А.П. Чехов и его место в русской литературе

А. П. ЧЕХОВ И ЕГО МЕСТО В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ

В галерее портретов русских писателей среди бородатых, могу­чих в лепке и глубоко оригинальных фигур Тургенева, Толстого, Плещеева, Мея, Некрасова, Добролюбова, Достоевского фигура, а точнее фигурка Чехова представляется такою незначительною, обыкновенною. Положенная нога на ногу, подпертая рукой голова, волосы не большие и не маленькие, и пенсне докторское, наконец, выражение лица скорее скучающее, чем грустное, умное, но без “мировой скорби” или “негодования”.

Фигура близкая и знакомая, словно близкий человек в гости за­ехал на чашку чая.

С медициной романа не получилось. Юрист тоже из него не вышел. Словом, из “образованных”. В раздумье и безденежье он начал писать, что замечал или слышал, и помещать в “Листках” и иллюстрированных журнальчиках.

Так вместо “медицины” у него появилась литература. А публи­ка, почтенная публика полюбила “Антошу Чехонте” — этого чело­века в пенсне, совершенно обыкновенного.

До виртуозности, до гения довел Чехов изображение обыденной жизни. Все его ранние сочинения “без героизма”, без волны, и, что характерно, даже объем рассказов — маленький. Какая противопо­ложность Толстому, Гончарову, парящим в заоблачных высях Лер­монтову или Вл. Соловьеву.

У Чехова все растет на земле: и жизнь, и природа. Сплошные “конфетки-бараночки”.

Чехов довел обыкновенный рассказ об обыкновенном событии до совершенства и апогея. А далее, как у всякого виртуоза, Пагани­ни или Рихтера, у Чехова следует взрыв, та самая волна — “Степь”, “Три сестры”, “Вишневый сад”, “Дядя Ваня”.

Однако — это усталый полдень жизни — его рисовал Чехов с горькой и усмешливой миной. Чехов не был бы Чеховым, не был бы писателем, не был бы интеллигентным русским человеком, если бы к простодушной и доброй эстетике зрелого периода не примешалось его отношение к жизни, прощающее, с усмешкой, любящее, но не уважающее.

Вот припев и “Дяди Вани”, и “Сестер”, и старожилов “Вишне­вого сада”: “Что же тут уважать? Конечно, все плохо... И всем ужасно скучно”.

Пушкин, Толстой, Достоевский, ленивый Гончаров, даже Сал­тыков-Щедрин — вылеплены природой или Богом крупно и сильно и в творчестве, и в лицах. Чехов сотворен иным способом. Этот тихий изящный человек словно вычерчен тонкой иглой, с чрезвы­чайным благородством всех линий. В Чехове Россия полюбила себя.

Василий Розанов замечает по поводу Чехова: “Все у него вышло как у всех русских: учился одному, а стал делать другое; конечно, не дожил до полных лет. Кто у нас доживает? Гнезда не имел, был странствующий. Ни звука резкого, ни мысли большой... А вот слу­шаешь и слушаешь, и забываешь, что дождь идет, что так глупо все, и не то что миришься с глупым, — этого нет, — но в безмерно глупую и дождливую эпоху находишь силы как-нибудь пересущест­вовать ее, перетащиться по ней”.

В этом, видимо, состоит истинная мудрость Чехова: в героичес­кую эпоху надо жить героически, а в негероическую эпоху все-таки не разбивать о стену голову. Эту мысль о жизни он внушает нам.

Хочется вспомнить эпизод его взаимоотношений с Максимом Горьким. Написав свою знаменитую пьесу, Горький со свойствен­ным ему пролетарским простодушием назвал ее “На дне жизни”. Чехову в пьесе понравилось все, кроме заглавия, и он посоветовал Горькому изменить его. Так возник образ-символ, знак, впитавший в себя, словно губка, значительную часть типических черт тогдаш­ней реальности.

В этом весь Чехов, в грустной незавершенности, в том, как он переживает и чувствует, как смотрит и что видит.