Мир чеховского рассказа

МИР ЧЕХОВСКОГО РАССКАЗА

Чехов вышел на дорогу творчества в 80-е годы XIX века; его предшественниками и старшими современниками были Тургенев, Гончаров, Достоевский, Толстой. С их именами связан быстрый рост русской прозы, расцвет русского романа. Высоты, достигнутые Писателями-романистами, служили тогда мерой достижений всей литературы.

Чехов тоже писал прозу; его талант развивался в русле ведущей литературной тенденции. Но среди написанного Чеховым нет рома­нов, нет крупных по объему произведений. Область его деятель­ности — нероманные жанры: повесть, рассказ. Автор «Палаты № 6» и «Дамы с собачкой» настойчиво стремился к краткости, к сжатому, плотному повествованию. Конечно, краткость сама по себе отнюдь не безусловное достоинство и не всегда «сестра таланта»; похвала краткости предполагает умение немногими словами сказать о мно­гом, насытить скупую речь богатым внутренним содержанием. Вот этим умением как раз и обладал Чехов. Потому его малая проза и встала в один ряд с большими романами, ознаменовала собой этап в истории повествовательного искусства.

Пробой сил для Чехова явилась юмористика; он дебютировал на страницах тогдашних юмористических журналов (от которых ведут свою родословную современные издания типа «Крокодила»). Таким журналам требовались, в первую очередь, рассказы-миниатюры, рассказы-«сценки», рассчитанные на мгновенный комический эффект. Чехов учится извлекать смех из хорошо знакомых вещей, ищет смешное в обыденном, в примелькавшемся. Его юморески подобны зарисовкам с натуры, его «сценки», говоря сегодняшним языком, будто сняты скрытой камерой. Случай в театре («Смерть чинов­ника»), встреча на вокзале («Толстый и тонкий»), беседа в вагоне поезда («Загадочная натура»), разговор за обеденным столом («Тор­жество победителя») — вот типичные для Чехова-юмориста ситуации. А типичный чеховский персонаж — это человек из толпы, один из многих. Смех он вызывает не какими-то странностями или причудами, а, наоборот, своими в общем-то заурядными поступками. Смешно, но, как правило, не анекдотично, заставляет смеяться, но не изумляет, не поражает. Тем существеннее вопрос: над чем смеемся?

Бывает так, что повод для смеха дает забавное происшествие, невинное недоразумение, как в рассказах «Налим», «Лошадиная фамилия», «Заблудшие». Юмор здесь близок к шутке, к веселому розыгрышу. Но подобное у Чехова наблюдается не слишком часто. Ядро юмористики образуют рассказы другого рода — не веселые, а насмешливые, и насмешка в них — колючая, ядовитая. Ей присуща острота злободневности.

Чехов жил в обществе, где существовала лестница чинов и званий, где повсеместно действовало правило «чин чина почитай»; на том - держались и общественный порядок, и общественные отношения, не только служебные, но и зачастую бытовые, семейные. Идея со­циального неравенства формировала обывательскую мораль: рос­сийскому обывателю с детства внушали необходимость слушаться, подчиняться, заискивать, льстить. В жилах обывателя текла, по словам Чехова, «рабская кровь». Это и служило едва ли не основным объектом чеховского смеха.

Чехов исходил из представления об абсолютной ценности человеческого достоинства, и ничто в его глазах не оправдывало «откло­нения от нормы», т. е. нравственно ущербного, недостойного пове­дения. Ничто — значит, ни положение человека, ни уровень его развития, ни давление обстоятельств. В мире Чехова ни для кого не делается исключений: со всех одинаковый спрос.

Герой многих рассказов писателя — неприметный, «тонкий» чиновник, принадлежащий, по своему образу жизни, к социальным низам. Его удел — быть в зависимости, в вечном подчинении. Чехов об этом помнит, но не об этом ведет речь. При встрече нижестоя­щего с вышестоящим, подчиненного с начальником («Смерть чинов­ника», «Толстый и тонкий», «Либерал») второй ведь не принуждает первого сгибать спину — первый сгибается добровольно. Вот глав­ное: добровольно. Истоки самоунижения остаются в стороне, мы видим только сам факт, сам поступок, заслуживающий осмеяния. И Чехов нисколько не смягчает своего смеха — не допускает скидки на положение «маленького человека».

Или: барин и гувернантка («Дочь Альбиона»). Социальная дис­танция между ними бесспорна. Нет, однако, нравственной разницы: он обнаруживает первобытное бесстыдство, она — чопорную терпимость, и в результате оба — одинаково смехотворны.

Не просто бесстыден, а откровенно агрессивен, власть имущий в рассказе «Маска»: он без стеснения хамит и оскорбляет. Но тем непригляднее оскорбленные, отвечающие на хамство лакейским угодничеством, опять же добровольным. Не ослабевает насмешка и тогда, когда хам пускает в ход кулаки — ибо его жертва не страдает, а блаженствует («Капитанский мундир»). Портной, получивший затрещину от заказчика, от «его благородия», удовлетворенно заключает: «Сейчас видать настоящих господ!» Здесь смех уже на грани издевки...

Привычка прислуживаться, доведенная до крайности, может принять и опасную форму; так возникает фигура добровольного надзирателя и доносчика («Унтер Пришибеев»). Унтер действует вопреки здравому смыслу, он выглядит посмешищем, ходячей кари­катурой, но от его тупого усердия исходит реальное зло. В Пришибееве, как в кривом зеркале, уродливо отразилась самая суть полицейско-бюрократического режима.

Явным порокам, дурным привычкам сопутствуют, как водится, мелкие грешки, и это тоже пища для чеховского юмора. Галерею комических лиц пополняют учитель гимназии, украсивший, по случаю званого обеда, свою грудь чужой наградой («Орден») и писарь, компенсирующий свою униженность посещением сомни­тельного заведения («Ворона»), и еще компания канцеляристов, заменивших игральные карты фотографиями сослуживцев и согла­совавших правила игры с табелью о рангах («Винт»). Убогие про­делки вполне удовлетворяют амбиции расхрабрившегося обывателя. Кстати, учителю дана значащая фамилия — Пустяков. Для своей эпохи пустяковы были не менее симптоматичны, чем пришибеевы.

Чехов вновь и вновь возвращается к занимающему его предмету, и каждый раз находит в нем новые черты и черточки. Писатель верен себе, но не повторяется; различное в едином — признак подлинного искусства.

Персонажи чеховских юморесок прочно запоминаются, а иные, вроде Червякова или Пришибеева, вошли в основной фонд нашего духовного опыта. При осмыслении жизни, жизненных процессов на «сценки» Чехова ссылаются не менее охотно, чем на романы Дос­тоевского, Толстого. И не случайно: в «сценке» перед нами — полно­кровный характер, завершенный образ. Внешне — зарисовка с натуры, а по сути — глубокое художественное обобщение. Тем, собственно, Чехов и отличается от своих многочисленных собратьев по перу — от тех, с кем он вместе выступал на страницах юморис­тических изданий. Имена Лейкина, Билибина, Мясницкого сегодня известны только узким специалистам, а ведь они были писателями небесталанными и некогда пользовались популярностью. Но, умея смешить, они не умели обобщать, не умели говорить с читателем на языке образов-характеров, и потому их сочинения не выдержали самого главного испытания — испытания временем.

Чехов начинал с юмора и вместе с тем не только с юмора. В состав его раннего творчества (1880—1887) входят и рассказы драмати­ческого плана, причем удельный вес этих рассказов год от года возрастает. Правда, резкой черты между драматическими и юмо­ристическими произведениями провести нельзя, поскольку первые норой не свободны от комизма, от комических моментов. И все же черта ощущается, и она существенна.

Быт и будни для Чехова не одноцветны, и будничные лица не однотипны. Смешна надменно-равнодушная «дочь Альбиона», но совсем другими глазами мы смотрим на гувернантку из рассказа «Переполох»— потому другими, что она остро реагирует на нане­сенное ей оскорбление, что она способна обидеться и возмутиться. О ней сказано: «чувствительная девица», и ее чувствительность несколько комична, однако преобладает в изображении «девизы» драматическое начало. Это тоже «маленький человек», только уже не. с «рабской кровью».

Рядом — рассказ о «хористке», стоящей на социальной лестнице еще ниже гувернантки. И впечатление она производит жалкое: в присутствии «благородно одетой» дамы —робеет, краснеет. Зна­комый нам по юмору тип поведения. Но есть разница: в минуту, когда жалкую Пашу хотят унизить, она распрямляется — она совершает поступок, возвышающий униженную над ее унижением. Пусть на одну минуту, но возвышает. И это дает Чехову право писать о ней в драматическом тоне.

У дамы «из порядочных» свое горе: муж растратил казенные деньги, семье угрожает «позор и нищета». Состояние ее можно понять. Но для Чехова понять — не значит простить. По отношению к «хористке» дама допускает бестактность, бесцеремонность, и это «отклонение» от нормы поведения так же нельзя извинить ее состоянием, как угодничество «тонкого» чиновника — его положением. Чехов определенно внушает нам неприязнь к человеку, достойному, казалось бы, сочувствия.

Еще сложнее ситуация в рассказе «Враги». Перед нами — двое мужчин, каждый из которых по-своему несчастен: у одного умер единственный сын, у другого жена сбежала с любовником. Несчастья, разные, и различны сами мужчины, различен их облик, их манеры. Один приятнее, симпатичнее другого. Но суть не в этом, а в том, что свое горе заслоняет для каждого из них чужую беду, и где, по мысли Чехова, должно было возникнуть взаимосближение, там. вспыхивает вражда. «Эгоизм несчастных»— все равно эгоизм, и сколь бы тяжелым ни было, это зрелище, авторская оценка его недвусмысленно отрицательна.

Вырабатывая свои ценностные ориентиры, Чехов на одно из главных мест поставил понятие воспитанности'. Понятие это вме­щало в себя многое. Одно из писем молодого Чехова, адресованное брату (Николаю), содержит развернутую характеристику «воспи­танных людей»: «Воспитанные люди... уважают человеческую личность», «боятся лжи, как огня», «не суетны», «болеют душой и от того, чего не увидишь простым глазом», они небезразличны к мело­чам — «не могут уснуть в одежде», «дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу». Малое тут неотделимо от большого, этика — от гигиены, принципиальность — от щепетильности. В письме-декларации, в котором Чехов со всей очевидностью форму­лирует нравственную норму, отчетливо вырисовывается и его авто­портрет. Из биографии Чехова явствует, что у него школе писательства, развитию художественного дара предшествует и сопут­ствует школа самовоспитания, процесс внутреннего, духовного самоопределения. Чеховская требовательность сполна оплачена его лич­ными испытаниями и обретениями. Строгий суд над своими героями молодой писатель вершил в опоре на собственный жизненный, человеческий опыт. Он требовал того, чего добился сам.

Чехов рос в семье лавочника, где царили грубые нравы, где душу ребенка отравляли пошлыми, ханжескими поучениями, и для него воспитать себя означало преодолеть воздействие среды, уже сделав­шейся регулятором повседневного поведения. Нелегкая задача! Понадобились неимоверные усилия, чтобы «выдавить из себя раба», чтобы всемерно и ежечасно поощряемое «сознание своего ничто­жества» вытеснить — и бесповоротно — «уважением к человеческой личности». Именно эта победа над самим собой явилась для Чехова налогом становления и роста его творческой индивидуальности и в немалой степени предопределила силу его смеха, весомость драма­тического повествования.