарова // Литературная критика. - М., 1983. С. 296.
1 Белинский В. Г. Герой нашего времени. Сочинение М. Лермонтова // Собр. соч.: В 9 т. Т. 8. М., 1982. С. 398.
2 Введение в литературоведение. / Под ред. Г.Н. Поспелова. - М.: Высшая школа, 1976. С. 161
1 Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. — 2-е изд., доп. — М.: Книга, 1988. С. 213.
1 Свительский В.А. Герой и его оценка в русской психологической прозе 60 - 70-х годов XIX века: Автореф. лис. ...д-ра филологии. Воронеж, 1995. С. 15.
2 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 168.
1 Остудина В. Особенности построения характера в романе // Проблема характера в зарубежной литературе. – Свердловск, 1992. С. 31.
1 Пешко В. Взаимохарактеристики и внутренняя речь как характерологические средства // Проблема характера в зарубежной литературе. – Свердловск, 1985. С. 28.
2 Гинзбург Л. О лирическом герое. - Л., 1979. С. 28.
1 Иванова Н. Проза Юрия Трифонова. М., 1984. с. 112.
2 Трифонов Ю. В. Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 2003. С.29.
1 Трифонов Ю. В. Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 2003. С. 35.
2 Там же. С. 35
3 Суханов В. А. Романы Ю.В. Трифонова как художественное единство. Томск: Изд-во Том. ун-та, 2001. С. 112.
1 Шаравин А. В. Городская проза 70-80-х годов ХХ века: Дис. … докт. филол. наук. Брянск, 2001. С. 56.
1 Трифонов Ю. В. Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 2003.. С. 44.
2 Сыров В. Н. О статусе и структуре повседневности (методологические аспекты) // Личность. Культура. Общество. 2000. Т. 2. С. 90.
1 Де Магд-Соэп К. Юрий Трифонов и драма русской интеллигенции. Екатеринбург, 1997. С. 72.
2 Трифонов Ю.В. Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают. - М.: Коллекция «Совершенно секретно», 2003. С.59.
1 Спектор Т. «Святые» и «дьяволы» социализма: Архетип в московских повестях Юрия Трифонова // Мир прозы Юрия Трифонова: Сб. ст. Екатеринбург, 2000. С. 49.
2 Иванова Н. Проза Юрия Трифонова. М., 1984. С. 120.
3 Аннинский, Л. Рассечение корня: О публицистике Юрия Трифонова: вступ. ст. / Л. Аннинский // Трифонов, Ю.В. Как слово наше отзовется… – М.: Сов. Россия, 1985. С. 18.
1 Трифонов Ю.В. Дом на набережной. - Москва: Вече, 2006. С. 7. Далее ссылки по тексту приводятся из этого издания.
1 С.9.
1 С.14.
1 С.25.
2 С.34.
1 Кертман Л. Междустрочье былых времён: перечитывая Ю. Трифонова / Л. Кертман // Вопр. лит. 1994. № 5. С. 77-103
2 С. 41.
3 С. 50.
1 С.56
2 С.62.
1 С.69.
2 С. 71.
3 С.73
1 С.77.
2 С.84.
1 С. 88.
1 С. 90.
2 С.92.
1 С.94.
1 Панкин Б. По кругу, по спирали // Дружба народов, 1977, № 5,. С. 251, 252.
2 С. 97.
3 С.98.
1 С.101
1 С.102
1 С.105
1 С.109
2 Тераканян Л. Городские повести Юрия Трифонова. //Трифонов Ю. Другая жизнь. Повести, рассказы. - М., 1978. С. 683.
1 Кожеинов В. Проблема автора и путь писателя. М., 1978. С.75.
2 Там же. С. 78.
1 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 11,12.
1 Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М., 1979. С. 12.