О логической интуиции арабо-мусульманской культуры
О логической интуиции арабо-мусульманской культуры
А.В. Смирнов
Словосочетание «мышление культуры» принадлежит к числу метафор, которыми часто и охотно пользуются ученые. Она удачно выражает интуитивные представления, вызревавшие в востоковедении в течение последнего времени, и прежде всего среди тех его представителей, кто стремился понять функционирование различных сегментов культуры в их целостности. Такую целостность можно рассматривать в двух аспектах: с одной стороны, каждая сфера культуры (например, музыка, изобразительное искусство или филологические науки) включена в целое культуры и неотъемлема от него, а с другой — сама представляет собой некое органичное целое. Целостность в первом смысле оправдывает употребление культурно-специфицирующих предикатов, как когда мы говорим: «арабская музыка» или «арабская филология», относя благодаря предикату «арабский» обе эти сферы к единой целостности «арабской культуры». Целостность во втором смысле позволяет говорить об «арабской музыке» или «арабской филологии»; так мы вычленяем «музыку» и «филологию» из того необозримого поля феноменов «арабской культуры», которое предстает взору арабиста. Представление о наличии целостности второго типа позволяет сравнивать то, что называют «однородными феноменами» разных культур, например арабскую и европейскую музыку или арабскую и европейскую филологию.
Эти представления стали едва ли не тривиальной предпосылкой исследований феноменов различных культур, — настолько тривиальной, что о ее оправданности чаще всего предпочитают не задумываться. Я не собираюсь здесь всерьез обсуждать такую оправданность — статьи недостаточно даже для постановки этого вопроса. Я лишь намечу отдельными штрихами некоторые контуры этой проблемы, поскольку интересующий меня сюжет прямо связан с нею.
Безусловно, целостность второго рода (арабская «музыка», или арабская «филология», или арабская «философия») легко вычленяется в «арабской культуре» только для очень поверхностного и не самого сведущего взгляда. Это обстоятельство прекрасно известно специалистам и многократно обсуждалось в их исследованиях. Если мы, несмотря на это, все же пользуемся такими понятиями, то тому есть две причины. Во-первых, это не столько удобство вписывания феноменов другой культуры в привычную нам категориальную сетку, сколько оправданность такой операции очень солидными и очень трудно оспариваемыми философскими основаниями, которые иногда объединяют под общим названием «универсализма» и которые имеют на своей стороне всех классических философов от Аристотеля до Канта (и, конечно, далее). Во-вторых — что куда существеннее, — это тот факт, что хотя в самой арабской культуре не так-то легко найти основания для вычленения единых феноменов «музыки», «филологии» или «философии» (и, наоборот, нетрудно набрать весомые аргументы против такого объединения), внутренняя связность и целостность этих областей все же безусловно присутствует для самой культуры и чувствуется изучающим ее исследователем. Это второе обстоятельство и создает то напряжение, которое — при должном его осмыслении — способно стать философской проблемой в подлинном понимании этого слова, — проблемой, открывающей очень серьезные перспективы.
Напряжение, о котором я говорю, создается следующим образом. Целостность второго рода (целостность отдельных сфер культуры) присутствует — но не так, чтобы наше мышление было способно ухватить ее привычными для него и отработанными за более чем два тысячелетия процедурами. Это удобно выразить, прибегнув к метафоре, с которой я начал этот разговор: «культура мыслит» как-то иначе, чем мы бы ожидали; она не спешит согласиться с нашими как будто универсальными приемами ее постижения — она, например, выстраивает целостность своих сфер-сегментов так, что та как будто отсутствует для нашего понятийного мышления, присутствуя в реальности. Поняв это, мы откроем для себя, что обсуждаемая проблема — это проблема соотношения мышления и реальности, едва ли не самая фундаментальная для философии; но ракурс ее постановки здесь не таков, как во всей истории философии, поэтому я и считаю, что глубокое ее продумывание даст весьма существенные результаты.
В каком же смысле словосочетание «мышление культуры» является метафорой? С одной стороны, здесь присутствует очевидная метафоричность приписывания культуре свойств субъекта, который способен мыслить, ощущать, чувствовать и т.п. Однако этим дело не исчерпывается. Словосочетание «мышление культуры» сообщает нам нечто весьма важное не только о культуре (она способна мыслить — это чуть ли не декартовское cogito, обосновывающее бытие субъекта), но также и о самом мышлении. Ведь под «мышлением культуры» понимают не мышление-вообще некой культуры-вообще, а мышление-данной-культуры, например «мышление арабской культуры». Вот почему словосочетание «мышление культуры» указывает на специфичность мышления, с которым сталкивается ученый, изучающий, скажем, арабскую культуру.
В этой констатации как будто нет ничего необычного. По меньшей мере со времен Аристотеля философия умеет очень четко различать универсальный и специфический объект изучения, отделяя, таким образом, законы, верные всегда и везде, от законов, сфера действия которых ограничена. Скажем, законы построения метафоры будут действовать в поэзии любой культуры, тогда как законы рифмы зависят от конкретного языка: первое, с точки зрения Аристотеля, культурно-независимо, второе культурно-специфично. В близкие к нам эпохи это различение было осмыслено как различение наук о природе и наук о культуре: первые одинаковы по сути в любой культуре (конечно, если это — науки, формулирующие истинные законы), вторые могут раскрывать закономерности, специфичные только для данной культуры.
Такую ли специфичность подразумевает выражение «мышление культуры»? Едва ли. Ведь если особенность «мышления культуры» проявляется в том, что культура организует целостность своих сфер-сегментов так, что их единство присутствует объективно для самой культуры, но не схватывается нашим мышлением, — значит, речь идет о специфичности логики мышления культуры. Причем о логике в непосредственном смысле этого слова — как такой организации нашего мышления, которая позволяет говорить о его соответствии объективной реальности. Ведь целостности, обозначаемые терминами «музыка» или «философия», должны были бы выстраиваться по объективным законам, независимым от культурной специфики. Так, математические законы гармонии одинаковы для любой культуры, специфика может проявляться в выборе музыкальных инструментов и т.п.; однако «музыка» как сфера культуры определяется скорее на основе понятия звуковой гармонии, нежели исходя из особенностей строения музыкальных инструментов или используемых при их изготовлении материалов. Философия имеет дело с предельными основаниями бытия и мышления, и сфера философии должна была бы вычленяться в общем и целом одинаково в разных культурах (при условии, естественно, что она там вообще присутствует), независимо от специфики понимания отдельных категорий, которая может быть определена конкретно-культурными особенностями: мы выделяем философию как философию на основании первого, а не второго. Если изучаемая культура, например арабская, устойчиво и последовательно демонстрирует невозможность осуществить эту, как будто a priori правильную стратегию, значит, дело касается не больше и не меньше как универсальности универсальных законов, открываемых нашим мышлением и организующих его. Второе, как представляется, даже важнее первого: речь ведь о фундаментальном устройстве мышления, о том, каким оно обязано быть, чтобы иметь шанс открыть объективные законы реальности. Речь именно о логике в ее классическом, аристотелевском понимании.
Еще раз повторю, что приведенные рассуждения — только набросок, в котором опущены многие существенные звенья рассуждения и аргументации. Тем не менее он показывает, каковы общие масштабы проблемы, об одном из проявлений которой я буду говорить в этой статье. Речь пойдет о том, какой может быть фундаментальная архитектоника «мышления арабской культуры».
Для решения этой задачи мне представляется удобным выбрать сферу этического рассуждения в арабо-мусульманской культуре. Не потому, что этика в сравнении с другими сферами культуры особо пригодна для вычленения логики рассуждения: коль скоро речь идет о логике в непосредственном смысле, никакая сфера культуры не имеет каких-то принципиальных преимуществ в смысле ее демонстрации. Дело в другом. Этические рассуждения в арабо-мусульманской культуре составляют, если можно так выразиться, очень репрезентативную сферу (в чем, конечно, арабо-мусульманская культура вовсе не исключение), входя неотъемлемой составной частью в сознание носителей этой культуры. Эти рассуждения, иначе говоря, не являются элитарными или маргинальными ни в каком смысле. Закономерности организации мышления, которые мы обнаружим здесь, ни в коей мере не могут быть сочтены случайными [1].
Итак, речь у нас пойдет не о конкретном содержании арабо-мусульманской этики как набора нормативных учений, а о ее логическом устроении. Точнее, о логике выстраивания основополагающих категорий, составляющих костяк этических учений, о том, как эти категории соотносятся между собой и как изначально полагаемый способ их соотнесения определяет разворачивание теории. Предметом нашего внимания будут не заимствованные античные этические теории, а те учения, которые стали результатом собственной, независимой от античной мудрости, разработки нормативной этики на основании богатейшего комплекса представлений, который не только составлял «плоть» морали в арабо-мусульманской культуре, но и был текстуально зафиксирован в Коране и, что более важно для этики, в сунне.
И еще одно уточнение. Говоря о логике, я имею в виду не тот ее вид, который эта дисциплина приняла в последнее столетие. Речь скорее об этапе ее становления, который можно именовать аристотелевским. Именно поэтому в заголовок статьи вынесено словосочетание «логическая интуиция». Речь пойдет о том, каково фундаментальное, лежащее в основании любой теоретической рефлексии представление о тождестве и различии. И не просто о них, но о том, благодаря чему мы можем говорить, что тождество или различие двух вещей имеет место. Тождество и различие служат едва ли не главным цементирующим материалом нашего мышления, поскольку вряд ли можно говорить о чем-либо, не устанавливая равенство или неравенство вещей. Мы будем говорить о том, схватывает ли арабо-мусульманская культура тождество и различие благодаря той же интуиции, которая привычна нам, нашей культуре. Сделав попытку помыслить тождество и различие привычным нам способом (то есть оставаясь в пределах нашей логической интуиции), мы проверим, можно ли таким образом описать отношение вещи к самой себе и к другой вещи, как эти отношения понимаются арабо-мусульманской культурой.
I
Альфой и омегой этических построений в арабо-мусульманской культуре служит непосредственная связанность намерения и действия. Это обстоятельство настолько важно, что нижеследующий анализ можно рассматривать как попытку раскрыть смысл этой «непосредственной связанности». Непосредственная связанность намерения и действия определяет смысловое наполнение этих категорий и их взаимосвязь в теоретическом рассуждении.
Суммируем в краткой форме обширный материал, содержащийся в классической арабо-мусульманской этической и околоэтической литературе (фикх, доктрина, адаб и т.п.), отмечая те моменты, которые важны для понимания логики взаимодействия категорий «намерение» и «действие».
Ближайшим образом связанность намерения и действия раскрывается в следующей формуле: намерение всегда переходит в действие, а действие всегда бывает вызвано намерением.
Эта формулировка — нормативная: так должно быть, но так не обязательно бывает. Несоблюдение нормативного соотношения между намерением и действием может быть вызвано как субъективной, так и объективной причинами. Эти два случая неравнозначны по своим последствиям.
Субъективная причина несоблюдения правильного соотношения между намерением и действием касается намерения. Она выражается в общем и целом в том, что намерение не вызывает действие. С точки зрения арабо-мусульманской этики это означает, что намерение не является правильным (то есть твердым, вызывающим действие), а значит, и не является «намерением». Иначе говоря, намерение, не влекущее действие, есть противоречие в определении. Кроме того, намерение не просто служит импульсом, дающим начало действию. Оно должно сопровождать действие на всем протяжении его исполнения, не исчезая и не ослабевая до его завершения. Наконец, действие, не вызванное намерением, не рассматривается как осмысленное, классифицируется как «пустое» и «напрасное», считается недостойным человека (и, конечно же, Бога) и изымается из сферы этической оценки.
Объективная причина нарушения нормативного соотношения между намерением и действием касается именно действия. Такой причиной является неожиданное возникновение внешних, не зависящих от человека и заранее ему неизвестных обстоятельств непреодолимого характера, блокирующих выполнение действия. Эти два момента — неожиданность возникновения и непреодолимость внешних обстоятельств — принципиальны, и при отсутствии одной из этих характеристик объективная причина (нарушения связи намерения и действия) перестает считаться таковой. В противоположность субъективной, объективная причина полностью извинима. Это означает, что действие, не выполненное по объективной причине (то есть такое, для совершения которого имелось твердое намерение, причем это намерение безусловно перешло бы в действие, не возникни данная объективная причина его неисполнения), засчитывается как совершенное и заслуживает соответствующего воздаяния, будь то положительное или отрицательное. Отмечу, что это положение очень устойчиво проводится не только в этической, но и в правовой арабо-мусульманской мысли (например, такие действия, как купля-продажа, браки и разводы и т.п., не могут не сопровождаться намерением).
Так обстоит дело с нормативной связанностью намерения и действия. Эта связанность — непосредственная, причем непосредственность столь же нормативна, как и сама связанность.
Если связанность намерения и действия заключается в переходе первого во второе, то непосредственность этой связанности состоит в том, что такой переход не должен иметь, если можно так выразиться, временнЧго зазора. Иными словами, намерение должно влечь действие сразу (откладываемое «на потом» не будет считаться действием, вызванным данным намерением), и, напротив, намерением для совершенного действия является только то, которое повлекло его напрямую, сразу и непосредственно. Нарушение непосредственности связи намерения и действия разрушает эту их связь, а значит, и сами намерение и действие.
Таково краткое и как нельзя более скупое изложение соотношения между намерением и действием; за его обоснованием и демонстрацией релевантности изложенных положений для арабо-мусульманской этической мысли я вынужден отослать читателя к названным публикациям, поскольку здесь излагать этот материал нет никакой возможности.
II
Попробуем теперь представить, какой могла бы быть логическая интуиция, обосновывающая именно такое понимание категорий «намерение» и «действие». Столь осторожно-гипотетическую форму выражения («могла бы быть») я выбираю не только для того, чтобы выразить приличествующие академическому стилю сомнения, но прежде всего потому, что мне придется говорить о вещах не самых очевидных и подчас, возможно, несколько неожиданных.
Я начал с того, что в основании этического рассуждения в арабо-мусульманской культуре лежит непосредственная связанность намерения и действия. Очевидно, что, если вести речь о логической интуиции, обосновывающей этическое рассуждение, эта непосредственная связанность и должна быть увидена в качестве ее предмета. Далее, логика имеет дело не просто с отношениями, но с отношениями между понятиями. «Непосредственная связанность», о которой мы говорим, — это отношение между «намерением» и «действием». Поэтому нас будет интересовать интуитивное понимание логики соотношения между намерением и действием — такое понимание, которое и обосновывает содержательное наполнение этих категорий.
Ключевым для открытия этой логической интуиции я считаю положение, которое уже должно было быть навеяно читателю, хотя бы в виде смутного ощущения, предшествовавшим изложением сути категорий «намерение» и «действие». Это — невозможность схватить «намерение» либо «действие» как таковые, сами по себе.
Рассмотрение вещи «как таковой», «самой по себе», в очищенности от всего преходящего, врОменного, непостоянного и неустойчивого — царская дорога философии к схватыванию сущности вещи. Зная сущность вещи, мы знаем, чтЧ она такое и как себя ведет в отношении других вещей; напротив, не зная сущность вещи, мы не можем знать этого, во всяком случае, по истине, в полном объеме. Закон аристотелевской логики «А есть А», помимо интерпретаций, относящихся, если можно так выразиться, к дисциплине мышления (понятие должно употребляться в одном и том же смысле на протяжении рассуждения) и направленных против софизмов, имеет и более глубокий смысл: вещь пребывает как она сама, вещь пребывает как сущность, вещь пребывает неизменной. Говоря о логической интуиции, я имею в виду подобное ощущение, постепенно вызревающее в культуре и доводимое в философии до теоретической осознанности.
Такова ли логическая интуиция арабо-мусульманской культуры? Может ли она быть выражена в подобной формально-логической форме? Если может, будет ли она выражена так же? — и если нет, будет ли это означать отрицание выработанного в античности понимания вещи, ее сущности и логики ее схватывания? Таковы вопросы, которые мы должны задать себе.
Можем ли мы говорить о «намерении как таковом», находясь в русле арабо-мусульманской этической мысли и строя рассуждение в соответствии с ее интуициями? Вряд ли. Ведь намерение остается «намерением», только переходя в «действие». Это значит, что здесь, на этом поле рассуждения, «быть самим собой», «пребывать», «иметь сущность», «сохранять свою природу» (и т.п. — пусть читатель сам продолжит список выражений, обозначающих схватывание истины вещи) можно каким-то существенно иным образом, нежели на поле западной мысли. Обратим внимание на выделенные курсивом слова: оставаться собой (то есть пребывать) можно, не застывая в неизменности (как застывает идея в вечности) — для арабо-мусульманской мысли самость таким образом как раз утрачивается, — а переходя в нечто другое. Это «нечто другое» в данном случае — «действие»; каковы в общем случае характеристики этого «другого», во что необходимо перейти, чтобы остаться самим собой, — об этом мы не можем говорить здесь, хотя понятно, что такой сохраняющий суть и самость вещи переход не может быть простым превращением во что угодно.
То же относится и к «действию». Действие не является «действием», если оно — не результат перехода намерения. Действие не может, иначе говоря, быть «“действием” самим по себе», «“действием” как таковым», если это «само по себе» и «как таковое» достигается так, как на поле западной мысли: очищенностью от всего внешнего, от всякого изменения. На поле арабо-мусульманской мысли и «намерение», и «действие» перестают быть таковыми, если лишаются возможности перехода, то есть если мыслятся в соответствии с фундаментальной интуицией достижения истинности в западной традиции. Я беру здесь «намерение» и «действие» в кавычки, считая их понятиями. Вопрос о том, могут ли — или даже должны ли — эти кавычки быть сняты, иными словами, можно ли (или даже следует ли) говорить о реальных намерении и действии то же, что мы говорим о понятиях «намерение» и «действие»; что реальные намерение и действия также различаются соответственно на поле западной и арабо-мусульманской культур, — это вопрос особый.
III
Я рассматриваю переход как фундаментальную интуицию «схватывания» вещи в арабо-мусульманской культуре; эта интуиция имеет и логические импликации. В рассматриваемом случае речь идет о переходе намерения в действие. Нет ли возможности гораздо проще интерпретировать изложенный материал, избегая разговора о фундаментальных различиях логических интуиций и объясняя дело в рамках привычных представлений? Почему бы не сказать, что намерение служит причиной действия (или одной из причин)? Зачем искать другую логику там, где вопрос решается столь просто, в пределах привычной логики? Ведь если намерение — причина действия, понятно, что оно переходит в действие: в таком случае переход перестает быть отражением какой-то иной логической интуиции, нежели привычная нам.
Посмотрим, что даст нам такая интерпретация. Пусть намерение — причина действия. В понятие причины обычно не включают временнуґю непосредственность связи: причина может подействовать и спустя промежуток времени. Далее, причина не обязательно должна сопровождать свое следствие до его завершения. Считая намерение причиной действия, мы обязаны сделать эти две оговорки, добавив их к «нормальному» понятию причины. Такое добавление — ad hoc, что теоретически всегда звучит не слишком убедительно; но не будем пока обращать на это внимание. Далее, действие никогда не бывает без намерения — это в нашей интерпретации означает, что следствие не бывает без причины. Такой тезис очень понятен; правда, в арабо-мусульманской мысли речь идет о том, что действие является неправильным, если оно не вызвано намерением (оно не считается действием, если не сопровождается намерением), — а не о том, что его вовсе нет: действие в техническом смысле как раз совершается. В нашей причинно-следственной интерпретации это означает, что следствие без причины имеется, но оно неправильное; правда, «как таковые», «в пределах самих себя» следствие без причины и следствие, вызванное причиной, не различаются (точно так же, как технически, в пределах действия-как-такового, действие без намерения и действие с намерением неразличимы). Конечно, и такое добавление ad hoc можно допустить из желания сохранить удобную интерпретацию, хотя оно делает понятия причины и следствия совсем уж странными. Но согласимся и с этим и пойдем дальше. Действие, заблокированное объективными обстоятельствами, засчитывается как совершенное, если намерение было правильным, — сообщает нам арабо-мусульманская мысль. В нашей интерпретации это будет означать, что причина вызвала свое следствие, хотя в силу неких внешних обстоятельств это следствие в бытии не появилось. Считать причину действующей, несмотря на отсутствие ее следствия, — это уже не модификация понятия ad hoc, это противоречие в определении. Раз так, намерение и действие не могут считаться причиной и следствием.
Таков аргумент, принимающий во внимание суть понятий. Его в принципе достаточно, хотя есть и другие. Арабо-мусульманская мысль, насколько я знаю, избегает называть намерение причиной действия. Такие вещи не бывают случайными, если учесть, насколько скрупулезны были арабо-мусульманские теоретики в использовании терминологии. Далее, предложенное мной объяснение соотношения намерения и действия имеет ту же структуру, что характерна для других категориальных пар, которые никак не могут быть сочтены причиной и следствием (о них я не могу говорить здесь за недостатком места). Поэтому общелогическое объяснение — не только правильное, в отличие от причинно-следственного (о чем нам сообщает разобранный аргумент), оно еще и обладает большей объяснительной силой.
Прежде чем двигаться дальше, не могу не заметить, что рассмотренный нами «коллапс» причинно-следственной интерпретации — не что иное, как микромодель процесса «взаимопонимания культур». Если в таком «взаимопонимании» логика соотношения базовых концептов подменяется, результатом будет — как у нас — по меньшей мере сильнейшее искажение понятий за счет добавлений ad hoc, а в пределе, при последовательном продумывании — приведение этих понятий к абсурду. Именно в этом глубинная причина известного ощущения «странности» или «непонятности» чужой культуры. Чего может надеяться достичь пресловутый «диалог культур», если его участники искренне следуют подобной стратегии понимания другого?
IV
Вернемся к логической интуиции, лежащей в основании рассуждения о намерении-и-действии в арабо-мусульманской культуре. Я выражаю ее в понятии перехода. Насколько эта интуиция совместима с той, которая обосновывает западную мысль и которая находит формальное отражение в законе аристотелевской логики «А есть А»?
Говоря о переходе категории «намерение» в категорию «действие», переходе, который только и сохраняет самость как «намерения», так и «действия», мы замечаем, что поведение этих категорий таково, что не позволяет нам применить к ним закон «А есть А». Переходя в «действие», «намерение» противится тому, чтобы быть схваченным этой формулой. Будучи тем, во что «намерение» перешло, «действие» ускользает от этого закона. Как будто сама «смысловая субстанция» (выражение, конечно, очень метафоричное) этих понятий такова, что они не позволяют данной формуле быть примененной к себе.
Обозначим «намерение» через Н, а «действие» через Д. Мы не можем сказать, что «Н есть Н», поскольку «намерение» сохраняет свою самость, не оставаясь собой, но переходя в «действие». Точно так же мы не можем сказать, что «Д есть Д», поскольку «действие» является таковым только как результат перехода «намерения», а не само по себе. Формула «А есть А» не позволяет учесть этот принципиальный момент, а потому она в принципе непригодна для выражения данной логической интуиции перехода.
Означает ли «непригодность» неверность или неприменимость? В первом случае (закон сформулирован неверно) мы бы стремились модифицировать закон «А есть А» так, чтобы он отразил логическую интуицию, о которой идет речь, то есть стремились бы дать правильную формулировку этого закона. Во втором случае приходится признать, что никакая модификация, как бы широко это слово ни понималось, не поможет: эта логическая интуиция должна быть схвачена как-то принципиально иначе. В первом случае нам следовало бы пойти по пути, по которому пошло развитие логики в XX в., породившее многообразие систем формальных логик, каждой из которых может соответствовать своя онтология. Во втором случае дело обстоит таким образом, что одна и та же онтология может быть «схвачена» (отражена, выражена) разными логиками.
Итак, нельзя сказать, что «Н есть Н». Можем ли мы утверждать, что «Н не есть Н»? Это было бы странным: имея в виду этические рассуждения в арабо-мусульманской культуре, вряд ли допустимо согласиться с тем, что «“намерение” не есть “намерение”». Скажем ли мы, что «Н есть не-Н»? Тоже вряд ли, даже если под «не-Н» понимать «действие»: высказывание «“намерение” есть “действие”» неверно, поскольку рассматриваемые этические рассуждения в арабо-мусульманской культуре были бы просто бессмысленными при таком отождествлении.
То же самое относится и к «действию»: неверными будут утверждения «Д не есть Д» или «Д есть не-Д».
Так обстоит дело с самоотождествлением (или самонеотождествлением): оказывается, что ни один из возможных вариантов формализации отношения само[не]тождества с помощью связки «есть» и отрицания «нет» не годится для выражения рассматриваемой интуиции арабо-мусульманской мысли. Вот почему я говорю, что представляющая эту интуицию формальная логика, если бы она была создана, оказалась бы параллельной аристотелевской. Мы столкнулись с первым проявлением этого положения: закон тождества не действует не только в классическом аристотелевском виде, но и ни в какой из возможных его модификаций-отрицаний. Дело обстоит так, что «намерение» не может «быть “намерением”», вместе с тем оно не может «не быть “намерением”» и «быть “ненамерением”»; и то же относится к «действию».
Рассмотрев такое парадоксальное, на наш привычный взгляд, отношение понятия к самому себе, перейдем к отношению понятия к другому понятию. (Заметим, что отношение к самому себе и к другому — это в наиболее обобщенной форме все возможные отношения понятия.)
Наш универсум базовых категорий этического рассуждения состоит всего из двух элементов, «намерения» и «действия». Вкупе они, безусловно, создают смысловое единство, служа достаточным основанием для теорий, «выжимка» которых была предложена читателю. Внутри этого универсума «намерение» и «действие», конечно же, отличны друг от друга и не являются взаимозаменимыми. Они, таким образом, являются взаимно другими. Поэтому, рассматривая отношение «намерения» к «действию» и наоборот, мы будем рассматривать отношение понятия к другому понятию.
Я буду исходить из того, что для описания отношения к другому, как и для описания отношения к себе, мы располагаем, помимо самого понятия, связкой «быть» и отрицанием «не». Мы не смогли описать отношение «намерения» и «действия» к самим себе с помощью этих средств; посмотрим, будет ли их достаточно для описания отношения к другому.
Логически возможны следующие варианты отношения Н к Д: а) «Н есть Д», b) «Н не есть Д», c) «Н есть не-Д». Выражают ли они понимание категорий «намерение» и «действие» в арабо-мусульманской этической мысли? Отражают ли эти формулы логическую интуицию арабо-мусульманской культуры?
A) Мы не можем сказать, что «“намерение” есть “действие”», поскольку так понимаемое отождествление лишает смысла рассуждения, о логике которых идет речь, ибо те просто невозможны без разведения намерения и действия.
B) Согласившись с тем, что «“намерение” не есть “действие”», мы устраняем возможность перехода намерения в действие, разрушая их непосредственную связанность, без которой намерение перестает быть намерением, а действие — действием. Мы видели, что намерение является намерением, только переходя в действие, а такой переход невозможен при «Н не есть Д».
C) Если верно, что «“намерение” есть “не-действие”», переход намерения в действие также невозможен: нельзя «быть не-Д» и вместе с тем «переходить-в-Д».
Что касается отношения Д к Н, то для него верно все, что было сказано для отношения Н к Д.
Таким образом, ни один из трех вариантов отношения понятия к другому, возможных в пределах нашего универсума базовых категорий этического рассуждения и выражающих с помощью связки «быть» и отрицания «не» тождественность другому, тождественность отрицанию-другого (то есть тождественность дополнению к другому) и не-тождественность другому, не может быть признан в качестве отражающего базовую логическую интуицию рассматриваемых этических рассуждений.
V
Рассмотрим теперь, применимы ли три закона аристотелевской логики (законы тождества, противоречия и исключенного третьего) для выражения соотношения намерения и действия в рассматриваемых рассуждениях.
Мы уже видели, что нельзя признать верным, что «Н есть Н» или что «Д есть Д». Поэтому закон тождества «А есть А» не может быть признан в качестве выражающего логическую интуицию на рассматриваемом поле рассуждений.
Закон противоречия «А не есть не-А» может рассматриваться как выражающий отношение либо понятий, отражающих признаки вещей, либо самих вещей. Далее, «А» и «не-А» можно понимать либо как дополняющие друг друга до некоего рода «В», либо как неоднородные. В пределах наших допущений мы не знаем, образуют «намерение» и «действие» общий род или нет, поэтому нам следует рассмотреть все возможные варианты.
Предположим, что мы имеем дело с понятиями, отражающими признаки однородных вещей. Например, если «разумное» и «не-разумное» составляют общий род «живое», то согласно закону противоречия верно, что «“разумное” не есть “не-разумное”». При этом подразумевается, что «“живое” есть либо “разумное”, либо “не-разумное”», то есть что верен закон исключенного третьего. При этом, безусловно, «“разумное” есть “разумное”» и «“не-разумное” есть “не-разумное”», то есть закон тождества также справедлив. Три аристотелевских логических закона тесно связаны по своей сути.
Можно ли так помыслить «намерение» и «действие»; можно ли применить к этим понятиям закон противоречия? Можем ли мы сказать, что «Н не есть не-Н», а «Д не есть не-Д»? На первый взгляд эти утверждения кажутся очевидными, если не тривиальными. Вещь или атрибут вещи не является своей противоположностью, — иначе, похоже, и не может быть, если мы хотим сохранить строгость мышления, результаты которого соответствовали бы положению дел в мире.
Но что является противоположностью вещи? Классическая арабо-мусульманская мысль имеет в своем распоряжении средство для автоматического, если можно так выразиться, образования противоположности любому понятию, будь оно выражено глаголом или отглагольным существительным либо именем, не связанным с глаголом. Это соответственно ‘адам и ла-, которые на русский язык удобно переводить с помощью частицы «не», выражающей абсолютное отрицание: «не-А» означает абсолютное отрицание «А».
Если «не-намерение» или «не-действие» понимать именно так, как понятия, полученные путем абсолютного отрицания, закон противоречия будет для них справедлив и мы сможем сказать, что «Н не есть не-Н», а «Д не есть не-Д».
Однако что означают «не-намерение» и «не-действие», полученные путем абсолютного отрицания? Арабо-мусульманская мысль отвечает на этот вопрос так: они означают абсолютное отсутствие. «Не-намерение» как абсолютное отсутствие противоположно «намерению» как некоему позитивному присутствию, как чему-то наличному; то же верно и для действия. При этом в качестве абсолютного отрицания «не-намерение» и «не-действие» означают одно и то же: это полное отсутствие чего-либо.
Таким образом, хотя формально закон противоречия в данном случае применим, он теряет тот смысл, который имеет у Аристотеля. Закон противоречия указывает на строгость дихотомического деления рода: одна «часть» рода никак не является другой его «частью», коль скоро мы говорим о них именно как о видах рода, а не как об однородных. Так, «разумное» никак не является «не-разумным», пока речь о них идет как о видах, хотя оба — «живые», то есть принадлежащие одному роду. Только за счет такой однородности закон противоречия сочетается с законом исключенного третьего.
Однако понятие и его абсолютное отрицание, как они понимаются в арабо-мусульманской мысли, не образуют общий род. Это ясно хотя бы из того, что абсолютные отрицания всех понятий равны между собой, поскольку обозначают одно и то же — абсолютное отсутствие. Можно сказать и так: такое абсолютное отсутствие не терпит рядом с собой никакого положительного признака.
Есть ли возможность, оставаясь на поле арабо-мусульманской мысли, получить для «намерения» отрицание, имеющее какое-то позитивное содержание, а не обозначающее только отсутствие? Безусловно, есть. Пары взаимно-противоположных понятий функционируют в арабо-мусульманской мысли, и «намерение» и «действие» можно без всяких натяжек считать одной из них. Наполненную позитивным содержанием противоположность какому-то понятию арабо-мусульманская мысль предпочитает обозначать термином, не имеющим морфологически выраженного отрицания.
Будут ли пары понятий: «намерение» и его отрицание, а также «действие» и его отрицание — подчиняться закону противоречия при таком понимании отрицания, когда мы можем записать по определению, что «Д есть не-Н», а «Н есть не-Д» (где «не-Н» и «не-Д» понимаются не как абсолютные отрицания, а как иные обозначения для действия в отношении намерения и намерения в отношении действия соответственно)? Иначе говоря, будут ли «намерение» и «действие» соотноситься наподобие «разумного» и «не-разумного»?
Верно, что «намерение» и «действие» составляют некое единство — но это единство иное, нежели единство рода «живое», образуемое видами «разумного» и «не-разумного». Рассуждая в терминах аристотелевской логики, мы говорим, что вещь, понимаемая как объект внешнего мира, не может одновременно принадлежать двум видам одного рода, будучи разумной и не-разумной сразу. В этом смысл закона противоречия, а потому и понятия «разумное» и «не-разумное» подчиняются этому закону. Но намерение и действие не являются взаимно исключающими, и они не служат несовместимыми атрибутами вещи, когда бы вещь могла иметь либо атрибут «намерение», либо атрибут «действие». Поэтому, если мы считаем «действие» иным обозначением для «не-намерения», мы не можем сказать, что «“намерение” не есть “не-намерение”». То же верно для «не-действия» как иного обозначения для «намерения».
Таким образом, если мы считаем «намерение» и «действие» противоположными атрибутами (наподобие «разумного» и «не-разумного»), то закон противоречия оказывается неприменимым для описания их соотношения.
Пусть мы имеем понятия, которые отражают признаки вещей и не принадлежат одному роду, например «разумное» и «красное». В таком случае оба атрибута могут совмещаться в одной вещи, а могут и не совмещаться, причем их совмещение или несовмещение будет случайным и не будет иметь никакого логического основания. Таково ли соотношение между реальными намерением и действием? Конечно, нет, поскольку их совмещение не может быть признано случайным, а несовмещение имеет принципиальные последствия для понимания их самих. Если же речь идет о понятиях «намерение» и «действие», то их нельзя считать не принадлежащими одному роду, поскольку их отношение друг к другу как понятий не является безразличным, как у понятий «разумное» и «красное».
Предположим теперь, что «намерение» и «действие» отражают не признаки вещей, однородные или неоднородные (как в рассмотренных двух примерах), а единичные вещи, которые также можно либо объединять, либо не объединять в род. Конечно, представление о «естественности» или «неестественности» объединения в род не будет поддержано современной логикой и выдает скорее аристотелианское настроение. Однако именно в этом ключе я и выстраиваю здесь свое рассуждение, сообразуясь с поставленной задачей. С этой точки зрения вряд ли можно отрицать, что мы скорее сблизим карандаш и ручку, нежели, например, подъемный кран и ластик. Предположим, что это в самом деле разные случаи, и рассмотрим их как представляющие нам однородные и неоднородные вещи, чтобы увидеть, насколько применим в этих случаях закон противоречия и могут ли намерение и действие быть сочтены такими однородными либо неоднородными вещами.
Если у нас имеются карандаш и ручка, то, согласно закону противоречия, «ручка не есть не-ручка». Очевидно, что «карандаш не есть ручка», однако, чтобы привести это утверждение к названному виду, нам требуется истинность другого утверждения, а именно «карандаш есть не-ручка»: тогда «карандаш не есть ручка» будет тождественно утверждению «ручка не есть не-ручка», истинному в силу закона противоречия. Если карандаш и ручка объединяются в некий род, например «предметы для письма», тогда из того, что «карандаш не есть ручка», следует, что «карандаш есть не-ручка», где «не-ручка» — вид, дополняющий вид «ручка» до рода «предметы для письма». Итак, если образование подобного рода «предметы для письма» мы считаем естественным (следуя, повторяю, аристотелианской установке), то закон противоречия согласуется с очевидным утверждением «карандаш не есть ручка».
Можно ли таким образом помыслить взаимное отношение «намерения» и «действия»? Нетрудно видеть, что закон противоречия верен лишь потому, что мы считаем очевидным утверждение «карандаш не есть ручка». Однако «намерение» и «действие», в отличие от «карандаша» и «ручки», не обнаруживают такую очевидность: как мы видели, нельзя утверждать, что «“намерение” не есть “действие”». Поэтому, если «намерение» и «действие» не соотносятся наподобие однородных «карандаша» и «ручки», закон противоречия не может быть признан выражающим их соотношение.
В случае вещей, которые не образуют общий род, например подъемного крана и ластика, можно только говорить, что «подъемный кран не есть ластик», но вряд ли можно сказать, что «подъемный кран есть не-ластик»: чтобы перейти от первого утверждения ко второму, требуется общий для крана и ластика род. Предположим, что мы создадим такой, по слову Аристотеля, «неистинный» род, причем в него будут входить только подъемные краны и ластики. Неважно, как мы его назовем; важно, что вещь, входящая в данный род «Р», то есть обладающая родовым признаком «р», будет непременно либо краном, либо ластиком (в самом деле, нельзя быть подъемным краном и ластиком сразу, так что закон исключенного третьего вполне согласуется с очевидностью): образование такого рода не нарушает законов логики, оно лишь, с аристотелианской точки зрения, не сообщает о кранах и ластиках ничего существенного, поскольку род «Р» — не истинный, то есть не образованный на основании существенных признаков, а мнимый, опирающийся на случайный либо и вовсе придуманный признак. Однако такой род «Р» нужен нам только для того, чтобы перейти от очевидного утверждения «подъемный кран не есть ластик» к утверждению «подъемный кран есть не-ластик». Теперь, имея эти два утверждения, мы получаем «не-ластик не есть ластик»: закон противоречия справедлив и в данном случае.
Можем ли мы соотнести «намерение» и «действие» таким образом, считая их неоднородными «по природе», но выстраивая для них мнимый общий род? Нет, поскольку, как и в прежнем случае (аналогия намерения и действия карандашу и ручке), для этого необходимо, чтобы выполнялось «“намерение” не есть “действие”», а это неверно. Следовательно, и в данном случае закон противоречия не описывает соотношение намерения и действия.
Таким образом, закон противоречия «А не есть не-А» не выражает соотношение «намерения» и «действия».
Нам остается разобрать применимость закона исключенного третьего «А есть либо В, либо не-В» для описания соотношения «намерения» и «действия». Что этот закон мог бы быть применим, следует из того, что «намерение» и «действие» не тождественны, это не одно и то же, а значит, они могли бы мыслиться в качестве противоположных вещей. В таком случае мы могли бы говорить, к примеру, что «человек либо намеревается, либо действует», и если бы такое утверждение было допустимо, это бы свидетельствовало о релевантности закона исключенного третьего для описания соотношения «намерения» и «действия». Однако мы уже знаем, что такое утверждение невозможно: нельзя либо намереваться, либо действовать, поскольку только переход намерения в действие, исключающий такое «либо», сохраняет намерение намерением, а действие действием. Кроме того, закон исключенного третьего предполагает, что «В» и «не-В» образуют род, истинный либо мнимый (в смысле Аристотеля), а это условие, как мы видели, не выполняется для «намерения» и «действия». В силу этого закон исключенного третьего также нельзя признать отражающим логическую интуицию, обосновывающую соотношение «намерения» и «действия» в этических рассуждениях в арабо-мусульманской культуре.
VI
В заключение я остановлюсь на интерпретации, которая могла бы претендовать на то, чтобы устранить возникшие трудности. Для этического рассуждения в арабо-мусульманской культуре неверно, что «человек либо намеревается, либо действует»; но она, похоже, признает истинным, что «человек и намеревается, и действует», причем такое намерение, непосредственно переходящее в действие, эта культура и считает намерением, а такое действие, сопровождаемое вызывающим его намерением, — действием. Нельзя ли в таком случае мыслить соотношение намерения и действия по аналогии с пересечением двух множеств, где общая область и будет «намерением-и-действием», а оставшиеся за их пределами соответственно — только «намерением» и только «действием»? Не будет ли таким образом адекватно описан переход намерения в действие, поскольку область пересечения двух множеств и будет областью такого перехода? В родовидовой интерпретации это означало бы, что «намерение-переходящее-в-действие» составляет вид рода «намерение» и одновременно вид рода «действие».
Эту интерпретацию также приходится отвергнуть, поскольку для области пересечения «намерения» и «действия» должно быть верно, что «“намерение” есть “действие”», а это, как мы видели, не так. Далее, область множества «намерение», оставшаяся за пределами его пересечения с множеством «действие», должна была бы оставаться «намерением», — а это не так согласно интуициям арабо-мусульманской культуры, поскольку намерение, не перешедшее в действие (а это и есть область множества «намерение» за пределами его пересечения с «действием»), не является намерением; то же верно и для действия. Таким образом, намерение и действие не могут соотноситься так, что их можно было бы мыслить как пересекающиеся множества (или, в родовидовой интерпретации, как взаимные подвиды).
VII
Итак, мы выяснили, что невозможно установить самотождественность или самонетождественность намерения и действия, как они понимаются в этических рассуждениях в арабо-мусульманской культуре, с помощью связки «быть» и отрицания «не». Далее, мы видели, что с помощью этих средств нельзя также установить тождественность намерения действию и наоборот, равно как нетождественность намерения действию и наоборот. Мы также видели, что три аристотелевских логических закона (тождества, противоречия и исключенного третьего) не могут описать отношения между «намерением» и «действием».
Причина этого — в том, что «смысловая субстанция» намерения и действия в арабо-мусульманской культуре теоретического рассуждения не устроена родовидовым образом. И дело не в том, что «намерение» и «действие» наделены значением таким образом, что не образуют правильный род, а значит, образуют родовидовые связи каким-то неправильным образом; дело в том, что они вовсе не образуют их, ни правильных, ни неправильных. Именно этим объясняется неприменимость связки «быть» и отрицания «не» для выражения само[не]тождественности или взаимо[не]совпадения. И это же лежит в основании невозможности применить три закона аристотелевской логики для описания соотношения «намерения» и «действия». Конечно, рассмотренный пример этических рассуждений, каким бы репрезентативным он ни был, лишь частный случай в пределах всей арабо-мусульманской культуры. Вместе с тем он очень хорошо согласуется с другими феноменами, характеризующими мышление этой культуры, часть которых была исследована, другую же, бoльшую часть еще предстоит исследовать. Главное же, на что я считаю необходимым обратить внимание здесь, — это тесная связь логики и того, что я метафорически назвал бы «устройством смысловой субстанции»; эту связь, равно как и саму «смысловую субстанцию», только предстоит всерьез исследовать, причем для этого необходим инструмент, который, как мне представляется, следует именовать «логикой смысла».
Размышления о том, как должно строиться логико-смысловое исследование, изложены в моей монографии «Логика смысла» [2], к которой и отсылаю заинтересованного читателя. В моем понимании логико-смысловой уровень — это уровень дорефлективной интуиции, на котором формальная и содержательная стороны еще не разведены и не могут быть разведены. Культуры могут различаться (а могут и не различаться) с логико-смысловой точки зрения, то есть с точки зрения того,
а) какие процедуры формирования смысла существуют в данной культуре;
б) какую логику предполагает смысл, сформированный с помощью этих процедур.
Если мы имеем дело с инологичной культурой, то осознание логико-смысловых процедур, характерных для этой культуры (и отличающих ее от нашей), служит принципиальным условием сколько-нибудь адекватного ее постижения. Но поскольку логико-смысловые процедуры принадлежат дорефлективному уровню (ведь они лежат в основании всякой осознанности и тем более рефлексии), само их наличие обычно ускользает от нашего внимания. «Высвечивание» их требует специальных теоретических усилий, что и показывает предпринятое в данной статье исследование.
Такова объективная сторона дела. Выбор этики в качестве объекта исследования продиктован отчасти субъективными обстоятельствами — тем фактом, что я имею возможность опираться на систематизацию категориального аппарата арабо-мусульманской этики, определение ее предмета и основной проблематики, которые были предприняты мной при написании серии статей по мусульманской этике для энциклопедического словаря «Этика» (М.: Гардарики, 2001) и соответствующего раздела в недавно опубликованной коллективной монографии «История этических учений» (М.: Гардарики, 2003. С. 204—309). К этим публикациям я отсылаю заинтересованного читателя за более подробным содержательным рассмотрением обсуждаемых здесь понятий, поскольку мое внимание в этой статье будет, как уже говорилось, сосредоточено на логике их построения. Желание опереться на собственные разработки — не проявление исследовательских амбиций. Тот, кто знаком с литературой по мусульманской этике, знает, насколько разные и даже несовместимые представления о том, что это такое, можно встретить у разных авторов. Я не буду, естественно, вдаваться здесь в эту сторону вопроса: ее достаточное освещение можно найти в названных публикациях. Я пользуюсь своим изложением мусульманской этики как материалом, достаточно систематизированным и подготовленным для логического анализа.
Список литературы
Смирнов А.В. Логика смысла. М.: Языки славянской культуры, 2001.